355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дюла Ийеш » Избранное » Текст книги (страница 3)
Избранное
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:02

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Дюла Ийеш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 38 страниц)

Стало быть, засорившийся мундштук надо продуть с другого конца. Не время должно довлеть надо мною, а я – полновластно распоряжаться временем, и, понятное дело, как можно дольше.

Расположимся на очень низком сиденье, к примеру, в провисшем чуть ли не до пола шезлонге, ненадолго расслабим мускулы и затем попробуем рывком подняться на ноги. Пока мы дергаемся, пытаясь выкарабкаться, с лица у нас не сходит улыбка.

Та же улыбка, как если бы кто-то, стоя позади шезлонга, удерживал нас за плечи. Конечно же, этот кто-то – один из приятных нам людей. Или как если бы тот же человек, подкравшись со спины, ладонями прикрыл наши глаза – в шутку, чтобы на секунду мы ослепли.

И чем настойчивее наши попытки тотчас же с детской резвостью вскочить на ноги, тем шире, лучезарнее становится наша улыбка. Можно подумать, что игра лицевых мускулов находится в прямой зависимости от мышц ног и спины. Как в народном поверье, будто бы рябь и пенистые гребешки на поверхности горных озер как-то связаны с волнением океанов. Внизу – буря и, возможно, кораблекрушение, а наверху, в горах, – всего лишь переливчатый отблеск водной глади.

Но вот мы и встали. Ничего, что слегка запыхались, лицо наше светится торжеством, иной раз даже вырвется легкий смешок. Как бы в самооправдание. И не только перед другими. Перед самим собой тоже. Над чем же мы в таком случае потешаемся?

У смерти свой юмор. С точки зрения подростка, неожиданный тычок или каверзная подножка – верх остроумия. Шутки смерти не менее плоски: она подкрадывается к нам исподтишка, играя с нами то ли в прятки, то ли в жмурки. Но отчего же мы втягиваемся в эти забавы, место которым разве что на школьном дворе? Играя в чехарду и пританцовывая, приближаемся мы к собственной кончине. Самое время одуматься и стать серьезнее.

Но подойдем к этой теме с другой стороны.

Дебрецен времен первой мировой войны, год 1917-й; Лёринц Сабо [5]5
  Сабо, Лёринц (1900–1957) – венгерский поэт; наиболее значительное его произведение – лирико-автобиографическая поэма «Стрекот кузнечика».


[Закрыть]
, студент, влюбленный в Като Диенеш. И вот он замечает, что бабушка Като, старая Диенеш, поднимаясь по лестнице, всякий раз стонет и охает; этих стонов и охов было ровно столько, сколько ступенек на лестнице. В полной уверенности, что бабушка Диенеш больна, автор «Стрекота кузнечика», и в ту пору жаждавший познать природу человеческих страданий, спросил, отчего старушка стонет.

– Оттого, сынок, что это облегчает душу!

И рассмеялась. Объяснение тому двояко. Первая из причин – насмешка над шутовскими уловками Старухи с косой, чьи проделки под стать дурачествам подмастерья. Другая причина и значительнее первой, и возвышеннее: ею вполне могло стать удовлетворение от того, сколь точно – пусть даже выведя самое себя на чистую воду – старушке удалось выразить свое ощущение.

А это и есть самая действенная – и, пожалуй, единственная – защита против гримас и кривляний Старухи.

Смерть, когда она впервые дает нам знать о своем приближении, поначалу вызывает в нас комическую реакцию, потому что тогда она – как всё, что мы подвергаем осмеянию, – теряет свою непреложность: вроде бы и есть она, и ее нет, наш разум одновременно и оповещает о ней, и отрицает ее. Поначалу уверенный в себе, наш трезвый разум смехом встречает первые заигрывания смерти, потому что – приспособим мысль к ее манере – смерть приближается, как бы отступая. Потому что она – само противоречие. Потому что бессмыслицу, какую она собой являет, она осмеливается проделывать над взрослыми людьми, осознающими свои цели и задачи, над убежденными тружениками и созидателями, которые не только производят вино или самолеты, но и, выверяя жизнь логикой, строят планы на будущее и рожают детей, возводят на века мосты и создают стихи или химические формулы, неподвластные времени. И вот к этим-то людям дерзает она приближаться – то повернувшись к ним спиной, то заманивая и пятясь, на манер Петрушки или Балды, забавных разве что для несмышленышей! Достойным ответом будет присесть на корточки позади нее, чтобы, пятясь, она полетела вверх тормашками. Коль скоро уж мы дали втянуть себя в эту игру.

Стало быть, у нас есть еще возможность выбора, когда мы впервые осознаем, что не болезнь, и не усталость, и даже не заплечный мешок, который мы случайно забыли скинуть, мешают нам с присущей вчера еще живостью вскочить с низкого ложа или сиденья. Первый ответный импульс человеческой натуры – можно сказать, подсказка мускулов – улыбнуться. Даже расхохотаться и хохотать тем безудержнее – а оснований для этого у нас все больше, – чем дольше тянется эта неловкая ситуация.

Пока мы с безукоризненною логикой излагаем эти истории, дело на первый взгляд кажется довольно простым. Кто-то задумал вдруг подшутить надо мною, и потому я, естественно, отвечаю смехом. Все так, но ведь подобного рода плоские шутки, в особенности же когда они затягиваются, мне претят. И все же я улыбаюсь; потому, быть может, что эту вульгарную шутку я разыгрываю сам над собою. Но в чем же тогда здесь юмор? Разве что предположить, будто эти низкопробные коленца взаправду выкидываю я, но смеюсь я не над собой. Значит, над кем-то другим? Не исключено. Допустим, над человеком, кому пришла в голову блажь вдруг резко вскочить на ноги из сидячей позы: ну как тут не насмехаться; да, я откровенно смеюсь над ним, потому что отнюдь не отождествляю себя с ним. Да он и впрямь совсем не похож на меня! Все повадки его – иные, не те, что свойственны мне, как фиксировал мой разум. И даже более того: совсем не те, какие тот же разум фиксирует сейчас, в первый момент столь необычного знакомства со Старой.

Конечно, эти судорожные попытки вскочить на ноги пробуждают в нас и другие мысли. Но поначалу ошеломление подавляет их.

Я существую и в то же время самим фактом своего существования утверждаю небытие, поскольку человек смертен: здесь столь же явное противоречие, как если бы я приближался к чему-либо и одновременно отдалялся от того же места. Нам остается быть признательными природе человека за то, что она отвечает на ситуацию юмором наидревнейшего ранга – непритязательным юмором дружеских пирушек или гуляний с ряжеными. То, что уходит, стирается, отрицает себя. Но человек не должен отрицать себя. А мужчина – тем паче! Уважающий себя человеческий разум признает логичность этого процесса лишь в отношении вещей, сработанных человеком: поделок, механизмов, – то есть мерит длительность их жизни сроком действия. Иное дело растения или животные: миг, когда обрывается их жизнь, буквально неуловим. Как и миг возникновения их жизни. Это проистекает из самой сути общей нашей с ними вечно живой природы.

Наше чувство, «душа», подсказывает нам, конечно, иной ответ. Но ведь мы не первый день относимся с подозрением к советам так называемой души. Какова она в действительности, эта пресловутая душа? В представлении многих она – невинная девственница: это-де лучшая половина нашего существа! Однако эта половина готова сожительствовать с любым сутенером не хуже профессиональной шлюхи – что тоже установленный факт.

Так пригласим же этих двух свидетелей как равных и выслушаем их с должной беспристрастностью. При этом условимся делать хотя бы мину судьи непредвзятого и делом этим участливо заинтересованного. Жду свидетельских показаний, непреложных фактов.

Другого нам судьбою не дано. Но это к нашим услугам. Вести любое следствие, очевидно, потому так интересно, что нас захватывает процесс вскрытия мотивов, вынесения окончательного приговора, процесс установления истины.

* * *

Давно же я не видел себя! Самое время для короткого рандеву. Интересно все-таки, как я выгляжу? Люди, отпускающие бороду, не лишены мудрости: по крайней мере они избавлены от необходимости ежедневно или через день сталкиваться лицом к лицу с самым придирчивым из очевидцев, с тем, кто для них одновременно и кредитор и должник. Была своя мудрость и в том, как люди пользовались доброй старой опасной бритвой: сначала ее извлекали из продолговатого футляра и, прежде чем пустить в дело, каждый раз тщательно правили, откидывали лезвие под углом к рукоятке, а затем с сосредоточенной бережностью касались щеки. Начать таким образом день – все равно что начать его с очищения души: отринув сторонние мысли, по-буддистски углубиться в себя. Разгадка в том, что люди, пользующиеся опасными, остро правленными бритвами, из года в год и десятилетиями видят в зеркале лишь одно: как лезвие подбирается к щетине; этим людям не случалось заглядывать в собственные глаза – так утверждают очевидцы. Бродячие цирюльники, те, что ходили из дома в дом, с презрением отзывались о клиентах, которые после их работы требовали зеркало, чтоб взглянуть на себя проверки ради! Именно по этой причине цирюльники тех времен вообще не держали зеркала в чемоданчике с принадлежностями для бритья.

Бреющимся электрической бритвой зеркало заменяют кончики их пальцев; а кончики пальцев особенно чувствительны в темноте. С тех пор как я перешел на электрическую бритву, случается, я месяцами не вижу смерти. Я беззаботно старею, отгородись от всех должников своих и кредиторов.

Не осталось ли где щетины на подбородке, я проверяю левой рукой, на левой кончики пальцев более чувствительны. Тем самым сразу убиваешь двух зайцев. Осязательные нервы, не в пример нервам зрительным, хотя и точнее скажут мне о пропущенном волоске, о морщинах предупредительно не обмолвятся ни словом. Преимущество первое. Но есть и другое: сколько бы я ни водил пальцами по своей физиономии, отыскивая огрехи, всякий раз я, в сущности, ласково поглаживаю, утешаю самого себя. Воскрешаю в памяти жест, каким в пору далекого детства касались мальчишеского лица взрослые, и чаще других, конечно, моя мать, вкладывая в тот жест всю свою нежность ко мне.

Что пора бы отдать себя под контроль светочувствительным нервам – эта мысль обычно приходит мне на ум с приближением субботы. Но для рандеву с самим собою здесь, в этом уединенном тиханьском доме, мне необходимо перейти в другую комнату, вернее, подняться на второй этаж, где стоит шкаф, в дверцу которого женщины – по моде, завезенной из Франции, – велели врезать зеркало.

Однако неделю за неделей я забываю про зеркало и потому не попадаюсь самому себе на глаза. Так что отображение мое месяцами пылится в больших городах, подкарауливая меня где-либо в витринах, в зеркальной глубине которых прохожий, обозревающий выставленные товары, на заднем плане (позади декоративных цветочных ваз, ночников или дамских шляп, да, пожалуй, и по ценности тоже не случайно попавший туда) вдруг натыкается на собственный портрет.

На дворе март, а я с начала года, пожалуй, еще и не видел себя. Ну, а в прошлом году?

Чтобы установить в точности, когда же мы расстались, приходится возвратиться в далекое прошлое. Проблему ужинов мы разрешили в Копенгагене довольно просто: ужиная дома, в небольшом уютном номере миссионерской гостиницы, пробавляясь преимущественно молоком, несравненным молоком датских ферм. Через неделю врожденная галантность и желание сделать приятное близкому человеку толкнули меня на бунт против экономии. В то время как вдохновительница бережливого отношения к карману задержалась в молочном павильоне, который по чистоте соперничал с провизорской, я подступил к стерильно чистой витрине ближайшего гастрономического магазина. Тут рыба всех сортов, устрицы, морские и речные раки предлагали себя наперебой, в расчете на всякий вкус – в натуральном виде и заливными, в маринаде и засоле, выложенные на фарфоровые блюда и на пластмассовые тарелочки, в открытых коробках и закрытых; вся эта снедь наступала со стеклянных полок, идущих ярусами из глубины витрины. Дальняя стена витрины – дабы подчеркнуть чистоту ее и приумножить изобилие – была забрана огромным зеркалом. На нижних полках разместились более дешевые продукты, разные салаты и пикули; мне пришлось присесть на корточки, чтобы прочитать обозначенные на маленьких ярлычках цены. В памяти моей и посейчас живо то лицо из глубины витрины: чревоугодие и скаредность встретились со мной глазами, выглядывая то из-за консервированных маслин, то из-за банок с огурцами.

К старости у человека вытягивается нос. О чем нас известил еще Костолани [6]6
  Костолани, Дежё (1885–1936) – венгерский писатель, поэт, публицист.


[Закрыть]
и тотчас утешил шуткой: все мы вешаем нос, расставаясь с жизнью.

Уши к старости тоже пускаются в рост. И об этом также мне известно не из учебника анатомии, а из дневника помышлявшего о самоубийстве Дриё ла Рошеля [7]7
  Дриё ла Рошель, Пьер (1893–1945) – французский писатель.


[Закрыть]
. Он тоже не удержался, чтобы не прокомментировать этот факт убедительно и с литературным блеском: «L’homme montre, en prenant de l’âge qu’il n’est qu’un âne» – с годами по человеку становится видно, что он не более как осел.

Так, стало быть, все мы уныло бредем по неминуемому пути? Но на путника, на его внешний облик можно взглянуть и иначе. Нос вытягивается в длину оттого, что только теперь он унюхал какой-то след; а уши растут оттого, что всегда навострены: как бы нам не пропустить чего мимо ушей.

Самая непослушная часть человеческого лица, безусловно, нос. И неуклонное его разрастание мы, пожалуй, еще могли бы принять снисходительно, если не с чувством успокоения. Тем более что существует теория, вернее, давний спор между коротконосыми в большинстве своем англичанами и аборигенами Южной Франции, обладателями горбатых носов, которые утверждают, будто бы нос – свидетельство незаурядного ума, если не следствие его. По этой теории, увеличившийся к преклонным годам нос есть признак зрелого разума или – можно и так сказать – его неотъемлемое условие.

Но факт, что красноречивее носа ни одна часть человеческого лица не отражает той борьбы, которую душа наша ведет с бренностью плоти. По сравнению с глазами или ртом нос куда более своенравен. Подурнеть самым каверзным образом – это он умеет; но не без того, чтобы сохранить при этом известную внушительность и даже задор. Наверное, есть своя логика, и отнюдь не случайная, в том, что клоуны, шуты на масленичных гуляниях и актеры commedia dell’arte в своих масках больше всего подчеркивали уродство носа; если образ трагикомического казался им недостаточно броским, они привязывали к носу огромный стручок перца из папье-маше.

Именно поэтому женщины, направляемые верным инстинктом, едва осознав, что их чувство прекрасного затронуто мужчиной не первой молодости, на лице, пробудившем симпатию, в первую очередь отмечают нос и стараются дать ему свою оценку. С обособлением носа и другие части лица – губы и впадины глаз – тоже становятся более выразительными; обретя независимость, они обретают свой голос.

Над страдальческими ужимками шута мы смеемся лишь потому, что они сменяются мгновенно. То же самое выражение боли или отчаяния на лице, будь переход к нему более плавным и более естественным, вызвало бы у нас не смех, а слезы.

Время, что с постарением нашим неистово ускоряет свой бег, преображает нас примерно в таких вот шутов. Старинному приятелю по школе, с которым, по глубокому нашему убеждению, мы виделись какой-нибудь месяц назад (на самом деле минуло лет пять), нам больше всего хочется задать вопрос: «Чего это ты опять над собой учудил?» Столь смешной – и глубоко ранящей – нам кажется гримаса, наложенная старостью на его лицо. А все потому, что перемены застали нас врасплох.

Избитый прием комедиографов – нагромождать к финалу трюки: тем самым «напрягаются» динамика действия и диафрагмы зрителей. Мольер оставлял свои комедии незавершенными, а если завершал их, то финал был горек. Человека, участь человеческую он принимал всерьез. Ни Смерть, ни распорядитель ее – сам господь бог – не принимают нас всерьез. Остается только один ответ, достойный человека: мы тоже не будем принимать их всерьез.

* * *
 
           И отворачиваюсь от друзей своих:
Их лица для меня – зеркал непрошеная вереница.
             По их улыбкам с ужасом я вижу,
  Как ломится ко мне всесокрушающая смерть.
 

Однако я умею владеть собой. Нет во мне той, впрочем не столь уж редкой, страстишки подмечать в других людях признаки старости. В себе же самом я их высматриваю с каким-то упоительно-горьким наслаждением, с удовлетворением подозрительного свойства. Но чтобы я за кем-то стал подглядывать! Наблюдать человека в минуты его воссоединения со смертью вряд ли более пристойно и этично, нежели застичь его в высший момент любовного экстаза. Сопричастность к обеим ситуациям даже в смысле права быть свидетелем – неотторжимая собственность индивида. А подтверждается это мое наитие тем фактом, что, и встречаясь со смертью, человек не борется с нею, но, сливаясь, растворяется в ней.

И все же наблюдать симптомы старости только у себя самого, уподобившись врачу, до последней минуты сознания фиксирующему ход своей болезни, скажем рост злокачественной опухоли, – для взыскательного лирика это дешевые лавры. Ну а пример исследователей Южного полюса, когда они в своих ледовых склепах вели дневник об атаках холода, покуда не отказывали коченеющие пальцы? Это героизм, но, с нашей точки зрения, он излишне патетичен и не свободен от рисовки – мы видели, как люди шли на смерть!

Но тогда какой избрать масштаб для той карты, по которой я проложу свой собственный маршрут? Последний свой маршрут! И, как там ни крути, он будет моим заветом. Как ни отпугивает меня в сем деле очевидная его банальность, как ни претит возможность быть заподозренным в кокетстве, выклянчивая каплю жалости, толику сострадания к себе.

Незаметно подкравшись, провести по подбородку вымазанным в саже пальцем или украдкой подрисовать усы – шутки такого пошиба даже малый ребенок едва терпит, надувши губы на своих старших сестренок, а в общем веселье семьи он участвует разве что поневоле.

Так же вот и все проделки старости, самочинно уродующей наши лица, мы должны ставить много ниже тех грубых шуток, что она вытворяет внутри организма – с нашими мускулами и рассудком.

Здесь уместно будет привести одно письмо. Хотя и несколько кружным путем, однако попадает оно на ту же улицу и затрагивает ту же тему праведного негодования, вокруг да около которой мы крутимся с нашими откровениями.

«С тех самых пор – тому полтора года, – как я стал пользоваться электробритвой, я тоже редко смотрюсь в зеркало. И со мною та же история: постепенно тускнеет в памяти, забывается собственное лицо. Точнее говоря, последнее из зафиксированных обличий я смешиваю со своими более ранними и хорошо знакомыми мне отображениями. Сознание мое рисует этакий сводный портрет и на том успокаивается; образ неизменен, подобен портрету, созданному кистью.

Но слушай дальше. На днях мне все-таки пришлось взглянуть на самого себя; не в зеркале, а на фотографии. Снимок был сделан совсем недавно, незаметно для меня и отнюдь не ради моей персоны. Я там – побочная фигура средь избранных; образовался непринужденный круг, кто-то завладел вниманием общества, я слушаю… с непередаваемо бессмысленной ухмылкой на физиономии.

Глаза – не придерешься: глаза – мои. Лоб тоже. И седые космы, уж эти точно, мои.

Но зато ухмылка и эта тупость, почти скотоподобная, – они разят в самое сердце, все во мне бунтует.

Это выражение, прилипшее к моему лицу, неужели оно теперь навек мое? Неужели рот мой навсегда застыл в уродливой гримасе?

Мой разум противится твоим рассуждениям. Не вижу здесь повода к потехе или острословию.

Я отыскиваю свое старое зеркало для бритья и подхожу к окну.

Как это я смеялся там, в тот момент, когда делали снимок? Так? И я улыбаюсь, как обычно привык улыбаться.

В зеркале появляется страшная маска. Та же самая, что на фотографии. Или то перестроились сами мускулы моего лица?

Я улыбаюсь еще раз; осторожно, как пробуют ржавый замок.

Результат тот же самый.

Я отворачиваюсь и пытаюсь без зеркала „разработать“ мускулы лица, которые участвуют в улыбке. Потом, когда улыбка отделана в совершенстве, я неожиданно снова заглядываю в зеркало: да, теперь все иначе, теперь это моя улыбка, доподлинная, прежняя.

И вновь наскоки старости меня ошеломляют. Лицо мое деформировано. Там, где прежде была резкая линия, теперь дряблая извилина, вместо гладкой некогда равнины – бугры и ухабы.

Да, мускулы моего лица явно попали в чужие руки. Какой-то кукольник, разнузданный комедиант, дергает их по своему произволу, сообразуясь со вкусами ярмарочных зевак, будто это ниточки марионеток.

Должно быть, смешно? Но мне не до смеха, нет. От увиденного, вернее, от одного сознания, что и другие видят то же самое, что узрел в зеркале я, улыбка стынет на губах».

До сих пор шли выдержки из дружеского письма, в нашем контексте эти строки обретают новый смысл.

Вот так-то: приходится признать, что менее всего мы склонны терпеть шутки по поводу своего лица. Над старческой деформацией ног или раздобревшей талией еще можно поизмываться. Но если дело касается физиономии, то здесь уж наше самолюбие всего уязвимее.

Очевидно, потому, что лицо наше – зеркало души. И метаморфозы лика подсказывают вывод, будто бы и душевный наш мир тоже преобразился.

А это никак не соответствует действительности. Вернее сказать, мы не чувствуем этих пертурбаций.

И, значит, взрыв оскорбленного самолюбия – едва затронуто наше лицо – бунт справедливый и обоснованный.

Поистине он разителен, этот контраст между тяжестью отеков, набрякших под глазами, сеткой морщин вокруг и теплым, лучистым взглядом самих глаз, полных трепетной жизни. А кроме того, у нас – отвислый двойной подбородок, что твой подгрудок у вола; а за ним упрятана ненасытная глотка. Да, подбородок наш и шея раньше всего поддаются эрозии времени.

Ведь это не секрет – понятно, не секрет для узкого круга лиц, – что женщина, чье лицо уже отмечено печатью пережитого и смято тяжестью десятилетий, при этом нередко сохраняет почти девическую свежесть плеч, груди, бедер, ягодиц. Атаки времени дольше всего отражают те части человеческого тела (женского, мужского ли – все едино), которые мы прячем под одеждой, что, по сути, глупо: ведь если мы в глазах ближних желаем казаться молодыми, нам следовало бы открыть их взору лучшее в себе.

Отчего же раньше всего старится именно лицо? Право, объяснений тому тысячи. Лицо наше – это щит. В противоборстве с внешним миром на его долю выпадает больше всего ударов, испытаний. Терпи не только ветер, град или мороз, но и людские взгляды – стрелы, ранящие душу; равно как и разящие удары истории – событий малых и великих.

Мужчины нашли себе защиту, а вернее, способ скрывать и предательскую поступь лет, и следы житейских невзгод: многие считают, что самое лучшее средство – отпустить бороду. Мы уже касались этой темы, однако не исчерпали ее до конца. Валики и складки подбородка (тот самый воловий подгрудок) у мужчин надежно скрывала борода «под Кошута». Для маскировки отвислых по-бульдожьи щек вполне пригодны усы а-ля Бисмарк. Но все эти уловки – до поры до времени, потому что приметы старости в лице становятся все очевиднее и проторенный путь защиты все настойчивее вынуждает человека закрываться той буйно косматой порослью, какую отращивали Толстой, Шоу, а раньше их еще целый сонм пророков древности. В гуще этой поросли настороженно, точно партизан, укрылось человеческое лицо; хотя оно наполовину скрыто от нас, но мы чувствуем: лицо достойно лучшей участи; и затаилось оно напрасно, потому как и маскировка, седея, вопиет о дряхлости.

Лица стареющих женщин и вовсе беззащитны. Косметика в таких случаях – тоже ничего не скрывающий грустный осенний перелесок. Нет, не искусственными методами, а естественным путем – щедростью сердца – должен человек оберегать свое лицо.

* * *

Лондонская зарисовка.

Заслуженно известный наш соотечественник, не одно десятилетие живущий вдали от родины, на шестидесятом году жизни вкушает стряпню своей супруги:

– В твоей ухе полно рыбных снастей!

– Полно – чего?

– Я хочу сказать – рыбьих пастей!

– Рыбь-их кос-тей!

Забавно, не правда ли? Однако же не смешно. Над подобного рода симптомами старости, прорывающимися в словесных оговорках или в путанице поступков, первым, как мы упоминали, потешается сам пострадавший.

Из бергсоновской теории комического определенная ее часть (та, что существовала и до Бергсона) выдерживает испытание временем, а именно: смешными кажутся действия, совершаемые разумным существом механически, тогда как они должны совершаться обдуманно. Один из признаков старости, как мы видели, автоматизм подобного рода. «Автомат» к тому же дает перебои. Мы «рассеянны»? Мы пустили на самотек систему отработанных годами рефлексов, и теперь эта система рефлекторных действий вышла из-под контроля разума и вертит человеком, как ей заблагорассудится.

Добавим фактов? Себе же на потеху?

Я поднимаюсь из-за стола, чтобы, не беспокоя жену, достать из буфета соль. А вместо солонки извлекаю оттуда бутылку виноградной палинки и ставлю на стол перед нашей гостьей, совсем юной девочкой-школьницей.

А все потому, что из этого буфета я по выработанной годами привычке достаю к столу только вино.

Конечно же, все веселятся, и я вместе со всеми. Дерзновеннее всех.

Что помогает мне сохранить хорошее расположение духа? Мудрость или взгляд патриция сверху вниз, о котором в последнее время я столь пространно разглагольствую как о средстве против недугов описываемого периода жизни?

Нет, над подобной оплошностью волен потешаться каждый. В компании приятелей, равных по годам, мне никогда не удается рассказать кряду больше одной истории курьезного характера. Остальные тотчас начинают наперебой сыпать случаями из своей жизни под оглушительные взрывы хохота.

Неправда, что путники в ладье Харона, скованные молчанием, плывут в страну теней. Если народ подбирается более или менее сходный, то путешествие к неминуемому концу не обходится без разных баек, подшучиваний друг над другом и всплесков веселья с азартным хлопаньем по коленям.

Ведь в самой смерти так много механического! Если вдуматься хорошенько: живой человек – и вдруг лежит, холодный и застылый, вдруг становится мертвым, это ли не смешно? Автомат подвела механика! Это ли не бессмыслица!

(P. S. Все эти наблюдения я записал позавчера. Вчера же, сумерничая с одним из своих погодков – тоже писателем, я не удержался, чтоб не поделиться с ним кое-чем из литературных заготовок. И на сей раз я не продвинулся дальше первой зарисовки старческого симптома; улыбка понимания, а затем из уст Л. Н., будто забавные анекдоты, одна за другой посыпались истории, достойные научного исследования. Вот хотя бы одна для наглядности: в свой маленький домишко, стоящий на отшибе, Л. Н. сам носит бидонами воду для питья и умывания из колодца, расположенного на порядочном расстоянии. А в зимнее время почти из такой же дали он носит уголь в бидоне для угля. Но еще ни разу он не испытывал досады из-за того, что, подхватив бидон из-под угля – а это случается с ним теперь все чаще, – он отправляется по воду. Л. Н. не досадует нисколько.)

И действительно, безнадежно стар тот человек, который гонит от себя проказницу-фею, сбивающую нас с толку. Вместо того чтоб вступить с нею в разумную беседу, угадав единственно верный тон, какой возможен в диалоге между старцем и юной девой, чья грудь едва круглится. Шуткою – на шутку, равной крепости, хотя выдержка различна и рознится букет. В начатом поединке бренности, седовласой, с потухшими глазами без ресниц, и бессмертия, этой вечно юной девы с очами-бриллиантами в сто каратов, старшей из двоих надлежит проявить больше понимания.

Однако нам пора расширить круг, раздвинуть горизонт.

С моего стола, прицеливаясь исподтишка, как из засады, меня подстерегает фотография, где, вне всякого сомнения, изображен именно я. Фотография прислана в память о радушном приеме гостившими у нас знакомыми. Но я не признаю продукцию профессиональных служителей, а тем паче художников объектива. Объектив фотоаппарата и поныне все тот же коварный дикий зверь, нам до сих пор даже с помощью самых ловких приемов и упорнейших дрессировок не удалось укротить его, отучить от скверных замашек.

Фотоаппарат, хотя он и живет среди людей уже второе столетие, завидя человека, тотчас выпускает когти, норовит укусить, брызжет ядом. Старинные дома еще можно фотографировать; старые деревья тоже. Запечатлеть на фотографии пожилых женщин или мужчин – значит оскорбить человеческое достоинство.

И действительно, увековечить на полотнах старческие лица во все века удавалось лишь величайшим мастерам кисти, да и то, как правило, на склоне лет, в пору их творческой зрелости: вспомним Тинторетто, Тициана и многие полотна Рембрандта. Скульптура до сих пор лишь на пути к высотам мастерства, и теперь уже весьма проблематично, сможет ли она когда-либо достигнуть совершенства. Она связана теми же путами натурализма: подменой глубинной сути объекта его внешним обликом, – что и фотография.

Не преодоленный и поныне, еще не изжитый садизм фотографии сродни жестокости разнузданных юнцов. И в самом деле, чему он радуется, этот сорвавшийся с цепи фотообъектив, рыскающий по человеческому лицу, сладострастно «потирая руки»? Смакует морщины, бородавки, лишенные ресниц веки, удачно схваченную и впечатляющую, неутаенную гримасу боли.

Нам известен подобный шедевр одного художника-недоучки: портрет старушки с лицом, похожим на сморщенное яблоко. Портрет верен как отражение духовного облика людей, считающих этот образ поразительно правдивым. И достоверно свидетельствует об их садизме. В этом плане правдив и фотообъектив.

Правдив даже в тех случаях, когда фотографы – как бы в качестве своеобразного извинения – прибегают к ретуши. Но, как известно, импрессионизм пришел на смену натурализму не тогда, когда художники стали пальцем смазывать резкие линии. А когда они увидели скрытое за резкой линией.

Облик стариков за последние десятилетия претерпел значительные метаморфозы и болезненно поражает воображение – в том числе и их собственное. Что в немалой степени определил обычай фотографировать этих стариков. И только фотографировать.

Кисть направляется рукой художника, творца, прозревающего глубинную суть. Фотоаппаратом же орудует заурядный человек. Кандидат в заплечных дел мастера, палач-практикант.

Нет, старость следует изображать отнюдь не через изменения эпидермы.

Разительные перемены в своем облике мы впервые претерпеваем в пору отрочества, полового созревания. Эта начальная метаморфоза вызывает у нас улыбку – и улыбки окружающих тоже, как любые изменения, которые не зависят от нашей воли, которые совершаются механически, а нам отводят роль маленькой детали в некоем огромном механизме. Когда в конце учебного года мы возвращаемся под отчий кров, двоюродные сестры всплескивают руками и прыскают со смеху при виде пробивающихся у нас юношеских усиков; мы же с ответной улыбкой оглаживаем этот первый пушок, а взгляд наш между тем отмечает, как совершенно по-новому ложится ткань на девических лифах: лучиками двух звезд.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю