Текст книги "Избранное"
Автор книги: Дюла Ийеш
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 38 страниц)
Впрочем, они доставляли радость и друг другу, правда, не сознавая этого. Все, что было благородного и человечного, а иной раз и трогательно бескорыстного в их взаимном общении, – все это почти без исключения определяется каким-нибудь обычаем. А может, это древняя традиция? Но традиция чего? По сохранившимся обломкам можно предполагать о существовавшем в прошлом и давно затонувшем счастливом райском мире, в котором люди еще любили друг друга. Блюда с угощением, прикрытые вышитым платком, рассылали в разные концы пусты не только после убоя свиньи. Гостинцы полагалось посылать и беременным женщинам. Не по доброте и не по расчету. Просто так требовали приличия. Да, приличия – вот, пожалуй, наиболее подходящее слово: ведь бывали случаи, когда даже враждующие семьи делали друг другу подарки. Гостинцы посылали и женщине, о которой было кому позаботиться, которая, следовательно, не нуждалась и помощи, и копившиеся у нее продукты просто портились.
Чуть ли не каждую неделю старшая сестра, когда у нас пекли лепешки или булки, отправляла меня к одной из своих подруг. Такой способ заверения в дружбе был тогда в ходу уже только у девушек, но само название этого обычая и стихи, которые я должен был прочесть перед тем, как сдернуть покрывающий блюдо платок, говорят о том, что некогда этот обычай соблюдался и между мужчинами, и даже между целыми семьями. Так, обычай выбирать «королеву на час» сохранился лишь в детской игре; в Рацэгреше еще при мне он был в ходу. Четыре девочки постарше, держа простыню над головой пятой, помладше, ходили из дома в дом и пели песенку. Кончая песню, они смыкались вокруг младшей, подхватывали ее в простыню и приподнимали, а потом все вместе съедали полученные гостинцы.
Веселье тоже предписывали и регулировали обычаи; даже то веселье, которое на первый взгляд кажется порождением случая, минуты, чаще всего возникает под влиянием древних, уже забытых верований. Устало плетущиеся с работы домой батраки начинают сперва задирать друг друга на словах, потом толкаться, поначалу легонько, затем все сильнее, и, когда уже кажется, вот-вот прозвенит первая оплеуха, вдруг раздается дружный громкий хохот и начинается словесная игра – батраки задают друг другу каверзные вопросы, остроумно парируют. Опытное ухо могло бы сразу установить во всем этом определенную закономерность.
У смеха также были свои праздники, как у траура и кровопролития. В первый весенний день все должны свистеть и улыбаться. Люди готовились к этому, и первое солнечное утро на самом деле, как по волшебству, звенело от свиста и пения. Бывали дни, когда половина пусты, вывернув наизнанку шапки и полушубки, рядилась в животных или бесов, чтобы вдоволь посмеяться. А иной раз изображали привидение, для этого надо было накрыться простыней и выставить вместо головы выдолбленную тыкву с зажженной свечой внутри, чтобы люди трепетали. И мы действительно смеялись и трепетали, как того хотели наши предки.
В редких случаях совместной трапезы парни и подростки, а иногда и старики, словно по колдовству, превращали ее в коллективное веселье, наподобие аттических праздников в честь Диониса, с импровизированными стихами, танцами и играми-состязаниями. Разыгрывали целые сцены, в которых не было ни складу ни ладу. И почему только вся пуста звенела от смеха, словно веселая маевка? На окно семьи, которая заколола свинью, ребятишки ставили очищенную от коры ветку; боковые побеги ее срезались лишь наполовину, чтобы хозяева могли повесить на них кусочки сала, свежей колбасы и шкварки. Во время свадьбы подростки, которых специально на торжество не приглашали, также собирались у окон, перекликались с пирующими, просили и получали лакомые кусочки, если их реплики своим остроумием заслуживали признание знатоков из числа гостей, которые ждали этих реплик и были готовы их отразить. Ряженые в каждом доме должны были блистать новыми номерами, в каждой кухне меняя репертуар по правилам «комедиа дель арте» пусты, сообразно с положением и вкусами публики. Накануне рождества после обеда начиналось состязание пастухов в хлопанье кнутом, так что по всей пусте до позднего вечера гремела форменная пальба, словно на поле боя.
В мае, приплясывая, ставили «майское дерево». Для этого выбирали стройный пирамидальный тополь и очищали его от веток, оставляя их только на самой верхушке в виде своего рода зонтика. Некогда такие деревья устанавливали перед каждым домом, где была девушка на выданье, потом лишь одно на всю пусту; поначалу дерево ставили перед домом управляющего, но с той поры, как жена одного управляющего воспротивилась этому из-за несмолкающего шума, подыскали другое место и вколачивали дерево в землю перед воловней, видимо сочтя ее следующим по порядку почетным местом. Как требовал обычай, «майское дерево» устанавливали в ночь на первое мая.
Оно неделями красовалось перед воловней. На троицу в субботу дерево валили наземь, тогда-то и начинали украшать его по-настоящему. Каждая девушка должна была привязать к одной из веток свою цветную ленту. Представители всех профессий, какие только имелись в пусте, должны были что-нибудь повесить на него. Бондарь – маленькую, с ладонь, бадеечку, кузнец – медную чеканную подкову, виноградарь – венок из рафии, овчары – по головке сыра, служащие управления, если их заставали в добром расположении духа, – одну-две бутылки вина. Затем дерево вновь ставили стоймя. Мы, ребятишки, сгорали от нетерпения.
В понедельник на троицу после обеда начинался праздник. У кого была гармоника или цитра, составляли оркестр. Играли только вступление – самую модную песенку, но тут уж надо было блеснуть своим искусством. Затем начинали влезать на дерево. За исключением детей, каждый имел право долезть до вершины и спять себе по выбору какую-нибудь одну вещь. Это было благородное состязание парией, впрочем, не всех, а только тех, у кого были сапоги, поскольку участвовать в соревновании можно было только в сапогах. Вот когда начиналось веселье так веселье! Публика взволнованно шумела. «Ну же, Шани, не подкачай! Поднажми еще немного!» – слышалось отовсюду, если ограничиться теми словами, которые можно приводить на бумаге. А Шани с полпути вдруг сползал вниз. «Эх ты, несчастный!» Подбадривание переходило в иронию, шуточную импровизацию – это было состязание воли. Наконец кому-то удавалось достичь вершины, и наземь шлепалась бутылка вина. Если, конечно, в бутылке было вино. Случалось и так, что вместо вина в бутылке оказывалась желтоватая жидкость, похожая на вино. Такими вот остроумными шутками обитатели замка иной раз содействовали подъему общего настроения. Результат не заставлял себя долго ждать: парни с хохотом разбегались от неудачливого товарища, поливающего их из бутылки. Когда на дереве уже не оставалось ничего интересного, начинались танцы. Они продолжались, пока не затевалась драка.
10
Нищета наступала на нас упорными, неотразимыми волнами из комитата Фейер. В свое время бабушка по материнской линии наряду с собственными детьми взялась воспитывать дочь одной дальней родственницы, когда ребенок, можно сказать, был еще в утробе матери. Даже крестины были ее заботой. Девушка, тетя Мальви, самовольно, по любви, вышла замуж за красавца капрала сверхсрочной службы по имени Даниель Серенчеш. Бравый капрал, который попал в пусту с комиссией по закупке лошадей, ослепленный любовью, отказался от военной карьеры. Но после того как он сбросил блестящий мундир, тетя Мальви, очнувшись от грез, узрела суровую действительность: в гражданской жизни ее муж оказался простым кучером.
Однако она держалась героически, с высоко поднятой головой последовала за мужем; преисполненная гордостью святых мучениц, со счастливой улыбкой на лице погрузилась в ужасный мир Серенчешей. И сразу, словно окунувшись в какой-то заколдованный источник, полностью уподобилась им. В семье матери, где она воспитывалась, все говорили тихо, а тетя Мальви уже через месяц, залихватски подбоченясь, громко кричала, ругалась, как возчик, и готова была тащить все в свой дом. Разрешалась от бремени она только двойнями. В три или четыре приема произвела на свет шестерых детей, из которых каждый год умирало по одному, так что десятилетнего возраста достигли только двое. На четвертом году совместной жизни скончался от чахотки и сам красавец кучер. Тетя Мальви столовалась в семье свекра, тоже кучера, и после смерти мужа осталась там теперь уже в качестве нахлебницы, о чем ей частенько напоминали.
Серенчеши разбрелись по миру из имения Л., что близ деревни Вайда. Было их множество, и все они рьяно поддерживали родственные связи не только с нами, но и с семьей отца, стойко выдерживая равнодушно и ледяные взгляды. После ночи пешего пути, еле волоча ноги, заявлялись к нам столетние старушки и два-три дня сидели у нас на шее, одному богу известно, с какой целью, ибо они почти ничего не ели. «Мне бы, касатка, немного пахтанья», – ныла старушка таким скромным голосом, какой наверняка издавала бы состарившаяся птица, если б могла говорить. Тщетно угощала их мать, под конец уже багровея от досады, они лишь сосали размоченную в пахте корочку, это было их обычной пищей. Спать с нами в комнате они не соглашались ни за что на свете. «Чтобы я, да в такой хорошей комнате (в которой красовался даже самотканый ковер), чтобы я провоняла такое чистое место?» – сказала как-то одна из старушек, и мне запомнились ее слова, потому что и отец, весело смеясь, часто вспоминал их. Этот случай он приводил как любимейшую свою побасенку, когда мужчины, собравшись после ужина, рассказывают по очереди анекдоты и всякие смешные истории. Отец приметил в этой старушке душевную деликатность. «И надо сказать, тетя Тэца была совершенно права: пахло от нее действительно очень скверно». В этом и заключалась неожиданная концовка. Впрочем, отец никогда не обижал этих старушек и, пожалуй, даже по-своему любил их. Он спал обычно на кухне, а тете Тэце стелили на чердаке или на веранде. Днем старушки сидели и молчали с несколько обиженным видом, как люди, которые ждут, когда же, наконец, их начнут спрашивать, чего им хочется. И приходилось предлагать им по очереди все, что только было в доме, от пекарной лопаты до старого петуха. «Ну что ж, тогда я, пожалуй, возьму эти сапожки для Имрушки, коли вы их все равно выбросите», – вздыхала наконец тетя Тэца, тетя Рози или тетя Кати, подхватывала корзинку, которая, как голодная пасть, зияла дотоле в углу или на вешалке, аккуратно укладывала в нее сапоги, или рубашечку, или кухонную доску и тут же уходила. Приходили иногда и мужчины, пешком за сорок километров ради одного форинта. Были и такие, что высказывали свою просьбу только при третьем посещении. Их устраивали на ночлег в хлеву; они тоже были очень непритязательны. И все Серенчеши были такими. «Известные щеголи!» – смеясь, говорил отец: ему тоже случайно довелось увидеть, как один из них, по заведенному обычаю, маршировал по дороге к нам босой, перекинув сапоги через плечо, и натянул их лишь у самой околицы, возле воловни.
В сапогах, босые, в башмаках и шлепанцах тянулись к нам женщины, мужчины и дети вперемежку. Тетя Мальви была тем кратером, через который они могли вырываться из непрестанно клокочущих недр. Прежде всего, конечно, они атаковали бабушку. Она героически стояла на своем посту, но такого натиска не в состоянии была сдержать даже она. В своей бесконечной самоотверженности бабушка не обделяла и тетю Мальви вопреки ее странному превращению, на которое бабушка смотрела как на болезнь, увы, неизлечимую. Бабушка вообще всегда уделяла больше внимания тому и, пожалуй, даже любила больше того, кому приходилось хуже других; в удивительном разнообразии бед и испытаний, обрушивающихся на детей, она с зоркостью спортивного судьи устанавливала среди них очередность для оказания помощи. Тете Мальви, к сожалению, уже ничто не могло помочь. Ее беды смешались с бедами Серенчешей, ну а Серенчешей не смог бы поставить на ноги, наверное, и сам господь бог. Тетя Мальви не покидала постели: рожала и хоронила, каждую неделю прибывали от нее из Юрге-пусты посланцы и, скорбно вздыхая, уносили сало, муку, а больше мед, который, как утверждали злые языки нашей семьи, съедали еще по дороге; мы знали, что тетя Мальви терпеть не могла меда. «Сейчас голубушке хочется того-то», – причитала посланница, отлично зная, что для тети Мальви бабушка хоть крышу с хлева готова снять. Мы тщетно звали ее в свою семью: тетя Мальви не возвращалась. Она разделяла судьбу Серенчешей даже после смерти мужа и детей, защищала и хвалила их и, как мне кажется, мало-помалу даже возненавидела нас. «Хорошо тем, – сказала она однажды, – кто каждый день ест горячее!»
Иногда бабушка ставила на голову большую корзину, брала по кошелке в руки и отправлялась в путь, дабы задушить гидру голода в ее собственном логове. Я охотно сопровождал ее, потому что у Дорога был переход через железнодорожное полотно, и там бабушка просиживала со мной часами, чтобы только дать мне возможность посмотреть на поезд. Издали вдруг доносилось словно бы жужжание шмеля, и сердце у меня замирало. В покрытой свежей зеленью долине средь подножий поросших лесом холмов внезапно появлялся поезд. Мы поднимались и подходили вплотную к насыпи. И стоять было жутко, и уходить не хотелось, так что мы лишь немного отступали назад, крепко держась за руки. Я расставлял пошире ноги. Бабушка натягивала платок себе на нос, а я, задрав голову, наслаждался адским грохотом, колдовским порывом ветра, густым удушливым дымом, сотрясением неба и земли. Горячий, быстро остывающий пар лизал мне лицо, словно язык самого дьявола. Я закрывал глаза и жадно вдыхал пахнущий серой дым. А поезд свистел уже далеко; я успевал увидеть лишь хвост состава, когда следующая расщелина всасывала его, как утка червя. Все это производило на меня столь глубокое впечатление, что даже и теперь страшно вспомнить. И если бы мне, как Иову, явился в небе живой Левиафан, я только махнул бы рукой: уже не тот эффект.
Харомюрге-пуста расположена в чудесном месте, среди леса, на вершине холма. Я много раз бывал в тех краях, но почему-то всякий раз, когда я их вспоминаю, передо мной неизменно встает осенняя картина. Мы спускались в долину, там внизу, словно волшебное озеро в теплых лучах солнца, сверкали нити паутины. Справа и слева шелестели своими багряными кронами дубы-великаны. Высокая трава уже высохла, только на верхушках стеблей ослепительно сверкал тающий иней. То тут, то там высовывались мордочки зайцев, с шумом взлетали стаи куропаток, попадался и олень. Вся местность будто купалась в каком-то безмятежном первозданном блаженстве. По ту сторону долины, на холме, был сосновый бор, через который буквой «S» извивалась дорога. Над этим чудесным ландшафтом, на вершине холма и расположилась пуста, густо кишащая людьми, словно муравейник, роящийся на дохлой птице.
Кроме хлевов, сараев и амбаров, в пусте стояли еще три длинных батрацких дома – и все. Ни замка, ни домов для управляющего и его помощников здесь не было. Церкви и школы тоже. Харомюрге была подсобной пустой большого имения, скрывавшегося где-то далеко-далеко, за идиллическими лесами и холмами, и заправлял ею один приказчик. Здесь не было даже колодца: воду для скота возили из долины в бочках, а для себя батраки носили в бидонах.
Серенчеши вместе с семьей другого возчика жили под одной крышей, что означало – в одной комнате. Когда мы входили… Впрочем, прежде всего следует заметить, что всякий раз, когда мы прибывали в пусту, помимо уже ставших обычными бед тети Мальви, там обязательно приключалось что-нибудь чрезвычайное. Один раз сторож свалился в яму с известью, в другой раз загорелся овин – в Юрге-пусте всегда что-то происходило. Порой даже вырывался из загона бык и кого-нибудь затаптывал. Сам вид пусты вдали, в голубой дымке, заранее повергал нас в трепет. Случалось так, что одновременно там готовились к свадьбе и к похоронам, пока свинопас с топором в руке гонялся за своей дочерью на глазах у честного народа. Жизнь в пусте текла своим чередом.
Когда мы, преодолев место, где развертывалось главное событие дня, или пройдя через обезлюдевшую пусту, если чрезвычайное происшествие происходило в поле, когда мы, взволнованные и измотанные, входили наконец в жилище Серенчешей, нас встречал целый детский сад, взбунтовавшийся и признающий лишь принципы Руссо. На кровати, на земляном полу, на сундуках, на подоконниках, вцепившись друг дружку в волосы, сидели или лежали дети, по большей части голые. На нижней и верхней приступке куполообразной печи тесными рядами, плотно прижавшись друг к другу, тоже сидели дети, словно на алтаре ударившегося в крайности барокко мастера. Они хныкали – хотели есть.
Серенчеши голодали, однообразно и совершенно откровенно. Семья, живущая с ними под одной крышей, тоже голодала. Да и вообще вся пуста хотела есть. Правда, глаза у людей не лезли на лоб от голода и кричать, схватившись за животы, они не кричали, но голодали постоянно, молча и открыто. Собирали в лесу грибы и ели их. Когда не было грибов, воровали со свекольных полей ботву и ели ее. Ели все-таки каждый день, но так мало, что, пожалуй, едва восполняли энергию, потраченную на пережевывание пищи. «Угостила бы я вас, дорогие мои, – говорила тетя Рози, когда появлялась наконец в доме, и, сметя со стула кучу ребятишек, приглашала нас сесть, – да вот только немного пустой похлебки осталось, если ребятня еще не съела». Похлебку, конечно, уже съели. Через минуту они съедали и то, что приносили мы. Съедали и долю беременной или скорбящей тети Мальви, которая с пренебрежением отклоняла всякое угощение. В пусте одна только она не хотела есть.
На бродячих нищих я смотрел с любопытством, а вот этих людей, что жили оседло и постоянно голодали, я, откровенно говоря, поначалу просто презирал. Впоследствии, словно каясь в своем прежнем высокомерии, я привязался к ним всей душой. Мы не голодали. Если бы мне сейчас вдруг пришлось жить той жизнью, которой я жил в детстве, я, наверное, почувствовал бы ее убогость, тогда же я этого не ощущал. Мы тоже жили не особенно хорошо, но ели все-таки регулярно, хоть и не то, чего хотелось бы, иной раз очень неохотно: опять, дескать, шпинат, щавель или картошка «босиком», то есть без мяса. Многого мы вообще не знали, и, таким образом, если и страдали, то вопреки общественному мнению не сознавали, что страдаем из-за недостатка каких-то определенных вещей. Так, например, если зимой мы мерзли (а мерзли мы довольно часто), то приписывали это холодной погоде, а не примитивности жилища. Частые свои болезни мы объясняли тем, что «не береглись». Как чрезвычайное событие мне помнится, что однажды мы ели каштаны, полученные в посылке от дальних родственников. Помню я еще один знаменательный случай: отец вернулся с ярмарки с банкой сардин и, счастливый, как всегда, когда ему представлялся случай что-либо разъяснить, вдохновенно знакомил нас с происхождением этих рыбок и с тем, как их едят. После первого причастия мне подарили три апельсина, и только через несколько дней, когда уже вдосталь нанюхался их, я очистил первый, а отдельными дольками мы угощали всех соседей, вплоть до пятого от нас дома; корку и зерна мы тоже съели. Мороженое я впервые ел тринадцати лет от роду: во время весенних экзаменов меня подбил на это один школьный товарищ, и я в своем чревоугодии чуть было не проел не только поспешно проданные учебники, но и деньги на проезд домой – это запомнилось мне очень хорошо, так как скандала едва ли удалось бы избежать. Мороженое – тщетно пытался я описать дома то наслаждение, на котором попутал меня бес. Дома у нас разносолов не бывало, но зато у нас был завтрак и ужин, и даже в полдень нам нередко давали ломоть хлеба. Почему же так бедствовали Серенчеши, а с ними вместе не только вся Юрга-пуста, но и батраки чуть ли не каждой пусты? Да потому, что они-то и жили так, как обычно живут люди пуст. В батрацких домах, стоявших среди безбрежных пшеничных полей, хлеб был под замком, и дети напрасно пытались открыть сундуки, колотя по ним руками и ногами, напрасно кричали уже спустя час после совершенно пустого обеда. Но почему и работающие взрослые должны были лишать себя последнего куска хлеба? На этот счет я располагаю точными сведениями.
Как оплачивался труд батраков, можно проверить во всех деталях. В договоре, или подрядной грамоте, подробно перечисляются все виды довольствия: это наличные деньги, оплата натурой и предоставляемый в пользование участок земли. Совокупность этих благ называется конвенцией. Условия этой «комменции» – батраки с трудом выговаривают это слово, и в нем слиты горечь, унижение и женские слезы – с каждым годом ухудшаются. Эти условия были еще до войны суровыми и, на взгляд просвещенного человека, просто немыслимыми. Между тем как, опираясь на научные данные, экономисты доказывают, например, что для хозяина прямая выгода обеспечить хорошим питанием своих работников, по договорам батраки получают лишь тот минимум продуктов, который необходим для поддержания жизни. В пустах можно видеть холеных прекрасных коней с резвым ходом, огромных, фыркающих, как паровоз, быков. А вот полных или даже просто упитанных батраков я никогда не видел – ни возчика, ни косаря, ни пастуха; таких я даже как-то и представить себе не могу, они показались бы мне просто смешными. Люди пуст – это поджарая, худая порода, они смуглы от загара и потому выглядят моложе своих лет и крепче, даже когда душа едва в теле держится. Один наш ученый-антрополог уподобил жителей пуст динарским горцам, далматинцам, – кожа да кости. К сожалению, я должен ему возразить.
Дело в том, что вышедшие из их среды надзиратели и приказчики почти без исключения склонны к полноте.
По моему мнению, объяснение этих «расовых признаков» следует искать в условиях вышеупомянутой конвенции. Я совершенно убежден, что основные положения ее были определены еще в те далекие времена, когда конвенция обеспечивала батраку лишь своего рода зимний прикорм; и наряду с ним в распоряжении батрака было еще открытое поле, а нередко с молчаливого согласия помещика и открытое гумно. В конце прошлого века даже самые бедные батраки, как мне известно из истории моей семьи, могли вести небольшое самостоятельное хозяйство: полученные с испольной земли продукты они могли продавать, а корм для своего скота брали из запасов имения. Однако с рационализацией хозяйствования такой порядок постепенно был отменен. Сохранилась только конвенция, и то не полностью. Экономисты 90-х годов, говоря о годовом содержании батрака, упоминают и о 60–100 форинтах наличными, о двух парах сапог, о бахиле, о бурке, о сермяге. А теперь?
Нужно еще отметить, что существует три вида конвенции: один для батраков, работающих с тяглом – лошадьми или волами, другой – для батраков, выполняющих работу поденщиков, и, наконец, третий – для батрачат, то есть для подростков. Разница между двумя первыми категориями небольшая. Батрачата же получают, как правило, половину содержания взрослого батрака. Бывает еще четвертая доля, совсем нищенская, и то очень редко, в виде награды за долголетнюю верную службу, назначаемая из милости состарившимся работникам, которые могут служить только сторожами.
Наличными деньгами батрак на полном содержании получает ежегодно от 12 до 40 пенге. Если допустить, что он получает 40 пенге, то на день круглым счетом приходится 11 филлеров. Предположим, что семья состоит из пяти человек: муж, жена и трое малолетних детей. Значит, на душу в день приходится 2 филлера. Если же денежный годовой доход главы семьи составляет 12 пенге, тогда ежедневно на всю семью приходится 3 филлера, а на душу – 0,6 филлера. Впрочем, есть и такие места, где батракам не платят денег вовсе.
Натурой они получают около 16 центнеров зерна. Это примерно урожай с одного хольда земли в хозяйстве площадью в три-четыре тысячи хольдов. Из 16 центнеров 6 центнеров пшеницы, 5 – ржи и 5 – ячменя. Из пшеницы и ржи ежегодно получается около 500 килограммов печеного хлеба и 180–200 килограммов прочих мучных изделий. Таким образом, ежедневно на одного человека приходится 270 граммов хлеба и – опять же округленно – 110 граммов мучного.
Для приготовления пищи и отопления батраки ежегодно получают по 5–6 кубометров жердей. Нехватку восполняют сбором хвороста и оброненной с возов и рассыпанной по дороге соломы. От зимних холодов спасает их также и «естественное» тепло – результат скученности семей, ютящихся в одной комнате.
Помимо того, батраку выделяют еще 300 квадратных саженей под огород и 1600 под кукурузу или картофель. Эта площадь вспахивается силами имения: Посадка, окапывание и уход за всходами возлагаются на батрацких жен, которые, будучи и без того заняты, могут делать все это лишь в ущерб своей работе и собственному здоровью.
Выращенную на своем участке кукурузу или картофель батрак может обратить на корм скотине или съесть сам со своей семьей. Согласно новым положениям, продавать этот урожай не рекомендуется. Обыкновенно его съедают еще до полного созревания.
В законе говорится о том, что участки батракам должны выделяться из земель хорошего качества, а натуральная оплата зерном – из зерна высшего качества, предназначенного на продажу. Многие хозяйства выделяют батракам землю на последнем, до крайности истощенном секторе севооборота, а зерно выдают такое плохое, что нередко батраки вынуждены отказываться от него.
Батрак может также держать домашних животных – одну, в очень редких случаях две свиноматки, однако поросят сразу, как только их отнимут от матки, надлежит продавать. Еще он может держать 20–30 кур. В пору моего детства в замок батрак должен был поставлять от каждой несушки по 5 яиц и от каждой клуши – по 5 цыплят. Разрешалось держать также одну-две утки. В десятой пусте, где в последние годы своей жизни служил наш отец, батраки должны были из двух откормленных на собственные средства уток одну отдавать госпоже замка.
Раньше разрешалось держать и корову. Однако с распашкой пастбищ в большинстве пуст это запретили, и под видом выкупа права держать корову хозяйства выдавали батраку по литру молока на семью. Потом во многих пустах отменили и это.
Отменено было многое. Предполагаю, что и обычай, по которому жен батраков обязывали определенное количество дней отработать в замке бесплатно, был отменен законом еще в начале века. В пору моего детства этот обычай еще существовал вопреки закону.
Когда-то батракам выдавали и соль, и сало ежегодно по 20–30 килограммов. В наших краях это тоже отменено.
Знаменитые экономисты точно подсчитали, сколько получал в денежном выражении один взрослый батрак совокупно по всем видам довольствия.
Не будем принимать в расчет стоимость труда, который затрачивает батрак и главным образом его жена на обработку полученного по конвенции клочка земли и выращиванию домашнего скота. Совокупная стоимость всех видов годового довольствия, то есть пшеницы, ржи, ячменя, топлива, а также предоставляемого батраку жилища составляет около 350–400 пенге. В 30-х годах на каждого члена батрацкой семьи, состоящей из пяти душ, приходилось из годового дохода в среднем ежедневно по 25 филлеров. Не считая питания, отопления и освещения, на такие средства батраки должны были и одеваться; я уж не говорю об удовлетворении духовных потребностей и религиозных отправлений, о необходимых иногда отъездах из пусты и прочих вещах, требующих расходов.
Это незавершенное прошлое и продолжающееся настоящее – обычное мирное состояние батраков пусты. Они не жалуются, разве только невоспитанные ребятишки ревут, трясут, пинают запертый на замок хлебный ларь.
Таков был доход Серенчешей, как и почти всех жителей пуст, за исключением приказчиков; последние имели право держать чуть побольше скотины. Таков был и наш доход, с той лишь разницей, что отцу разрешалось выгонять на пастбище четырех коров. Эти коровы и тянули нас, надрываясь, с великим трудом из вязкого болота пусты. И то, что я существую, – их заслуга… А еще более – тех шести поросят, что под присмотром нашей бабушки феноменально росли, жирели и заменялись на базаре на молодое тощее поколение. Что и говорить, богатство деда по отцовской линии согревало нас, если можно так выразиться, только духовно. От его пресловутого богатства нам не перепадало ни гроша, а впрочем, мы и не претендовали на него. «Ведь и деревья, когда их пересаживают, поливать нужно», – понимающе говорил отец и был счастлив уже тем, что иногда имел возможность посидеть в тени этих деревьев. «Мой брат Имре» – так начинал он разговор с батраками, и то, что он мог добавить к этому: «Бондарь в Дёнке, в собственном доме», стоило в его глазах утраченного дома. Мы сами не раз доходили почти до такой же жизни, какой жили Серенчеши и вообще все люди пуст и какую я познал во всей ее достоверности только у Серенчешей.
Бабушка, уж если не могла спасти самое тетю Мальви, старалась помочь хотя бы ее детям. Время от времени она приглашала их к себе в гости, вернее, к нам, поскольку у нее в доме и места для них не было.
Но вырвать этих ребятишек из семьи удавалось лишь с величайшим трудом. Серенчеши вдруг начинали лихорадочно противиться этому. Нет и нет! Словно они были так привязаны к детям, что жить без них не могли. А если и соглашались отпустить своих детей, то лишь в строгом соответствии с установленным между родственниками обычаем, то есть при условии, что и мы приедем к ним погостить. Первым побывал в Юрге-пусте мой старший брат. Вернувшись домой, он рассказывал чудеса. Месяцами гостил у них и я. Правда, уже не в Юрге-пусте, поскольку старого Серенчеша тем временем перевели в другое место и он забрал с собой и тетю Мальви. Я последовал за ними в Хедем-пусту, в имение одного известного банкира. Мир Серенчешей распространился и на эти владения.
У них мы все время ели похлебку из свекольной ботвы. Это мне хорошо запомнилось, потому что я с первого и до последнего дня, хоть и не был особенно разборчив в еде, ощущал легкую тошноту, когда опускал ложку в это варево, а затем, зажмурясь, подносил ее ко рту. Ничего другого у них не было. Почиталось за праздник, когда тетя Мальви варила нам немного картошки или бобов. Но все это, по-видимому, Серенчешей мало волновало. Они вообще не придавали большого значения еде, считая ее делом второстепенным. В обед даже не накрывали на стол; когда еда была готова, тетя Мальви на пороге совала нам в руки по чашке с ложкой, и каждый устраивался где хотел: под навесом, на колоде во дворе, на краю канавы. Возчики обыкновенно ели в повозке, похоже, это была у них какая-то традиция, потому что они просили подавать им еду на повозку, даже когда лошади не были впряжены. Батраки, тоже по какой-то непонятной традиции, устраивались для еды под повозкой, а будучи в пусте – на пороге конюшни или воловни. После супа нам давали еще по ломтю хлеба. «Достаньте к этому чего-нибудь сами», – говорила тетя Мальви. «Доставать» предлагалось, разумеется, не из чулана, а где-нибудь на свете вообще. Мы съедали хлеб, и вторая половина дня проходила в нелегких раздумьях на предмет, где бы достать чего-нибудь поесть. Мы ели тутовые ягоды, ежевику, какое-то студенистое сладковатое выделение длинного плода гледичии, земляные груши и щавель. Словом, все, что давало время года. Наполненный нектаром крошечный цветок акации, боярышник, за которым мы были готовы идти хоть за тридевять земель. Некоторые очищали стебли молодой кукурузы и, нарезав кусочками, сосали; сладко, хотя и подташнивает.