Текст книги "Избранное"
Автор книги: Дюла Ийеш
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц)
Наиболее гуманное достижение современной жизни – это гарантированная пенсия: из повседневной суеты перенестись в альпийские луга свободного времяпрепровождения. После подневольной принудиловки попасть в новый, раскрепощенный мир, подобный предсказанному Кропоткиным: мир добровольного труда или вольной же праздности.
Наиболее жестокое изобретение современной жизни – это гарантированная пенсия; и вот уже с альпийских высот свободного времяпрепровождения миллионы низвергаются в трясину безделья. В свободном крае от добровольного труда отстраняют тех, кто трудится по склонности души; примерно так же поступили с крепостными: освободили их демократическим путем и лишь забыли дать демократические вольности.
Отстраненные от полезного труда, составляющего смысл их жизни, старики оказываются столь же беззащитными перед лицом старости, как оказалась бы и бабка моя Анна Чима, если бы какая-то злая сила вдруг лишила ее не только самоотверженных хождений к ранней обедне, но и самих молений – каждодневных бесед с девой Марией.
Как бы это ни звучало парадоксально, но факт остается фактом, и его следует отнести к наиболее существенным завоеваниям нашей современной жизни: столь необходимую для человека радость труда общественные формации, более или менее совершенные, в первую очередь гарантируют старикам. Что, безусловно, является обязанностью общества. И притом обязанностью столь серьезной, что пренебрежение ею чревато катастрофой: оно может нарушить равновесие всей структуры общества. Может дать лишний аргумент уже кое-где наметившимся теорийкам о рациональном сокращении чрезмерного числа людей престарелых как бремени для общества.
В старости, в пору пониженной работоспособности, – испытать радость труда… Вне сомнения, у людей язвительных, скептического склада ума это вызовет насмешку: прекрасно, скажут они, прекрасно, но почему бы не пойти и дальше, почему бы, к примеру, и любовные утехи не отнести на период пониженной потенции или окончательного затухания функций. Здесь тонкость в том, что и любовь для человека – безразлично, какого возраста, – определяется в первую очередь не его гусарской дееспособностью, а отношением к объекту любви. Получать радость, испытывать страсть означает способность дать радость другому. Так и в труде: каковы бы ни были наши возможности, но мы лишь тогда способны испытать радость, когда оделяем радостью окружающих, тем самым очищая и просветляя мир.
Иными словам, занимаясь разумной деятельностью.
Отрадное зрелище наблюдать за старцем, подстригающим кусты роз, или смотреть, как почтенная матрона перетирает фамильный фарфор. Но это радости идиллические, наслаждения, отфильтрованные, как дистиллированная вода. Хотя можно себе представить и другие, ненарочитые – с привкусом хлеба и запахами обыденной жизни. Они – опора для души в моменты, когда рушатся последние из бастионов, они способны дать не меньше, чем молитва, уму и психике человека, верующего в загробный мир.
Оттесненные на пенсию старики в известном смысле выполняют задачу провозвестников будущего. В обществе, основанном на механизации труда, все более снижается возрастной ценз лиц, вынужденных заниматься механической работой: освобождается дорога молодежи. К тому же рабочее время людей, находящихся в расцвете сил, сокращается. При социализме плановые институты, к примеру, предвидят годы, когда обязательный труд ради хлеба насущного будет занимать четыре-пять часов в день. А потом – и три-четыре. Можно представить себе контуры общества, которое потребует от своих сограждан двухчасового труда в день по обслуживанию машин, взявших на себя всю механическую работу. Тем самым запасы свободного времени откроют больший простор для развития личности и поставят перед обществом еще больше дотоле неведомых проблем. Ведь вполне допустимо, что люди, все раньше уходящие на пенсию и доживающие до все более долгих лет, возьмут на себя дополнительную работу – и не только ради пустого времяпрепровождения, но руководствуясь своими прирожденными наклонностями.
Они, к примеру, могли бы на практике проверить определенные теории.
Одобрительно кивая, наблюдаем идиллическую картину: старик, подстригающий розы. А что, если завтра ему вздумается не ухаживать за розами, а жать пшеницу – и не по принуждению, а по душевной наклонности, себе в удовольствие? Но прежде ему, конечно, надо посеять эту пшеницу. А до посева следует вспахать землю: значит, пришлось бы держать в хозяйстве тягловый скот. И даже корову – чтобы всегда иметь свежее молоко и масло. А это в конечном счете означало бы, что на определенной, достаточно высокой стадии развития общества возродился бы вновь – или, пожалуй, вернее: только тогда и стал бы осуществим – известный жизненный уклад, который завещал человечеству один из наиболее героических гениев нового времени – Руссо.
* * *
Монтень, поскольку он всегда смотрел в самую суть вещей, первым в истории христианства счел излишним перед лицом смерти (и в старости) прибегать к так называемому утешению в религии. Однако сам он почил смертью доброго христианина. В час кончины он велел служить мессу близ своего ложа. При выносе святых даров сложил руки, хотел было встать на колени и на том испустил дух. Так утверждает одна из хроник того времени.
Согласно другому источнику, философ на пороге смерти сетовал лишь на то, что некому открыть сердце, поверить заветные чувства. Эта версия поражает, потому что в ранних своих произведениях философ писал, что хотел бы умереть в уединении. Он заранее испытывал отвращение перед воображаемой картиной: рыдания женщин, детей и слуг, снующие подле умирающего священники, врачи, затемненная комната, мерцающие свечи. Охотнее всего он отдал бы богу душу в пути, сидя в седле: Plutôt à cheval que dans un lit, hors de ma maison et éloigné des miens [30]30
Лучше смерть в седле, вдали от своих, чем дома в постели (франц.).
[Закрыть].
Добровольное одиночество советует он избрать и в годы старости. Сам Монтень не дожил до преклонного возраста – он ушел из жизни в возрасте пятидесяти девяти лет, – но уже на тридцать восьмом году жизни он счел себя достаточно пожившим, чтобы, оставя суетность, в мире и покое беседовать лишь с музами. Монтень жил и умер в замке близ Бордо. Не знай я, что с точки зрения истории мое предположение абсурдно, я готов был бы утверждать, что дух тулузцев давних времен – катаров – продолжал жить в нем втайне.
Протестантизм с подозрением относится к мирной кончине. Благочестивому христианину должно покидать землю в страхе и страданиях. Это последнее – как ни парадоксально – служит важнейшим подтверждением догмы, что теперь мы сподобились вечной благодати: ведь еще на земле мы очистились от скверны. С улыбкою умирает и распоследний бродяга, и Сократ: то есть люди, полной мерой изведавшие терзания conditions humaines [31]31
Человеческого удела (франц.).
[Закрыть]– терзания обстоятельствами!А ревностный сторонник распятого Христа, причастившись истинной благодати – последовать за мессией до креста, – расстается с жизнью, стеная и скрежеща зубами. И терзают его сомнения, как терзали Учителя, Всеправеднейшего. Перед Высшим судией – Отцом небесным – должно испытывать трепет до последнего вздоха. Только так можно не сбиться с пути праведного. С пути веры.
Нелегкое наследие эта вера. И немало повинна она в угнетенном душевном состоянии людей престарелых из самых разных уголков Европы; в том архаическом страхе, что неизбежно поражает цивилизации, верящие в царствие небесное.
Ну а теперь у нас на повестке дня – успокоительная вера в бессмертие души, или же мирная и беспечальная кончина. Воображению нашему здесь неведомы пределы; как долго желали бы мы самолично – в виде никому не нужных воспоминаний – хранить свою индивидуальность здесь, на этой земле? Вечно! У нас и в мыслях того нет, чтобы посвятить свою старость мукам покаяния ради загробной благодати. Ведь мы не припоминаем за собою никаких грехов. То пресловутое яблоко, что якобы символизирует грудь Евы? Да и теперь мы готовы простереть к нему руки, жадно приникнуть устами. Поскольку жажда – начало начал! Познание стоит проклятия; ведь и само представление о святости могло зародиться только в пробужденном сознании. Или мир всего лишь игрушка для богов? Пусть это фантастично, но логические выводы за нас – или мы станем богами, или же черт приберет нас к рукам.
И все же по преимуществу именно перед старцами разверзается некая пучина – с водоворотами, конечно, – влекущая к обожествлению их земного существования. Рачительное отношение к прошлому поможет старцу собрать в своей памяти такую уйму воспоминаний, что они уже сами по себе составят частицу вечного бытия. Наделенный живым воображением и знаниями, человек преклонных лет, чуть углубившись в раздумья о прошлом, не только Наполеона воспринимает как своего незадачливого современника, но и Навуходоносора, и старину-неандертальца. Остается другая половина времени: его протяженность в будущее, столь же «вечное». Но в грядущее даже боги никогда не заглядывают с веселой беспечностью. Страшно подумать, но это так: у Властителя Вечного Бытия, Распорядителя Высшей Благодати, среди ликов Божественного Откровения мы не найдем ни одного изображения с улыбкой на устах. Нет и не было ни единого лика хотя бы с улыбкой умиротворения. Брови божества, начиная с первых его явлений перед смертными, сурово сдвинуты, взгляд тревожен: словно бы и сам он со скорбью взирает на уготованное судьбой.
Зато наиболее необоримый источник смеха и юмора скрыт в раздвоении личности. Пусть кто попробует взглянуть на свое отображение в далеко отстоящем зеркале – или на кинопленке, – но так, чтобы человек не узнал самого себя: просто чтобы этот типпоказался ему знакомым. В подобном случае человек либо чувствует себя уязвленным, либо – подавив удивление – улыбается. По мере того как до него доходит, с кем, собственно, он столкнулся нос к носу, он начинает смеяться; подчас смех этот переходит в безудержный хохот. Вряд ли можно увидеть зрелище забавнее, хотя по сути своей оно трагично, когда человек, изрядно подвыпивший, с изумлением ощупывает правой рукой свою же левую руку, точно какой-то посторонний предмет, потом несколько раз приподнимает ее над столом: вот так диво – неужели и эта рука моя?! Извечный комический персонаж – трусливый воин, который пугается собственной тени, – встречался еще в микенских цирках. Или, скажем, после ужина в приятельской компании запустим – с ведома присутствующих – звукозаписывающий аппарат; а затем, этак через полчасика, вывалим на стол все, что в самозабвенном упоении насплетничали наши приятели, к примеру университетские профессора и их супруги; человеческий инстинкт и тут громким хохотом заглушит попытку самопознания, сопоставления с собственным «я». Буквально задушит эту возможность мгновенно заглянуть в глаза своей собственной жизни.
Потому что обозреть свою жизнь – сформулируем так – человеку дозволено лишь по прошествии известного времени.
Чему и споспешествует старость, даже самое начало ее.
Неотъемлемый спутник старости – это, как мы видим, своеобычное раздвоение. Сия безобидная шизофрения – первый доброкачественный симптом вызревания мудрости. И впрямь, кого мы считаем мудрым?
Того, кто способен видеть объективно. В том числе и самого себя, глазами стороннего человека.
Того, кто отделяет грех от совершившего его.
И даже больше: добродетель от ее носителя.
Да, именно так: объективная оценка и – к чему говорить обиняками? – собственные мои грехи помогли мне отделить самого себя от многого в себе.
О нет, отнюдь не замалчивание своих грехов! Напротив, полное их признание.
Вот где подлинно высокий юмор.
Да, похоже, что тут я валяю дурака, вышучивая самого себя. Для увеселения собственной сиятельной персоны.
Под стать цирковому клоуну.
Нет, здесь мое дело – сторона; это смерть банальна, она и шуток требует таких же заурядных.
Утонченной шутке я преданный слуга, даже когда нахожусь в подавленном настроении. Но от пошлого гаерства уныло отворачиваюсь, будь я в самом добром расположении духа. Следовательно, прежде всего нам необходимо навести порядок среди самых отличных друг от друга по стилю и по духу несуразностей, связанных с надвигающейся старостью.
Юные – и относительно молодые – самой несуразною в поведении стариков считают ту их особенность, что престарелые люди, зная о немногих, скупо отмеренных им летах, тем не менее не ропщут и не помышляют о самоубийстве, а напротив: выписывают газеты, покупают новую одежду, писчую бумагу, задумывают романы – и сочиняют их. И это на пороге смерти! Свойственная молодости оценка старших как людей несколько «тронутых» остро ощущалась мною еще в сорокалетием возрасте, хотя помню время, когда я и на сорокалетних тоже смотрел как на обреченных в камере смертников. Это мое воззрение сохранилось и поныне, четверть века спустя после того, как самому мне минуло сорок лет. Положение стариков тем безотраднее, чем преклоннее их лета. Установленный факт касается и меня самого; я, однако, и сейчас не могу оценить ситуацию иначе, нежели оценивал ее смолоду, в момент зарождения теории о «тронутых престарелых»; столь явное противоречие непроизвольно вызывает у меня улыбку. Мнится, что здесь я улавливаю юмор более тонкого свойства.
Приведу цитаты:
«Я сделала для себя открытие: отрадна мысль, что за тобою такое долгое прошлое», – Симона де Бовуар.
С годами человек «в чем-то становится тверже, в чем-то мягче, но ни в чем и никогда не становится более зрелым», – Сент-Бёв.
Согласно учению альбигойцев, – читаю я в заметках Эрвина Шинко [32]32
Шинко, Эрвин (род. в 1898 г.) – югославский писатель, пишущий по-венгерски.
[Закрыть], – убийство потому является грехом, что «душа есть творение бога, плоть же – порождение дьявола, и душе, скованной плотью, потребно время на очищение. И потому всяк живущему необходимо достичь преклонного возраста». И далее: «Современный человек не умеет видеть в старости столь же глубокий смысл».
ЮЛИШКИН НОС
Старая Юлишка прирезала и выпотрошила утку, после чего заходит в комнату, где окна притворены и тщательно занавешены во спасение от жары и пыли. Юлишка пришла за распоряжениями на дальнейшее. И тотчас бросается вон. Не задерживаясь даже на кухне. Торопится во двор, точно ее вот-вот вырвет. И действительно, ее мучит приступ тошноты.
Дело в том, что Младшая Барышня два дня назад поставила в вазу лилию. А запаха этого Юлишка не переносит.
С некоторых пор она точно так же не переносит и запаха жасмина.
– Оттого я с начала июня не могу даже ходить к обедне.
Да и к вечерней службе тоже.
Перед выносом святых даров – будь это хоть на самое рождество! – Юлишка норовит отступить поближе к двери.
Она не терпит также и запах ладана.
– О, сад цветущий Вельзевула… – начинает было очередную остроту муж Барышни, но, прочитав во взгляде жены упрек прирожденного педагога, меняет тему.
Ему остается только поинтересоваться, переносит ли Юлишка запах бузины.
Да, переносит.
– А болиголова?
И болиголова тоже. И всех сорняков, какие есть. А ведь некоторые из них – если уж говорить начистоту – такие пахучие, что руки не сразу отмоешь.
– Велик был бы от меня прок, будь я эдак привередлива! – заявляет Юлишка, но все же принимает стаканчик рома, почти насильно всунутый ей в руку.
– Ну, а липа, когда цветет? – не унимается муж Барышни. По нему, любой предлог хорош, лишь бы затянуть разговор и увильнуть от собственных дел.
Но Юлишка даже по мимолетным укоризненным взглядам Барышни улавливает для себя обидное, вернее, отдаленную тень предполагаемой обиды. Она ставит на стол стаканчик. За облегчающий страдания напиток демонстративно благодарит одну только Барышню и поворачивает к выходу: ее-де ждут домашние хлопоты.
– Время от времени следовало бы заново составлять особые словари запахов, в точности так, как составляют философские словари. С годами не только запахи для человека меняются: помимо возрастного признака, здесь надо учитывать и род занятий… – начинает муж Барышни, и он, очевидно, намерен долго еще развивать эту тему, но Юлишка соизволила выслушать лишь первые несколько фраз, чуть задержавшись в дверях. А потом отправилась по своим делам, как механическая пила, которую вдруг остановили на секунду, или как человек, который проходит мимо чирикающей стаи, и чириканье это для него лишено всякого смысла.
* * *
Рассветная заря сменяется вечерней, за весной неотвратимо следует осень, листья деревьев опадают, и вянут цветы: надо, стало быть, примириться и с концом человеческой жизни, со смертью; так проповедуют многие теории бытия и многие религии мира. Сколь прекрасны пассажи этой мысли, ее баюкающая мелодика, к примеру, в буддизме.
Иные настроения в христианстве. И на старости лет изумляюсь я тому отчаянному бунтарству, с каким оно, вопреки очевидности, стоит на своем. Вглядываясь в глубь истории, осознаю я ту дерзостную и почти безумную отвагу, с какой оно много веков назад бросило вызов реальности, обыденной косности! Ведь этот протест, эта ненасытность жизнью – с самого детства, еще подсознательно – были и моей верой тоже.
Человек, по Библии, был создан для жизни вечной. Адаму и всему его роду даровалось бессмертие, и потому в момент пробуждения разума первая чета людей не знала смерти. Коварные, чуждые силы украдкой протащили смерть в их дотоле безгрешный мир. Но сила зла не вечна. Сам творец ужаснулся подлости содеянного и единородному сыну своему вверил конечное спасение человечества.
Но чтобы такое благо, как бессмертие, и променять на яблоко! Нет, здесь бессильны любые толкования, даже когда обращаются к пресловутому подсознанию. Подобную легенду нельзя принять. От бунтарской мысли – что бытие логично! – не так-то просто отказаться. То место Библии, где говорится: «Ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертию умрешь», или тот вариант его, который в силу своей древности звучит с доподлинностью райского первоисточника: «Воньже аще день снѣстє отъ нєго, смєртiю оумрєтє», не более чем дешевый розыгрыш; поелику и сам Адам не ведал тогда, что значит смерть. А знай, он наверняка отверг бы яблоко. (Да и Еву тоже, если уж принимать навязчивое фрейдистское толкование, по которому яблоко-де означало нечто большее, нежели насыщающий плод.)
Все же в возникновении многих неприятных симптомов старости повинно христианство: именно тем, что оно сулит человеку надежду – а точнее, обрекает его – на посмертное бытие. По христианской вере, старость и есть те последние дни из отпущенных нам на земле, когда мы способны направить душу свою, провозглашенную бессмертной, к спасению, иначе ее удел – муки мученические навечно.
Старость древних эллинов протекала более идиллично. Она приносила человеку годы покойного созерцания, полного отдохновения от суетной жизни. Платоническое продолжение жизни или переселение души в царство идеи не носило характера всеобщего принуждения. После гибели тела душу вовсе не обязательно ждало бессмертие; душа тоже могла кануть в небытие. Так было ли чего страшиться старику? «Quid igitur timeam, si aut non miser post mortem, aut beatus etiam futurus sum» [33]33
«Чего же бояться мне, если после смерти я либо не буду несчастен, либо буду счастлив?» – Марк Туллий Цицерон. Избранные сочинения, с. 379.
[Закрыть], – с удовлетворением признавал и Цицерон. Или осенит меня бессмертие, и тогда я (при любых обстоятельствах) буду счастлив, или же бессмертие минует меня, но с ним минуют и беды – эта дилемма даже с практической точки зрения идеально соответствовала образу мыслей оратора.
Для христианина же вечное блаженство достигалось способом, отчасти напоминающим игру в «палочку-выручалочку»: успей только в последний момент подскочить к заветному дереву или стене и хлопнуть ладошкой.
Из всех основанных на вере в загробный мир религий наиболее логичный и гуманный путь к достижению вечного блаженства – а тем самым и к обретению счастливой старости – предлагает религия альбигойцев. Их вера зиждется на непреложной убежденности в победе души, но сама эта победа достигается лишь после деликатного – сродни увещеванию – смирения плоти. Кто принимает обет катаров – обет совершенства, – тому надлежит отринуть все земные соблазны и искушения и жить, уподобясь Христу. Однако к сей святости следует направить ум и сердце чуть ли не перед самой смертью. После того как, обдумав и взвесив все должным образом, человек добровольно отказывался от мирской суеты, единоверцы окружали его почетом, близким к молитвенному поклонению. Итак, вступить в жизнь вольным трубадуром, провести ее эпикурейцем и завершить святым – немало людей прошли этот цикл, переняв воззрения тулузцев на бытие и человека.
* * *
Может статься, я впадаю в повторы. Не помечая датой, веду я эти свои почти дневниковые записи. И даже не в отдельной тетради. На первом попавшемся под руку клочке бумаги, на помятом конверте от завалявшегося в кармане письма. Мои наброски копит старая канцелярская папка, где вольно им по-новому тасоваться всякий раз, как я их перебираю.
Правда, порой мелькала у меня мысль: а не облечь ли свои заметки о столь жгучей проблеме времени в четко скомпонованное произведение? Я уже представлял себе разделы и главы книги, достойно обобщающие столь значительную тему. Только все времени для этого нет. И не потому, что я не мог бы выкроить дни. Нет его потому, что для стратегических планов, для приведения в порядок моих боевых сил требуется покой. А именно покоя мой неприятель и не дает мне! Он наступает ежеминутно. Что ни мгновение, то теснит меня на другие позиции, вынуждает отходить на новые оборонительные рубежи. Да и оборону мою можно сравнить с отчаянным сопротивлением арьергарда в захваченном неприятелем городе. Стало быть, каждая из этих отрывочных заметок – как одиночный выстрел из окна или из-за печной трубы. Но после каждого шага вынужденного отступления лишь настойчивее и упорнее моя оборона; я бы даже сказал, вдохновеннее. Потому что она успешна.
Чтобы пресечь или побороть глупые выходки старости, существуют два пути, не сегодня открытые. Первый – это ранняя смерть; непрошеное, но и неотвратимое решение, навязанное самой природой. Другой путь – смириться, терпеливо нести бремя свое, не бояться заглянуть смерти в лицо – и еще уйма куда более обтекаемых формулировок, которые предлагают нам философы.
Рассмотрим – в их очередности – сначала первый, а затем и второй путь, если, конечно, первый не даст ответа, удовлетворительного для человека нашего времени.
Но в обоих случаях прежде всего необходимо само понятие старения перевести на язык критериев разума.
Процедура все более хлопотная с течением лет. Не только лет нашей жизни, но и с точки зрения эволюции исторических эпох. В глазах современного шестидесятилетнего человека восьмидесятилетний стар. В рыцарские же времена тридцать и тридцать пять лет – появление первого седого волоса на голове иль в бороде – как бы знаменовали собой пограничную веху следующей, более суровой зоны существования.
По сравнению с другими жизнеощущениями человека, которыми он наделен с незапамятных времен, чувство старости – понятие современное. А потому и само определение старости проблематично и не окончательно.
Быть может, старость адекватна спаду жизненных сил? Но сколько молодых людей и даже младенцев оказывается нежизнестойкими! В таком случае можно степень старения определять близостью человека к смерти. Ну, а если представить полк новобранцев за миг до рукопашной схватки? Итак, остается принять за единицу измерения старости отрезок жизни до естественной смерти человека, то есть до кончины от старческой дряхлости.
Все так, но ведь и смерть тоже понятие современное. Больше того, оно до сих пор не укладывается у нас в голове. Собственная смерть для каждого из нас невообразима; и эта наша неспособность вообразить ее, судя по всему, и является предпосылкой того, что мы доводим до конца другую цепь несообразностей – ту, что называем жизнью.
Что нам остается противопоставить, что возразить на все это? Покуда грубые выходки смерти похожи на озорство разнузданных подростков или подгулявшей солдатни, ответ подсказывает нам жизненный опыт: махнем рукой, встанем, отряхнем одежду и, не теряя самообладания, продолжим путь. Коль скоро мы верим в действенность воспитания, удовлетворим заложенный в каждом из нас менторский инстинкт и пошлем несколько назидательных сентенций в адрес виновницы нашего конфуза или ее равнодушных свидетелей.
Если заигрывания грубы, ответ наш – спокойное презрение. И чем они грубее, тем неколебимее наше презрение. Если же каверза переходит в подлость, все равно нет иного ответа, кроме презрения. А если в той игре нам переломали кости и недостает уж сил тащиться дальше, припадем лицом к земле, накроем голову полой одежды и, если не сможем молчать, дадим себе право на стенания, подобно Монтеню. Если отнимут у нас и последний лоскут одежды, то, прижавшись к земле, ладонями прикроем голову. Если же удары в лицо вынудят нас подняться, если нас лишат даже права на стенания, по Монтеню, тогда всю силу презрения выразит наш взгляд. А если будет наложен запрет даже на презрение во взгляде и в складках рта, спрячем презрение в сердце, надежно укроем его упорством: нет, я не сдамся, не таков был уговор; это не справедливо; неправда, что нет избавления.
* * *
Гостиница была старая – по меньшей мере столетняя, – но чистая и надраенная, как океанский пароход. Она захватила в длину довольно большой участок между озером и склоном холма, поросшего дубравой. Состояла гостиница из нескольких зданий, соединенных между собою крытыми галереями и крытыми же мостками. Нет, не одинокий корабль здесь плыл через лета, но целый караван судов. Внутри все сверкало: медные ручки и задвижки до блеска начищены мелом, на створках дверей блики свежей масляной краски, в коврах – ни пылинки, окна не захватаны грязной рукой.
Девственная чистота ветхих зданий – это кажущееся противоречие – благотворно действует на человека. Освежающий запах, распространяемый старинными вещами, приятно поражает не только обоняние, но и разум. Впрочем, в этой гостинице заезжего подкарауливали и другие, не менее приятные и бодрящие мысль сюрпризы.
Кому из нас не доводилось переступать порог комнаты, где обосновалась чета одиноких стариков; комнаты, где пол под ногами у нас деликатно прогибается, понуждая к легкому, столь же деликатному поклону кресло, к которому нас подвели хозяева дома и предлагают сесть.
Судя по узорам, паркет в гостинице, возможно, был выстлан еще во времена австрийской монархии. А в таком случае не удивительно, что настил под паркетом, тесанный, очевидно, из сосны, давно изъеден древоточцем и поврежден. И тем не менее нас поражало, когда этот паркет из дерева твердых пород прогибался под ногами, как неокрепший ледок под ногой конькобежца. Отчего же податливость паркета так удивляла нас и вызывала скорее улыбку, нежели хмурые складки на лбу? Потому что на паркете невозможно было заметить ни пятнышка грязи; сухое и окостеневшее за годы дерево много раз циклевали, щедро покрывали воском, ежедневно наводили глянец и, судя по всему, перед самым нашим въездом снова тщательно натерли. Стоило сделать шаг, и тотчас же навстречу вам учтиво кланялось кресло. Изящный шкаф из дальнего угла и зеркало напротив него учтиво приветствовали нас. К тому же поклоны эти отвешивались как бы сами по себе, независимо от движений человека, поскольку сложная сетчатка паркета резонирует совсем иначе, нежели прямой дощатый пол. Наша улыбка, все более широкая, была на это ответом. Мы простили старине его слабости, обезоруженные его опрятностью.
Лишь повзросление подростка так же глубоко меняет суть человека, как наступление старости. Чтобы этот процесс созревания действительно обрел гармонию, чтобы не стал он мешаниной полуотвердевших черт, для этого вряд ли нужно что другое, кроме содержания в чистоте внешнего, равно как и внутреннего нашего облика: если потребуется, ежедневно скоблить себя щеткой, начищать порошком, наводить восковой глянец. Как туманное детство есть преддверие отрочества, так примерно в последние годы зрелого возраста смутно предугадывается старость человека. Этой поре жизни свойственна своя прыщеватость, взбалмошность, настороженный интерес к миру, открываемому женщиной, алкоголем и томиками стихов; здесь неизбежны ночные пробуждения от будоражащих мыслей: уповать ли на будущее, надеяться ли на бога, какова цена человеческого достоинства?
Старость, даже вызревающая закономерно и естественно, то есть в отведенные ей годы, существенным образом меняет человека, так что многим людям – в особенности наделенным недюжинной силой воображения – приходит мысль: а не изменить ли и само имя свое? Костолани, ступив на стезю старения, все чаще уходил в плотскую оболочку любимого героя Корнеля Эшти [34]34
Корнель Эшти – герой одноименной новеллы Д. Костолани.
[Закрыть]; еще один писатель, в годы зрелости Синдбадом бороздивший землю – Дюла Круди [35]35
Круди, Дюла (1878–1933) – венгерский писатель.
[Закрыть], – под старость лет чуть ли не каждую неделю перевоплощался в того или иного персонажа своих новелл из прошлого. Общеизвестно, что в последние годы жизни Эрнё Сеп [36]36
Сеп, Эрнё (1884–1935) – венгерский поэт, прозаик, журналист.
[Закрыть]представлялся следующим образом: «Меня звали Эрнё Сеп». Как-то однажды, когда он в очередной раз произнес эту фразу, я, оставшись с ним с глазу на глаз, спросил, как он намерен называть себя отныне. «Давай-ка посидим за стаканчиком вина, отведем душу», – предложил он.
Частое явление, когда переступающие порог отрочества чувствуют долее невыносимым зваться именем, которым их нарекли при рождении. Для многих молодых людей мучительно зудящей змеиной кожей становится необходимость носить свою фамилию – имеется в виду отцовская, с фамилией матери они как-нибудь еще смирились бы. В дальнейшем подобный душевный зуд, потребность внутренней линьки у человека вызывает лишь климат самого долгого периода жизни: нашей старости. Перемена имени, конечно же, симптом вторичный. Ведь и юноша стремится не просто освободиться от пут отцовской фамилии, но и обрести независимость.
Все эти отступления должны объяснить, почему именно автора сих строк на рассвете первой ночи, проведенной в старенькой гостинице, обуял неудержимый зуд высвободиться – из чего и от чего, спрашивается? Но вырваться во что бы то ни стало из теснейшей оболочки, не боясь предстать в чем мать родила! Не дожидаясь естественной линьки, вырваться, сдирая живую кожу!
Да, зодчество – это приверженность стариков. Подобно тому как насаждение деревьев или разбивка садов тоже стариковское занятие, совершенно независимо от того, есть у нас внуки или нет, так и садоводство – это искусство перспективы, то есть мировосприятие перспективы. А старики заглядывают далеко в будущее. Порядок и гармонию они желали бы утвердить наперед, на долгие годы после себя.
Одна из причин тому – необъятные просторы пережитого, оставшиеся позади.