Текст книги "Избранное"
Автор книги: Дюла Ийеш
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 38 страниц)
Люди пусты [**]**
Люди п усты. Впервые опубликовано в книге Д. Ийеш. Избранное, М., «Художественная литература», 1975.
[Закрыть]
(Очерк)
1
Родился и воспитывался я в провинции, но о деревне долгое время едва ли знал больше, чем если бы появился на свет в городе. И жизнь крестьян довольно долго была известна мне лишь понаслышке, ибо родился я в пусте и прожил там до отроческого возраста.
По-венгерски пуста – это не только романтическое раздолье неоглядных, как море, пастбищ, оглашаемое топотом табунов, воспетых Петефи; в задунайском говоре это слово вообще не имеет такого значения по той простой причине, что ничего подобного там нет. Пуста означает там совокупность построенных посреди крупного имения и составляющих чуть ли не целую деревню батрацких домов, конюшен, хлевов, сараев и амбаров, что нельзя назвать хутором, поскольку на хуторе, как правило, проживает одна-две семьи, а здесь иной раз сто, а то и все двести. В задунайской пусте есть школа, есть церковь или хотя бы часовня, обычно прилепленная к одному из крыльев замка. Есть, стало быть, и замок с теннисным кортом посреди огромного прекрасного парка, с прудом, фруктовым садом и великолепными аллеями, и все это обнесено высокой кованой оградой – шедевром кузнечного искусства – и окружено – благоговейной памяти о крепостных рвах – канавой с водой. После замка самое красивое, а то и более солидное здание – воловня. Затем дом управляющего, почти повсеместно – по какой традиции, неведомо – обсаженный кипарисами и соснами. Чуть скромнее дом старшего приказчика, и еще скромнее – дом главного механика. Эти дома в большинстве случаев самостоятельные постройки. А дом для батраков (но не для желлеров, ибо желлер – это отработавший до последних сил, вынужденный переселиться в деревню батрак-поденщик) вообще лишен каких-либо украшений и представляет собой длинное одноэтажное здание, совсем как барак для рабочих на городских окраинах, где жилые помещения отделены друг от друга лишь тонкой перегородкой. Эти длинные перенаселенные дома устроены таким образом, что между двумя комнатами помещается одна общая кухня с открытым очагом. По закону, изданному еще в начале нашего столетия, в одной комнате может проживать только одна семья. Это предписание вообще-то выполняется, однако нередки случаи, когда его нарушают. Во внутренних районах комитата Шомодь я видел дома для батраков, в которых не было даже трубы: дым из общей кухни валил на улицу прямо через дверь, и в каждой комнате ютилось по нескольку семей. Составить верное представление о такой жизни можно, лишь памятуя о том, что батраки – народ весьма многодетный, в семье у них по шесть-семь человек, а то и все десять-двенадцать. Между конюшней, воловней и амбаром батрацкие дома размещены как попало, а вокруг них, как можно ближе – чтобы все было под рукой, – лепятся закутки и сарайчики для кур и свиней, держать которых разрешается батракам по договору. Эти сооружения, как установили этнографы, и поныне строятся методами и средствами наших азиатских прародителей – из нескольких жердей и замешанной на глине соломы. В большинстве пуст стоят три-четыре таких длинных-предлинных дома, отдельно для погонщиков волов и отдельно для возчиков, которые, согласно существующей в пусте иерархии, стоят на ступеньку выше батраков, хотя особо не отличаются от них ни размером дохода, ни характером труда. Удивительно, что самый низший слой здесь не свинопасы, как можно было бы ожидать по аналогии с деревней, а работники табачных плантаций.
Почти половина всей посевной площади в Венгрии обрабатывается батраками пуст. Не только нравами, обычаями, миропониманием, но и походкой и жестикуляцией этот слой населения резко отличается от всех других. Даже по сравнению с деревней он живет в глуши, замкнуто, в полной изоляции. Из-за повседневной занятости – батракам приходится работать и в воскресенье – они почти никогда не покидают пусты, и общение с ними из-за больших расстояний, скверных дорог и всякого рода местных условий, не исключая и исконной подозрительности этих людей, – задача, как я уже неоднократно говорил, более трудная, чем изучение какого-нибудь среднеафриканского племени. И и литературе упоминания о них стали появляться лишь в послевоенные годы. Живут они в каком-то странном, косном и все-таки придающем им силу сообществе, как материальном, так и духовном; по сплоченности его можно сравнить не с деревенской общиной, а скорее с коллективом фабрично-заводских рабочих, хотя, по существу, они не схожи. Это особый, неповторимый мир со своим совершенно самобытным языком и своими воззрениями, что, впрочем, вполне естественно.
Помню, какое глубочайшее, сродни испугу удивление завладело мной и целыми неделями не отпускало, когда я восьмилетним мальчиком впервые попал в деревню. Меня непрестанно удивляло и страшило, что между правильными рядами домов идут прямые улицы и площадки; последние полны кричащего и снующего туда-сюда народа, мычанием скота и гомоном ребятишек. Все это было для меня настолько непостижимо, так ошеломляло, что даже спустя несколько дней затащить меня на такую площадку-рынок удавалось лишь насильно. Раньше я никогда не видел и двух домов, построенных в одну линию, и теперь не мог надивиться их огромному скоплению, этому гнетущему порядку и тесноте. Как удручают прямолинейность, суровость и таинственность тюремных коридоров, так действовали на меня и улицы с заборами, воротами и прячущимися за ними домами. И поскольку та деревня (Варшад, комитат Толна), куда в обмен на другого, мальчика родители отдали меня для изучения немецкого языка, была деревней немецкой, я очень долго жил в твердом убеждении, что все это – изобретение немцев, пересаженное ими на нашу почву, в чем, как известно, был в основном прав. Немецкий язык давался мне с трудом, и в этом, несомненно, определенную роль сыграл страх, внушенный сходством этой деревни с тюрьмой, – страх, к которому примешивалось и какое-то другое чувство, похожее на жуткий восторг.
Я уже говорил, что у нас в пусте лишь замок был обнесен забором, прибавлю только, что, проходя мимо него, жители пусты не должны были шуметь, петь и, не знаю уж, по какому древнему указу, курить. Эти правила неукоснительно соблюдались даже молодежью, ибо нарушение их неминуемо влекло за собой наказание. В понятие «забор» я своим детским умом включал еще и собаку. Дело в том, что держать собаку батрак мог лишь с особого разрешения и с соответствующей мотивировкой, дабы, с одной стороны, не причинить ущерба хозяйству – я и представить себе не могу, каким образом, ведь даже козули не осмеливаются появляться вблизи пуст, – а с другой – чтобы у чистопородных сук, которыми кишел замок, не было соблазна вступать в унизительные для них отношения. Понятно, что, когда я там, в деревне, увидел дома, аккуратно огороженные заборами и охраняемые к тому же свирепыми псами, у меня создалось впечатление, будто во всех этих домах живут чуть ли не графы, надменные и недоступные, не допускающие шуток, в чем, как потом выяснилось, я опять же был прав.
По какому-то смутному инстинкту или даже из застенчивости я долгое время не считал население пуст составной частью венгерской нации. Я никак не мог отождествить этих людей с героическим, воинственным и доблестным народом, каким описывали нам в пустайской школе венгров. Венгерская нация представлялась мне неким далеким счастливым племенем, и я очень хотел пожить среди тех венгров; из мрачной среды, в которой я жил, меня неодолимо влекло к нему, словно к какому-то сказочному богатырю. У каждой нации есть свое идеальное представление о себе, и я, принимая этот идеал за действительность, искал его повсюду и поневоле отрекался от реально существующих венгров. Значительно позже, живя за границей, в Германии и во Франции, я начал осознавать действительное положение вещей, и это осознание, несмотря на мои наднациональные принципы, было для меня болезненным и унизительным.
Побывавшие в Венгрии иностранцы, чье объективное мнение о нас, венграх, меня интересовало, считали простых венгров – народ земледельцев – подобострастным, смиренным народом: он поспешно срывает с головы шляпу, становится во фрунт, а значит, нескольку придавлен и, вероятно, не лишен лицемерия… Такая характеристика была для меня совершенно неожиданной, потрясала и заставляла краснеть. С какими венграми имели дело эти чужеземцы? Я узнал, что все они пользовались гостеприимством провинциальных замков, вошедшим в поговорку, и наблюдали народ в окрестностях этих замков. Они познакомились как раз с теми венграми, которых знаю и я: знаю их достоинства, знаю и недостатки. Достоинства известны всем. Я говорю о том, что менее известно.
Поистине ничто так не чуждо жителям пуст, как кичливость и надменность, которые, по распространенному убеждению, будто бы характерны для нашего брата и которые, между прочим, присущи не только всем джентри на свете, но и всем независимым мелким землевладельцам вообще, в том числе и венгерским мелким землевладельцам. Судя по опыту – по моему личному опыту, – люди пуст – это порода слуг. Они раболепны, причем не по расчету, не из предусмотрительности; раболепие заметно уже в их взгляде, в том, как они вскидывают голову хотя бы на крик птицы. Видно, что это у них наследственное, чуть ли не кровное, приобретенное многовековым опытом.
Ни одна из теорий о происхождении венгерского народа так не захватила, не взяла меня за сердце, как новейшая из них, согласно которой венгры пришли на территорию нынешней Венгрии не с Арпадом, а еще с Аттилой в качестве его безропотных носильщиков, а быть может, и раньше. Во всяком случае, лишь благодаря своему смиренному нраву они не были изгнаны или истреблены вместе с гуннами или аварами, а пережили все и продолжали служить после гуннов аварам, потом франкам, словом, всем, кто садился им на шею, и, наконец, суровым тюркским витязям Арпада; они-то и сколотили государство из этого молчаливого работящего народа, который передал благородным завоевателям все, что у него было, даже свой прекрасный угорский язык, как это не раз уже закономерно бывало в истории между победителями и побежденными.
Поистине все, что только можно сказать положительного, доброго о слуге, все это относится и к людям пуст, которые по всей стране в своем языке, обычаях и облике сохраняют почти в чистом виде древний склад какой-то особой породы. Они не смешивались с другими, не вступали в брак даже с жителями соседних деревень, главным образом потому, что никто не желал с ними родниться. Люд этот совсем непритязателен; он настолько послушен, что и приказывать-то ему нет никакой надобности: такой человек на расстоянии читает мысли и волю своего господина и немедля исполняет ее, как это и полагается слуге, отец, мать, дед и прадед которого служили в том же месте господам из того же рода. Он инстинктивно знает все домашние обычаи, готов взяться за все, что угодно, а закончив дело, не дожидается предостерегающего взгляда хозяина и бесшумно выскальзывает из комнаты, как и вообще из жизни, из истории. Можно спокойно предоставить этому народу, скажем, право тайного голосования – никакими сюрпризами оно не грозит. Нет такой тайности, которая могла бы лишить его способности понять волю, желание или отеческий совет своего господина даже на таком расстоянии, как от пусты до Парижа, и он исполнит его волю, как исправно исполнял ее в прошлом. Если бы он поступал иначе, его сегодня уже не было бы здесь, да и сам он не был бы слугой. Правда, на конкретное дело его надо понукать. Но разве это противоречит нашему исконному инстинкту покорности? Разве не характерно для любой прослойки народа? Ведь вся она состоит из противоречий. Потому-то и нельзя познать ее сразу, с первого же взгляда, потому-то и требуется разглядеть ее со всех сторон. Истый слуга раболепен в большом. Руки, может, не столь гибки, как душа.
И мне тоже подсказывает инстинкт, причем с величайшей убедительностью, что в пору господства принципа «каков господин, такова и религия» не приходилось прибегать к насилию, чтобы эти люди немедленно усваивали довольно часто менявшиеся взгляды своих господ относительно того, какая из разновидностей христианского вероучения наиболее спасительна и благотворна. Я твердо убежден: как только становилось известно, что господин перешел в другую веру или возвратился в прежнюю, они тут же признавали его правоту и добровольно, во главе со старостой, распевая от восторга песни, перекочевывали то к протестантам, то к католикам. Как бы ни было мне больно и стыдно, я все-таки не осмеливаюсь ни гордиться унаследованным мной от предков вероисповеданием, ни быть в нем абсолютно уверенным, так как знаю, что оно досталось мне после многократной смены веры графской семьей, владевшей нашей пустой в XVII веке. Как раз в середине моего детства пуста перешла от графов к будапештской фирме «Штрассер и Кёниг». Если бы принцип «…такова и религия» оставался в силе еще три столетия, что с точки зрения вечности сущий пустяк, то в своем 7 внешнем облике, который мои знакомые находят монголоидным, я непременно обнаружил бы и семитские черты, не говоря уже о духовном, психическом складе.
Сказанное, разумеется, не опровергает того, что народ этот очень даже умен. Умен и обладает отличным нюхом, его историческое чутье прямо-таки потрясающее. Как всякий умный слуга, он в глубине души тоже, несомненно, жесток, мстителен и в мщении своем не знает границ, о чем свидетельствует, к примеру, восстание Дожи [52]52
Имеется в виду крестьянское восстание, прокатившееся по Венгрии в 1514 году; его вождем был Дёрдь Дожа (1474–1514), после разгрома восстания сожженный на раскаленном железном троне.
[Закрыть]. А его способность учиться доказывается тем, что он не забыл преподанного ему тогда чудовищного урока и с той поры всегда хорошенько подумает, прежде чем вмешиваться в господские дела, каковыми он называет политику. Явственно сказывается тысячелетняя привычка: в пустах не услышишь ни звука протеста, и, кроме разумности, этому есть и другая причина. Исследователи установили, что питаются и одеваются в пустах, по понятиям городского человека, совершенно немыслимо. И это действительно так, однако же, как стучат от холода зубы жителей пуст и урчат от голода их желудки, не услышишь нигде: ни прямо, ни через посредников, ибо нет у них ни своего депутата, ни своей партии, ни газеты, ни даже знакомого, который мог бы замолвить за них словечко. А между тем совершенно очевидно, что судьбы страны зависят от них, ибо на их плечах держится в колоссальных поместьях земля. Но разве не в том первейшая задача Атланта, чтобы стоять недвижно? И разве депутат, случайно заговоривший в палате представителей о положении даже не их самих, а только приказчиков, на очередных парламентских выборах уже не будет переизбран?
Люди пуст, являясь самыми рьяными почитателями авторитетов, составляют наиважнейший элемент государственности. Конечно, уважительное отношение к авторитетам – тоже результат воспитания, но такого древнего, такого основательного, что ныне оно уже вошло в кровь, пропитало нервную систему и стало почти инстинктом. Нравы то, кто называет это одной из древнейших основных черт характера людей пусты. У нас в семейном кругу я не раз с удивлением слышал, как даже в самых задушевных, самых доверительных разговорах графа называли не иначе, как его сиятельство. У меня и поныне хранится письмо моего двоюродного брата, который дослужился до приказчика, но в один прекрасный день без всяких объяснений был отстранен графом от должности. В письме как раз сообщается об этом возмутительном событии, грубо, с нескрываемым справедливым гневом по адресу графа, но и с суеверным уважением к графскому титулу. «Сейчас выяснилось, – говорится в письме, – что его сиятельство подлый кобель, пес поганый». Помню порицающие взгляды, когда, опять же в тесном семейном кругу, говоря о молодых гостях замка, ухажерах барышень-графинь, я называл их просто «этот Венкхейм», «этот Вимпфен». Лица присутствующих сразу становились беспокойными, напряженными. Вскоре я понял, что «его сиятельство господин Лаци», или уж в самом крайнем случае «его сиятельство Лаци», – предел фамильярности. Оказание почестей не есть дело выбора. Тут не играет роли ни блистательное историческое имя, ни общественное положение. Неправда, что новичков или выскочек встречают с издевкой. В начале этого столетия немало еврейских семей приобрело имения в наших краях. Уже на следующий день после приезда их окружала такая же подобострастная почтительность, как и их предшественников. Словно, въезжая в главные ворота, построенные в стиле псевдобарокко, они чудесным образом превращались в совершенно других людей, как, впрочем, и было на самом деле.
Возможно, простоты ради батраки и давали им в своей среде какие-нибудь клички для домашнего употребления, однако существенно то, что с новыми господами они говорили так же подобострастно, как и с прежними.
Почтение оказывается на всех уровнях. Один мой дальний родственник, почти мой ровесник, вследствие целого ряда чудес и случайностей также окончил среднюю школу. После многих метаний и раздумий (его тоже прочили в священники) он стал судьей, причем весьма скоро, благодаря усердию и действительно блестящим способностям, судьей высокопоставленным. В пору моего отрочества мне довелось видеть, как он гостил у своих родителей. За семейным столом его родной отец и родные братья, бывшие в пусте старшими работниками, а потому люди вообще-то не робкого десятка, едва осмеливались раскрыть рот. Мать, изумленная и растроганная, взирала на него, словно на какое-то неземное существо, как на сошедшего с неба посланца всевышнего. Но больше всего удивило меня поведение самого сына. Он принимал это поклонение и считал его вполне естественным. В силу древнего инстинкта он уже проникся глубочайшим почтением к собственной персоне и держался соответственно. Ел он, как привык есть на банкетах в комитатской управе, и разговаривал к такой же манере. Лишь позднее я со стыдом понял, что и сам перенял этот подобострастный тон и увлеченно разыгрывал презренную комедию, которую зрители смотрели, ничего не понимая, но с тем большим, почти религиозным, восторгом.
Иерархическое почитание более мелких авторитетов и воздействие на личность сознания собственной важности я имел возможность наблюдать и более непосредственным образом. Наша семья может служить примером выбивающихся из низов пустайских семей. Те из нас, кому удалось подняться, поднимались буквально на моих глазах; если кто был уже ступенькой выше, все равно был отмечен печатью прежней среды. В трех поколениях нашей семьи есть представители как самых низших, так и предельно достижимых вершин социального уровня в пусте. Большинство, разумеется, и поныне составляет простой рабочий люд – бедняки, батраки, работники крупных поместий, но есть и хозяин корчмы, и водитель автомобиля, и учитель, и даже один медик. Это своего рода живая лестница, по которой я могу прогуливаться вверх и вниз, если вздумаю заняться изучением расслоения нашего общества. Наивысшего положения достиг один из моих дядьев, второй чиновник в комитатском правлении. Он был ум и гордость всего нашего рода, о нем говорили у нас всегда; он был нашим могущественным покровителем, к которому мы льнули со всеми нашими бедами и невзгодами. Помимо исключительных способностей, своим успехом он был обязан еще и тому, что был «сын народа». На выборах избиратели охотно отдавали свои голоса за некогда босоногого парнишку, а потом завороженно взирали на него; они знали, что господа любят его, что и среди господ он не ударил в грязь лицом.
Еще будучи школяром, я оказался однажды проездом в Д. и решил навестить его на службе. По широкому коридору городской управы я шел к его кабинету. Напротив двери в его кабинет на вытоптанных красных кирпичах пола я увидел с десяток выходных шляп, шапок, бараньих папах, аккуратно уложенных рядком у самой стоны. Я остановился, удивленный, и чуть было не расхохотался. В этот момент со стороны входа приблизился человек, судя по внешности, житель пусты, сиял шапку и, даже не поискав глазами вешалки, хотя в деревенских домах таковые всюду имеются, самым естественным движением поместил ее рядом с другими.
«Не хватало еще для них специальной вешалки! – ответил позднее на мой вопрос один из мелких служащих управы. – И без того так избалованы, что нет с ними сладу». От этого же служащего я узнал, что крестьяне должны оставлять свои головные уборы в коридоре, ибо не раз случалось, что посетители, откашливаясь, от волнения сплевывали прямо в шапки, отчего одного сановника, человека весьма утонченного, стошнило.
В кабинете у дяди тесным рядком, совсем как шапки в коридоре, стояли немолодые уже батраки – депутация из ближней пусты. «Избалованные», переминаясь с ноги на ногу и запинаясь на каждом слове, излагали свою просьбу. Я поймал себя на том, что их страх и смущение каким-то образом передались и мне.
Дядя даже не смотрел на них, он уткнулся в папку с бумагами и что-то чертил пером. Поступал он так либо по доброте душевной, либо зная по опыту, что, взгляни он невольно на кого-нибудь из говоривших, тот и в самом деле не смог бы говорить членораздельно и только бы кряхтел. Речь шла о расходах на какие-то похороны. Батраки хотели получить возмещение этих расходов, так как покойника, или покойников, по сути дела, должны были хоронить местные власти за свой счет.
В весьма кратких и энергичных выражениях им сообщили, что никакого возмещения они не получат, и они тут же заспешили к выходу, скромно и вежливо прощаясь. Уже в дверях я узнал в одном из посетителей нашего близкого родича, двоюродного брата отца, он раскланивался перед дядей еще ниже и подобострастнее других. Я так смутился, почувствовал себя так тягостно, что мне и самому захотелось поскорее на улицу. Получив обычную при таких посещениях крону и поцеловав дяде руку, я без оглядки выскочил вон. Не помня себя от смущения, я потерял эту крону, не дойдя до ближайшего переулка. Впрочем, возможно, я выбросил ее невольно; позднее я только гордился бы этим, но тогда долго выворачивал карманы и, не найдя денег, расплакался от жадности.
Отождествлял ли я себя с жителями пуст хотя бы в силу безотчетного движения души? От этого я был еще далек. Тот, кто отправляется из батрацких лачуг в жизненный путь, чтобы стать человеком, неизбежно сбрасывает с себя и забывает пустайское прошлое, как лягушка – образ головастика. Таков путь развития, и иного пути нет. Тот, кто покидает атмосферу пуст, должен сменить сердце и легкие, иначе в новой среде он погибнет. А если вздумает возвратиться, ему придется обойти чуть ли не весь свет.
Я и сам прошел все стадии этой мучительной метаморфозы и только на шестом или седьмом кругу стал человеком настолько, что отважился не отрекаться от пусты, попытался снова дышать ее воздухом, забросил дворянский перстень с печаткой, который надел мне на палец на одном из этапов этой метаморфозы представитель высшего уровня нашей семьи в несколько торжественной обстановке с довольно смутными комментариями.
В природе все скачкообразно, и, естественно, моя реассимиляция также не обошлась без крайностей. Мне понадобилось стать пламенным оратором на митингах негритянских докеров в Бордо, на берегу Атлантического океана, прежде чем я задался вопросом: ради чего я отправился в путь? Во время вынужденных возвращений домой не только окрестности хлевов и батрацких лачуг, но и самый заход солнца в пусте представлялся мне более тусклым и безотрадным, чем где-либо, прежде чем я смог привезти домой и душу. Прежде чем, свободный от идеализации крестьянства и безмерного восхищения родиной знаменитых репатриантов, я смог оглядеться вокруг. Объективно все рассмотреть. Подобно тому как старый батрак, которого спросишь о чем-нибудь как чужого, незнакомого человека, и он внимательно слушает тебя, доверчиво моргая, и вдруг в один миг обращается перед тобой дядей Пали или дядей Михаем, отлично знакомым и близким тебе с детства, холмы и долы узнавали меня быстрее, чем я их. Кажется подозрительным, когда человек, еще не показав плодов, слишком много говорит о своих «корнях». Возвращающиеся весной в родные края аисты, пролетев над материками прямо, как стрела, часами кружат над своими старыми гнездами, пока наконец не спустятся в них. Чего они опасаются? Тщательно обследуют каждую хворостинку в своем гнезде. Так приближался и я, так обследовал колыбель своего детства – само собой, должно выясниться зачем.