355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дюла Ийеш » Избранное » Текст книги (страница 23)
Избранное
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:02

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Дюла Ийеш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 38 страниц)

Зимой Серенчеши питались главным образом печеной тыквой: в обед ели свежеиспеченную, вечером – подогретую, утром – холодную. Хотя они получали молоко – один литр, его, поскольку находились покупатели, продавали. Картошку начинали разбуртовывать только после рождества, до тех пор ее не трогали, на ней удавалось как-то дотянуть до лета.

Правда, Серенчеши как бы подтверждали столь частое со стороны интеллигенции пуст обвинение в адрес батраков, что они не умеют хозяйствовать. Серенчеши совсем не имели понятия о распределении средств. Контора каждый квартал выдавала батракам довольствие в натуре, разумеется, вычитая то, что они выпросили в аванс. В это время – в начале квартала – стряпня шла днем и ночью. Жир шипел во всех кухнях. Серенчеши были большими любителями блинов. Чуть ли не целую педелю мы ели одни блины – холодные, горячие, с повидлом и без повидла. Так жили тогда и остальные семьи. В огромной печи целый день потрескивали сырые ветки и клубился дым, разъедавший пос и глаза. Вместо привычных окриков звучали слова приветливого потчеванья: «Отведайте того-то, золотая моя, скушайте то-то». Стылого запаха гари на кухне как не бывало! Мы день-деньской толпились у шипящих сковородок.

На кухню выходили двери четырех комнат. Посреди кухни высился огромный глиняный очаг. Каждый раскладывал огонь сам. Из широкого дымохода, по лоснящимся от сажи стенкам которого хлестал дождь, свисали цепи, на них над открытым огнем вешали котлы. Кастрюли ставили на два кирпича, и огонь разводили под ними. Каждая семья белила свою часть стены кухни, искусно расписывая обмакнутой в сажу кистью. Ни посуды, ни продуктов на кухне никто не держал, это и в комнате-то хранилось под замком в отдельном ларе.

Дело в том, что здесь в одной комнате жило по нескольку семей. В комнате Серенчешей, помнится, спало только девять человек, потому что подселенная к ним супружеская пара была еще молода: женщина тогда нянчила лишь второго ребенка. Звали ее Виктория, и была она таким тихим, запуганным созданием, что мы даже не замечали ее. Чаще всего она и не спала в комнате: укладывала своих малышей и уходила в хлев к мужу.

Тем гуще были населены остальные три комнаты. В соседней с нашей комнате за тонкой перегородкой жили три семьи, три волопаса, большие любители музыки. Они даже просыпались со звуками цитры. Главным музыкантом был старый дядя Андраш; он и в обеденный перерыв прибегал домой, чтобы хоть немного поиграть. А вечером, вернувшись с работы, доставал большой, как корыто, инструмент и независимо от того, был ли он весел или печален, играл весь вечер, пока все не ложились спать. По присоединяющимся к его музыке звукам мы определяли, кто еще из волопасов вернулся домой. Играли они превосходно – не знаю, доводилось ли вам слышать такого типа цитру? Звучит она тихо, нежно и кротко, словно стрекот кузнечиков. Женщины подпевали, мурлыча себе под нос. Бывало, что и среди ночи вдруг раздавалась эта металлическая и все-таки приятная музыка: кому-то из волопасов пришла в голову мысль и он не мог заснуть, пока не выразил ее в звуках.

Напротив них, за дверью, открывающейся на другую половину кухни, жил дядя Сабо со своей многочисленной семьей и семьями своего взрослого сына и дочери. Здесь тоже была уйма детей, женщины рожали как будто наперегонки, и в этом состязании не отставала от молодых и сама тетя Сабо. Случалось, она рожала одновременно с дочерью. Обе женщины ходили на поденщину и кормили детей, которые попеременно приходились друг другу то дядьями, то племянниками. Старая тетя Сабо, держа на одной руке сына, на другой – внука, лихо препиралась с другими батраками, которые распространяли всевозможные сплетни об этой семье, жившей по Ветхому завету.

В семье Сабо смешивались якобы не только младенцы. Не секрет, что иной раз, когда женщины ссорились между собой, они во всеуслышание обвиняли друг друга в делах, отнюдь не достойных подражания в семейной жизни. Мужчины, как только начинался скандал, гуськом, потихоньку выходили из комнаты. Порядок среди трех женщин, сражавшихся скалками и кастрюльками, обычно наводила тетя Мальви; она жалела и защищала их, и они тоже любили ее. Когда у Сабо все взрослые уходили из дому, их дети оставались под присмотром у нас, а когда тете Мальви нужно было экономить топливо, она отсылала нас к ним.

В четвертой комнате жили семьи двух табунщиков, у них и фамилия была Чикош [95]95
  Csikós – табунщик (венг.).


[Закрыть]
. Они ни с кем не общались, даже с нами. Хотя у одной из женщин в девичестве была фамилия Серенчеш и, значит, она приходилась нам какой-то, пусть даже дальней, родственницей… Жили они лучше нас, дети у них были уже подростками, и эти семьи, кроме полного довольствия, полагающегося мужчинам, получали еще два половинных. Высоко задрав голову, Чикоши проходили через кухню, не отвечая на приветствия; если кто-нибудь из нас, ребятишек, попадался им под ноги, его просто отшвыривали. Иногда они пили. Один из Чикошей вскидывал на плечо полмешка овса, предназначенного для лошадей, и уходил ночью в деревню. Возвращался он с вином, и уже на рассвете все они начинали пить. Пили беззвучно, тайно, лица их становились еще более суровыми, чем обычно, только по глазам было видно, что они навеселе.

Во всем доме было три таких общих жилища, а всего двенадцать комнат. В отдельной квартире в конце коридора жил только каменщик, что работал в имении. Его жена хорошо одевалась и даже в будни ходила в туфлях. Свою единственную дочь они одевали очень нарядно. Видели мы ее довольно редко. Я однажды встретил ее за батрацкими огородами, преградил ей дорогу и, помню, сразу же хотел посвятить ее в какую-то забавную историю.

– Мама не велит мне с вами разговаривать, – отрезала она и жеманно отошла от меня.

Видно было, что наказ родителей она выполняет с удовольствием. Обескураженный, смотрел я ей вслед.

11

Мы, дети… Детям в пусте живется привольно, они без присмотра, как животные, рыскают в чистом поле. Существующий миропорядок, окружающую их жизнь, законы человеческой плоти дети пусты познают не столько среди сложившегося общества, сколько среди скачущих вокруг них, кусающих и обнюхивающих друг дружку жеребят, телят и бычков. Живя в общих жилищах, вместе бегая по лужам, барахтаясь в пыли на дорогах, они с девственным чистосердечием и бесстрашием осваиваются друг с другом, взаимно обнажая и изучая свои тела и души, совсем как щенки на дне корзины. Окрестности пусты безграничны, и нет нужды следить за детьми: они и так не выйдут за ее пределы, не заблудятся. За огромными, как вокзальные залы, амбарами, хлевами, сараями тянутся кусты акации, перелески, рощи и необозримые пастбища, поля пшеницы и подсолнечника, непролазные заросли лозняка по берегам реки, которая каждую весну целым морем разливается по низким пойменным лугам.

Я рассказываю о том, что было со мной, а если и не со мной, то со многими моими товарищами; события, участником которых я был, сливаются и смешиваются в моей памяти с событиями, за которыми я лишь наблюдал; таким образом, все сказанное мною в первом лице расширяется до исповеди давно забытых других людей. В комнате, в которой я провел свои детские годы, жило только пять членов нашей небольшой семьи, но я бывал и в комнатах, где нередко каким-то чудом умещались двадцать человек; мои друзья и товарищи по играм, почти все без исключения, по утрам вылезали из таких вот клетушек и были до того пропитаны духом этих жилищ, что и сквозь годы я прямо-таки чую их затхлый воздух, слышу их шум и гам. Иной раз мне чудится, будто я тоже провел свое детство в этих комнатах, в которых все всем видно и слышно, начиная от рождения, более того, от зачатия и кончая смертью.

Сколько видел я свадеб и пиров в сараях имения, а в хорошую погоду – на краю пусты, под акациями, откуда молодая пара возвращалась в полночь в общие жилища!.. Свадьбы всегда были расточительно богаты: длинные столы для лущения фасоли, взятые у имения взаймы, ломились от яств и вин; на собранных в трех пустах противнях длинными рядами располагались жареные куры и утки; батраки поглощали огромные, с детскую голову, голубцы, заедая их сдобными булками, вознаграждая себя за постоянное недоедание. Пожирался запас продуктов, полагавшийся семьям новобрачных на целый год. Но это безмерное обжорство тоже было неотъемлемой частью обряда, таким же атрибутом свадьбы, как и благословение священника. Даже важнее последнего, поскольку бывало и так, что браки заключались без одобрения церкви, но еще не было случая, чтобы какая-либо пара помыслила о церкви, не имея возможности сыграть «порядочную» свадьбу. Такого срама – «босого» венчания – никто не стерпел бы.

Все знали, что дочь нашего соседа была влюблена в одного парня с нижнего хутора, и не без взаимности, а это означало, что они уже были в близких отношениях; и все-таки замуж она вышла за другого, местного парня, хотя еще до свадьбы почуяла, и совершенно безошибочно, что всю жизнь он будет зверски бить ее. За любимого же она не вышла только потому, что не могли договориться об условиях свадьбы. Не могли договориться не две семьи, а просто сама девушка поругалась с предполагаемой свекровью из-за того, кому что готовить и кого пригласить на свадьбу.

В тех местах на свадьбы приглашали либо музыкантов-цыган за пятнадцать крон, либо духовой оркестр за тридцать крон, гремевший, словно иерихонская труба, на всю округу. В нашу пусту приглашали только духовой оркестр из немецкого села Надьсёкей. Одна девушка из семьи, бывшей с нами в кумовстве – красивее ее я не встречал среди батрачек, – полтора года откладывала свадьбу, чтобы наскрести денег на трубачей, потому что немцы всегда требовали от батраков деньги вперед. В Кёлешде один парень по той же причине повесился. «Наложил на себя руки, потому что не мог жениться на той, кого любил», – понимающе говорили батраки. Женщин из другой семьи, тоже состоявшей с нами в каком-то родстве, моя мать однажды попыталась уговорить не тратить деньги на пышную свадьбу, а лучше купить новобрачным мебель или хотя бы пару-другую поросят. В результате нас не пригласили на свадьбу и долгое время женская половина этой семьи была с моей матерью в ссоре. В этой пустыне нищеты и хронического голода свадьба должна была быть такой, «чтоб запомнили на всю жизнь». Она должна быть как бы местью за изнурительную голодовку. Свадьбы были не весельем, не праздником, а каким-то варварским самоистязанием, чем-то вроде дикарского человеческого жертвоприношения.

Пролетарий с городской окраины может напиваться каждую субботу, батраки же месяцами не берут в рот спиртного; в пусте нет ни корчмы, ни денег, чтобы ходить в нее, да и имение, осуществляя постоянный надзор, не держит в батраках любителей выпивки; когда же, очень редко, представляется возможность выпить, батраки с лихорадочной поспешностью умирающих от жажды предаются этой свободе на час, этому забытью, что дает алкоголь. До чего же хороши были эти свадьбы, в легком опьянении от радости и вина, ребячески, ангельски невинны после первого стакана, в первые часы искусственно пробужденного человеческого сознания!

Каким победным, торжественным было свадебное шествие по глубокой осенней пыли или зимней слякоти в церковь ближайшего села! Всю дорогу пели песни. Парни, уж если не могли, как сыновья деревенских богачей, гарцевать на лошадях, скакали на собственных ногах, взбивая пыль, перепрыгивая от радости через канавы и кусты, и даже ржали при этом, совсем как кони. Представление новобрачных по возвращении из церкви господам в замке или в доме управляющего, которое по заветам прошлого и, возможно, в память о праве первой брачной ночи должно было бы происходить безмолвно, в смущении и скорби, как некая траурная церемония, теперь проходило весело, со счастливыми улыбками на лицах. Жениха, по представлению обычно получавшего от господина в подарок стальной складной нож, и невесту, которую тоже как-то привечали, ожидавшие на улице встречали овациями и радостными возгласами. Веселости гостей хватило бы на целый комитат. Останавливали первого встречного и поперечного, пичкали его булками, печеньем, умоляюще совали в руки бутылку, заставляли пить, даже если у того, случалось, уж душа не принимала. Но алкоголь, который они употребляли очень редко, быстро расправлялся с ними.

По обычаю, невесте на свадьбе не полагается ни есть, ни пить; она лишь немного пощиплет чего-нибудь, чтобы устоять потом в длящемся по нескольку часов танце невесты, когда любой из гостей, принесший хоть какой-то подарок: солонку, эмалированную кружку, пару домашних шлепанцев или вилку с плохо затертой монограммой какого-либо имения или ресторана, – имеет право кружить невесту в вихревом танце, крича при этом до хрипоты: «Моя невеста!» А вот счастливец жених, этот может и есть и пить, и он действительно и ест и пьет, потому что приличие предписывает ему наесться на свадьбе так, как он не наедался никогда прежде, да, по всей вероятности, и после тоже не поест. Его начиняют едой, как откармливаемого гуся. К тому времени, когда с невестой протанцевали уже и те, кто выкупил право на танец не подарком, а деньгами, как правило десятью филлерами, а в чрезвычайных, рассчитанных на особое упоминание случаях – одним пенге, наступает и его черед протанцевать с ней последний танец – танец жениха, и затем на некоторое время увести ее. Бедняга, пошатываясь, поднимается с почетного места посреди скамьи и после одного-двух туров уже плетется, рыгая, к своему новому жилищу. Те из гостей, кто еще не утратили способности ходить, с восторженными криками следуют за брачной парой, отпуская в адрес жениха рифмованные непристойности, гремят доходом от танца невесты и наблюдают: заметит ли невеста веник, положенный у порога, и поднимет ли его, то есть будет ли она хорошей хозяйкой или нерадивой. Общая кухня тоже превращается в Сциллу и Харибду множества суеверных испытаний и попыток предсказать будущее. Наконец молодая пара попадает в комнату. Что бывает потом, об этом на другой день, хохоча и сверкая глазами, рассказывают мои пяти-шестилетние друзья, которых из-за свадьбы даже раньше обычного прогнали спать в общую кучу в углу комнаты, а если обитатели комнаты враждуют между собой – в углы, отгороженные спальными местами взрослых.

Все, о чем они достоверно рассказывают, четко называя своими именами все фазы и средства действия, – все это уже в таком возрасте не ново ни для них, ни для меня. Дитя пусты, как только начинает хоть что-то соображать, уже «просвещен», и просвещается он прежде всего в вопросах любви. Роясь в своих воспоминаниях, я задумываюсь над тем, не вредна ли для физического и морального развития эта полная осведомленность, которую не назовешь преждевременной, потому что она как раз совпадает с возникновением интереса к этим вопросам? Это постепенное посвещение в тайны, в результате чего человек шаг за шагом, то есть без юношеских потрясений, которых в наше время так боятся, узнает обо всем том сладком и горьком, что он в разных пропорциях волей-неволей должен принять от жизни? Мое дело не судить, а лишь информировать.

Чувственная жизнь ребенка в пусте уже с пеленок приспосабливается к законам пусты. Детей-сверстников, едва они встанут на ноги, собирают вместе не только из общих жилищ, но и из общих домов, а в конечном счете и со всей пусты, и присмотр за ними даже там, где хозяйство не нанимает по договору «пастыря для детей», поручают какой-нибудь уже только к этому пригодной старушке, поскольку призвание матерей в пусте не только в материнстве. Дети сами воспитывают друг друга. Покинув свой теплый райский закуток, они уже смотрят на мир такими пытливыми глазами, какими смотрел, наверное, Адам после изгнания его из рая. Кто сказал им, что и борьбу, и поражение переносить тем легче, чем скорее подберешь себе пару?

Я помню одну девочку. Помню прежде всего, что однажды, когда наша мать резала хлеб на полдник, она явилась к нам в кухню и объявила, что она моя любовница и поэтому тоже хочет получить кусок хлеба. Мне было тогда пять лет – я знаю это потому, что в школу еще не ходил. Спустя десять лет, когда этот эпизод повторился, я чуть не провалился со стыда, в первый же раз спокойно кивнул головой, а главное, все вокруг меня сочли это вполне естественным. Мать с улыбкой выполнила ее просьбу, впрочем, скорее даже не просьбу, а требование или заявку; погладила и поцеловала девочку, и с той поры она наш постоянный гость, так и висит у меня на шее. В школу пусты она попадает на год позже меня. Там она заявляет то же самое, что в свое время у нас на кухне, тем самым пытаясь обеспечить себе место и авторитет в детском обществе, организованном значительно более строго, чем у взрослых. Она сделала на меня заявку, командует мной и защищает меня, устраивает шумные сцены мне и другим, и не приходится сомневаться, что, если бы я остался жить в том мире, в котором она узнала и бог весть почему избрала меня, рано или поздно я должен был бы жениться на ней так же, как большинство моих сверстников женились на своих подружках по детским играм.

В течение многих лет она упорно держалась за меня, несмотря на мои продолжительные отлучки. С возрастающим беспокойством замечала она во мне внешние и внутренние перемены. Когда я приезжал летом на каникулы домой, она смотрела на меня такими же глазами, какими смотрит теленок на новые ворота, поставленные за время его блуждания за околицей; с животным страхом улавливает в моем голосе спесивые барские нотки, с отчаянием чувствует мою отчужденность и, не в силах разобраться во всем этом, потихоньку, стыдливо и смущенно, отступается от меня. А затем бежит, когда я уже хотел было приблизиться к ней, ибо, несмотря на свою кичливость и напыщенность, как раз тогда-то я и полюбил ее по-настоящему. Должен сказать, что ничего серьезного у меня с ней не было. Я не помню ее среди членов артели, с которой ходил на поденщину и прошел все ожидавшие там меня физические и духовные испытания.

Мать запрещала мне ходить к шоссейной дороге, а также к воде – реке и широким, как шахты, колодцам на водопоях. А еще – на господскую псарню, после того как собаки загрызли пятилетнего ребенка. Все остальное мне дозволялось. Меня даже гнали из дому, чему тоже была своя причина. В раннем детстве я был замкнутым, неловким ребенком, и, если мне говорили: «Посиди возле дома», я мог просидеть на пороге хоть полдня. «Ну а теперь походи немного», – как сейчас слышу я голос матери. Я отправлялся в дальний конец огорода и через минуту уже снова стоял на кухне с вопросом на лице: вот я уже походил, что мне делать теперь? Примерно в четырехлетием возрасте у меня начались серьезные нервные припадки; первый случился при вечернем субботнем купании: я хотел во что бы то ни стало забраться в чан с водой прямо в сапогах, и, когда меня оттащили от чана в третий раз, я вдруг весь посинел и упал без сознания. С тех пор, когда меня что-нибудь раздражало или обижало, я не плакал, не жаловался, а только начинал дрожать и синеть, и кончалось все обмороком, несмотря ни на какие ласки. Я был последним, младшим ребенком в семье, меня дразнили поскребышем, и мать совершенно справедливо страшилась самой большой беды, которая может постигнуть жителя пусты: как бы я не оказался нетрудоспособным. Плавили олово, мазали меня порошком из древесного угля, разведенным в вине, но про эту болезнь даже врач только и смог сказать, что со временем пройдет. И она прошла, благодаря интуиции бабушки, которая возложила мое лечение на других ребятишек и, когда они приходили ко мне, с радостью отпускала меня на улицу. С серьезным лицом я участвовал во всех их затеях. Целыми днями торчал вместе с ними на маленьких, поросших тростником островках, на чердаке сарая, в глубине пещеры, устроенной в стоге сена, в самодельных шалашах. Мы закапывали друг дружку по самую шею в вымолоченной пшенице; гуляли в сушильне по пышным облакам расстеленной шерсти, зарывая в нее друг друга. Жили привольно, как дикари. В детской среде вялость моя прошла, я стал таким, как все, и мельчайшие детали нашей общей жизни врезались в мою память, я всматривался во все так пристально, будто заранее знал, что когда-то мне придется писать об этом.

Первая ватага собирается из тех ребятишек, которых еще нельзя заставить работать на замок, которые еще не закончили и четырех классов начальной школы, которые еще свободны… А я даже немного младше их; помню, как однажды я отстал от всех, когда мы бежали на речку Шио. Запыхавшись, примчался я, когда все уже искупались и, рассевшись широким кругом на песчаной прогалине среди камышей, соревнуясь, онанируют, совсем голые, коричневые от загара, словно обезьянья стая. Я пристраиваюсь к ним, но еще не понимаю, что к чему, тщетны мои попытки, я только смотрю с завистью на других, на посвященных, и у меня возникает представление, что это тоже умеют делать только те, кто ходит в школу, там учат человека и этому, и догадка моя, между прочим, оказалась правильной. Меня же еще до школы пытается просветить одна девочка, которая сама-то еще меньше.

Утром, как только все кончают умываться, а то и раньше, на самом рассвете – к пяти часам вся семья уже на ногах, и у нашей матери тоже есть работа в поле, ведь окучивать можно только с росой, – она появляется у нашего порога и, взяв меня за руку, уводит. Мы идем за свинарники, что на склоне холма, там начинаются заросли крапивы, продравшись через которые мы добираемся до ямы, поросшей кустами акации. Это старый, давно обвалившийся батрацкий погреб, здесь, под зеленой листвой, и есть наш приют. Я дрожу от утренней прохлады, пока она раздевает меня. Ежусь, не зная толком, чего ей от меня надо. Я хорошо помню, что очень капризничал, – но тогда зачем же я ежедневно терпел холод и ожоги от крапивы? К ее великому огорчению, она и сама не знает толком, чего хочет. Она слышала, а может, и видела уже кое-что в общей комнате или в общей широкой кровати, притаившись где-то в ногах у взрослых; она еще шепелявит, делясь со мной своими наблюдениями, каждый день расширяя круг сообщаемых мне сведений.

Итак, мы сидим друг против друга, две невинности, разглядываем, исследуем взаимно свои тела со строгим, серьезным вниманием, с каким дикари смотрят на тикающие часы, а дети ощупывают новую игрушку, готовясь разобрать ее на части. Мы бежали из мира взрослых и теперь, претерпевая уколы шипов акации и ожоги крапивы, вышли навстречу будущей, таинственной, настоящей жизни, обрели некую исконную независимость и уже сами делаем попытки ощутить, что значит существовать. И вот мы сидим, беспомощные, в сладостном предчувствии того, что здесь, где-то совсем рядом должно быть какое-то счастье: ведь на нас повеяло его тяжелым дыханием, но сами вдохнуть его мы все-таки не можем, нам не удается вырваться на волю, мы все еще узники, и, что особенно досадно, тюрьма наша невидима; мы знаем все, что можно знать, и все-таки никак не проникнем в тайну, натыкаемся на невидимые стены, ключ в замке не поворачивается. С досады моя подружка топает ногами, плачет, но, сколько бы она ни плакала, дома она не пожалуется, не попросит у матери совета. Конечно, у нас хватает времени и на игры, у нее я научился играть в камушки. Но каждый день она снова и снова предпринимает свои исследования, растягивает и валяет меня в пыли на дне ямы, как вываливают в муке с сухарями рыбу, прежде чем зажарить, и я ее тоже. Наконец после продолжительных попыток она добивается какого-то результата, я почувствовал некое пробуждение дремлющего во мне мужчины. Я не изумился, как можно было бы ожидать; счел это вполне естественным, и гораздо лучше запомнились мне ее улыбающиеся моргающие глаза. Кстати сказать, это была наша последняя встреча. Она бросила меня, не являлась больше за мной; ушла с другим, мне же и в голову не приходило искать ее. Позже я исправился.

Жизнь деревенских парней и девушек – беспрестанное изучение, выяснение: кто на самом деле подходит им по характеру и материальным запросам? Они довольно часто меняют своих избранников, как парни, так и девушки, не вызывая этим скандала. Примерно таким же путем подбирают себе пару и сыновья желлеров, приютившихся на краю деревни и ходящих на поденщину. Они оценивают не землю, поскольку ее нет, а человека в целом, его силу, выносливость в труде – там это капитал, приносящий проценты. От приходивших к нам в пусту поденщиков я узнал, что, нанимаясь на уборку, парень берет себе в напарницы или в вязальщицы снопов девушку, которая приглянулась ему еще зимой и на которой он в свое время намерен жениться. Ведь пересмешки и перемигивания зимой, как ни приятны и ни утешительны, в нищете они в счет не идут, главное испытание – летом. Как собирает девушка колосья, как вяжет снопы, следуя за косцом, как с рассвета до позднего вечера гнет спину, спорится ли у нее работа – вот что решает, быть ли свадьбе. Молодой парень рассматривает свою будущую жену глазами знатока, словно покупку «на всю жизнь» на большой ярмарке. Так же смотрит и девушка на молодого мужчину, идущего с косой впереди под палящим солнцем, а к ним обоим критическим взглядом присматриваются все остальные: подходящая ли пара? Ведь выйдя работать вместе, они тем самым объявили всему свету, что останутся в паре на всю жизнь, если подойдут друг другу, и рассчитывают, что люди выскажут им свое мнение. Так уж у них заведено, лучшего и желать невозможно. Если они подходят друг другу в труде, то вынесут и другие испытания – сердца, духа, плоти.

Обручение у обитателей пуст – явление единственное в своем роде. Подобно потомкам княжеских родов, подобно индусам, они обручаются в большинстве случаев если и не в детской рубашке, то по окончании начальной школы, с той лишь разницей, что сводят их не родители, которым до этого дела нет. Да и вообще говоря, ведь совершенно все равно, кто на ком женится, если одна девушка не принесет в дом больше приданого, чем другая, а один парень не получит наследства больше, чем другой. Здесь даже и здоровьем не особенно интересуются. По невежеству? И по невежеству тоже, а еще потому, что, едва помрет муж или жена, найдется другой или другая – что еще можно заменить более легко, чем человека?

Таким образом, дети свободно, без ограничений и сознания греховности проверяют все, что подсказывает им медленно просыпающийся, еле брезжущий инстинкт о влечении, симпатии, любви к другому человеку того же или иного пола и даже к любому живому существу вообще. И к тому времени, когда они начнут уяснять закон далекого от них общества, который хоть и со столетним опозданием, но все же прокладывает себе путь и сюда и согласно которому каждый человек, если не в чем другом, то уж в любви-то непременно, должен располагать законной частной собственностью, – к этому времени почти каждый уже знает, с кем ему предстоит прожить всю жизнь. Выбор невелик: в одной пусте живет в среднем двадцать – тридцать семей. Спрос тоже небольшой. А те, кто все-таки не нашел себе подходящую пару в этом маленьком мире, либо по тем или иным причинам потерял свою избранницу, либо поселился в пусте, уже будучи взрослым – это касается исключительно парней, – ищут себе жену тоже в радиусе десяти – двенадцати километров. Разумеется, тоже в пусте, поскольку прочно держится поверье, что девушку из деревни брать в пусту не следует, если даже она и пойдет. Да она и не пойдет. По крайней мере я не знаю ни одного такого случая.

Пары, стало быть, составляются практически с детства и, по понятиям пусты, верны друг другу с момента того первого общения, которое можно назвать любовным. Из своих отношений обитатели пусты не делают секрета, их маленькое общество удивилось и высмеяло бы тех, кто попытался бы скрытничать. «Нет у них никакого стыда», – сказал мне однажды с традиционной мрачной гримасой возмущения на лице один управляющий. В тот день на рассвете он застал молодого батрака, поставленного охранять скошенный горох, в копне с шестнадцатилетней девушкой! Они спали, и, когда он разбудил их палкой, девушка даже не смутилась и тут же у него на глазах приводила себя в порядок совершенно спокойно, «прямо как аристократка перед собственной камеристкой». А какие понятия господствуют в пусте о чести женщины! Если бы я видел, что творится в хлевах! Спустя много лет я все-таки случайно стал свидетелем того, что там творится: парень с девушкой во время дойки устроились каждый у своей коровы таким образом, что спины их почти соприкасались, а головы были повернуты друг к другу, и в то время, как их руки тянули и выжимали коровьи соски, губы сливались в бесконечном неразрывном поцелуе. И это чуть ли не с вывернутой шеей, в мучительно неудобном положении, когда кровь приливает к голове во время работы, требующей большой физической силы. На мои глаза набежали слезы, и я отвернулся; уже у входа я еще раз заглянул в темный хлев: они все еще были слиты в поцелуе.

По понятиям пусты, даже девственность оценивается всего как один из атрибутов частной собственности – в этом я сам имел возможность убедиться. Верность здесь значит нечто большее, нежели сохранение телесной неприкосновенности, она понимается более широко, я бы сказал, более возвышенно. Любимая девушка или жена батрака, призванного в армию, в большинстве случаев в терпеливом воздержании ждет его возвращения, но, если даже и ведет себя иначе, особых осложнений из этого не возникает. А если осложнения и бывают, то опять-таки не потому, что женщина изменила отсутствующему мужу, а из-за того, с кем изменила. Один батрак, рассказывая мне историю совсем другого рода, ненароком заметил, что его девушка изменила ему, когда он в течение полутора лет был со стадом в Словакии. На мой вопросительный взгляд он ответил: «Да ведь этот Дели был мой хороший приятель, и, когда я вернулся, мы с ним славно погуляли». К девушке у него тоже не было особых претензий, поскольку она «все-таки осталась с ним». Действительно ли редки случаи разводов или только говорят о них редко? Очень нечасто бывает, чтобы батраки по таким вопросам обращались к властям. Но и это имеет место лишь в весьма серьезных случаях, когда муж начинает понемногу тащить из дома своей любовнице жир, сало, пшеницу или «достает» ей все это на работе и готов бросить из-за нее семью. Вообще же такие дела, как и многие другие, в пусте улаживают между собой.

Женщинами в пустах дорожат, и этому не противоречит то обстоятельство, что иногда их бьют. Женщин, как известно, по всему миру рождается больше, чем мужчин, исключение составляют лишь несколько особенно суровых стран, где, подобно цветам, требующим лучших почв и климата, их рождается и вырастает все-таки меньше. Возможно, и в пустах женщин меньше по той же самой причине, что и в Тибете. Чуть ли не в каждой пусте их меньше. В Рацэгреше, по данным переписи населения 1930 года, на 140 мужчин приходилось 125 женщин. Не потому ли, что в пусте нужна прежде всего мужская рабочая сила? Или потому, что общество скорее открывало девушкам путь к спасению, иные бежали в города и становились домашней прислугой? Старух в пустах было достаточно, даже слишком много, а вот молодых не хватало. Их нужно было беречь, и мужчины берегли их, то есть по-своему старались ладить с ними. Не требовали от них больше, чем нужно. Не особенно ссорились из-за той или иной женщины, да и как им было принимать всерьез обладание женщиной, когда и в этом вопросе испокон веков решающей в пусте является та же привилегированность, которая существует и в отношении прочих благ и которая батракам не доступна. Господа, от помещика до экономиста-практиканта, свободно распоряжались не только руками батрака, но и всем его телом, и против этого не могло быть и нет возражений. Есть места, где служащие конторы и даже выросшие в батрацких домах приказчики могут вызвать к себе чуть ли не любую девушку, если очень этого захотят. Это старое, общеизвестное, незыблемое, традиционное, чуть ли не идиллическое явление: мне самому совершенно случайно пришло в голову рассказать об этом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю