355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дюла Ийеш » Избранное » Текст книги (страница 5)
Избранное
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:02

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Дюла Ийеш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 38 страниц)

Лорант Баш скончался – моя жена так и не успела передать ему письмо от меня. Скончался он на восемьдесят первом году жизни, убежденным холостяком; несколько лет он пытался побороть рак. Его отличала сдержанность эмоций, всегда, вплоть до последней минуты. Лишь слезы двумя дорожками неудержимо катились по упрямому лицу. «Хотелось бы еще пожить», – сказал он как бы в оправдание.

Даже заканчивая это последнее к нему письмо, я не знал, как правильно пишется его имя: через «д» или через «т» и надо ли ставить долготу над «о»? Меня беспокоило, как бы не обидеть человека, если случаем исковеркаешь его имя. Теперь я мог быть спокоен! Всю жизнь я чувствовал его неизменно радушное и предупредительное отношение ко мне. Весть, что он близок к смерти, давила душу тяжелым гнетом; и одновременно в сердце невесомой пушинкой закралась мысль: лишний камень с души. Вот и верь после этого сердцу!

Такова уж, как видно, природа наших взаимоотношений с уходящими из жизни.

Рождаемся мы простыми людьми, но умирать нам следовало бы подобно богам. И сила в нас – от земли. В единоборстве с небом земля держит нашу сторону, она за людей. За каждого бой на особицу. Люди великих свершений отвечают достойно на столь же великое унижение земной природы человека, на оскорбительное равнодушие небес.

On naît avec les hommes, on meurt inconsolé parmi les dieux.«Рождаемся мы среди людей, но умираем неутешно среди богов» – эта фраза Рене Шара, если развить скрытую в ней мысль, поистине могла бы стать апологией человека. Могла бы стать бунтарской: притязанием человека на бессмертие.

Неправда, что приближение смерти всегда вызывает панический страх. Надобно лишь не терять рассудка, и тогда не покинет нас не только спокойствие, но и благодушие, направляемое расчетливой мудростью. Я унаследовал довольно крепкие зубы, но с течением лет они тоже снашиваются. Снова и снова ловлю себя на том, что в минуту задумчивости проверяю их прочность, простукивая ногтем, и сопоставляю число зубов с годами, которые мне предстоит прожить; я проделываю это столь беспристрастно, как торговец скотом, и устанавливаю очевидный факт: да, я вполне протяну до могилы без вставной челюсти. Это успокаивает меня, потому что по натуре я бережлив.


СТРАЖ МИНУВШЕГО

Экскурсовод музея был человек пожилой. За плечами его угадывались долгие годы; не только им прожитые, но и долгие годы работы гидом; последнее наложило печать на его внешность и манеру держаться.

С благожелательным превосходством он встретил нас у порога своих владений. Он столько раз демонстрировал публике, столько раз представлял этот без малого тысячелетний памятник искусства, что стал относиться к нему как к своей личной собственности; на нас же, вопреки тому, что в нашей группе немало было убеленных сединами мужчин и почтенных дам, экскурсовод взирал как на наивных подростков, падких до зрелищ.

Манера говорить и держаться и даже запах одежды выдавали его крестьянские корни, подлинную его среду. У многих из нашей группы за стеклышками очков проглядывало как минимум среднее образование, но были один-два человека и с университетским дипломом. Данное обстоятельство ни в коей мере не изменило его первоначального отношения к нам: мы принадлежали к числу любопытствующих, а значит, были невеждами, он же, экскурсовод музея, – официальный хранитель исторических реалий.

Уже в том, как он откашливался, прежде чем повести рассказ, сквозило превосходство.

Мы находимся во Франции: в бургундском Клюни, точнее – Клюнийском аббатстве; с точки зрения географической и исторической – в самом сердце Франции. Мы – то есть моя жена и я – прониклись чувством, близким благоговению паломников. Мы готовы были принять на себя и после сложить у врат музея признательность всего нашего народа, насколько отдельный человек способен воплотить в себе и передать чувства целого народа.

Своим христианским просвещением – переходом наших предков-язычников к обновленной форме христианства – мы в немалой степени обязаны Клюни. Святой Иштван поддерживал тесные связи – постоянно обменивался грамотами – с главою аббатства тех лет святым Одилоном и его сподвижниками. Первый наш король именно от них воспринял христианство, равно как и просвещенность; король нуждался в советах духовной братии, да и в самих советниках – членах ордена, ради задуманного опыта: поначалу утвердить царство небесное, чтобы потом создать рай на земле.

Их символом веры было святое слово, коего жаждал тот век не менее века нынешнего. РАХ, и еще раз РАХ, и трижды РАХ, мир во имя и на благо всего сущего на земле. При любых обстоятельствах.

А обстоятельства и в ту пору были неблагоприятные. Обстоятельства редко бывают благоприятными.

Подобно Акрополю античной Греции, духовной цитаделью средневековой Европы было именно это аббатство. Как знаменательные даты отмечены года набегов наших предприимчивых предков, в седле обрыскавших вдоль и поперек весь континент: 907, 910, 925, 933. А среди городов и провинций – от Шампани до Пиренеев, – где с приближением их полчищ возносились литании: «De sagittis Hungarorum libera nos, Domine», то есть: «От стрел угорских избави нас, господи», – можно назвать и Бургундию.

В само же аббатство Клюни – по прошествии нескольких десятилетий – наведывались те из мадьяр, кто более преуспел не в метании копий, но в коленопреклонениях, в земных поклонах и в осенении себя крестом. Великие даты в истории обители: 927–942 годы, время, когда во главе аббатства стоял один из его первооснователей святой Одон; с 942 по 954-й – годы пастырства Блаженного Эмара, святого Майенля – 954–994-й. А с 994 по 1049 год аббатом Клюни был упомянутый ранее святой Одилон.

Орден, названный по имени духовного отца, святого Бенедикта, на заре второго тысячелетия имел под началом более тысячи двухсот монастырей, разбросанных по всем странам от Атлантического океана до Карпат. Посредством каких же посулов утверждала свое земное влияние церковь после крушения ее великого пророчества о переселении в царство небесное? По исчислению первых христиан, конец света и второе пришествие Христа на землю должны были совершиться в 1000 году; и до сих пор еще я помню то нервное напряжение, которое владело мной, когда я в пору своего ученичества вынашивал замысел драмы о последнем дне 999-го года. Драма повествовала о том, как на второй день похмелья Вера в Человека нетвердыми ногами вновь забрела в Европу; тогда стала она – вернее, пыталась стать – Человечною. Под наставничеством старцев. Эти люди подолгу жили и правили тоже подолгу. Один из позднейших в плеяде Grands Abbes – Великих Аббатов – Вседостойный Петр целых тридцать четыре года укреплял души людские в новой вере.

Они настраивали людей против баронов, этих варваров феодальной анархии, более опасных, нежели скифские лучники. Далеко опередив свой век, мудрые старцы, много пережившие, но крепкие терпением людей, которым будто бы суждено жить вечно, принялись плести над буйными порослями предрассудков сеть разума. В противовес распространяющимся уродствам в характере и вкусах человека – мир благородного и прекрасного; в противовес языковой, можно сказать расовой, разобщенности – связующую силу единого языка. Противопоставляя грабежам и произволу милосердие, защиту сирых и убогих. Памятуя также о приумножении благосостояния. У аббатов были четкие представления об органической взаимосвязи базиса и надстройки. Святые старцы, хотя дни жизни каждого из них уж были сочтены, в оставшиеся лета возделывали сады, плоды которых вызревали для грядущих поколений; на землях, подвластных их духу, они основывали школы и больницы, где учат и врачуют по сей день. Семена раздора, плевелы души они искореняли не только лишь с амвона. Перебранное заботливой рукою чистое зерно отсюда шло и в Лиссабон, и в Шомодьвар: и каждому особого отбора. Тем сильны и неуязвимы они были, что бросались меж остервенело бьющимися противниками, вооруженные не мечом, но словом миротворения. Их открытием было «Treuga Dei» [17] 17
  «Божеское перемирие» (средневек. лат).


[Закрыть]
.

Волю божью они отождествляли с миролюбием. Вражду всяк противу каждого стремились – обратить в согласие, судить о всех и каждом непредвзято и по справедливости… Не суровые крепости, но храмы, радующие глаз человеческий, не оружие, пригодное для боя, но прекрасные, художественно выполненные предметы утвари оставили они после себя. И оставили немало, так что насилу удалось все уничтожить.

Все это было известно мне и без гида, тем более что я, дабы освежить свою память, заглядываю в брошюру, приобретенную вкупе с входным билетом в кассе при входе. На эту брошюру и в особенности на мои попытки почерпнуть оттуда исторические сведения наш экскурсовод, хранитель музея, взирает с ледяным равнодушием человека многоопытного.

Он выжидает, когда число посетителей достигнет пятнадцати. После чего извлекает покоящиеся в жилетном кармане добрые старинные часы. Выстраивает нас, чуть ли не попарно, молча становится впереди и затем, милостиво обернувшись к нам, дает понять, что нам разрешается следовать за ним.

Отшагав положенное, он останавливается и сообщает, что сейчас нам откроются вещи поразительные, о чем у нас даже при виде этих старинных стен не могло бы возникнуть и догадки.

Аббатство это – доподлинный город. Независимое хозяйство, где вертелись колеса мельницы, а жители сами откармливали свиней, доили коров, стригли овец, собирали и давили виноград. Сами же они обтесывали и строительный камень; более того, даже знаменитый собор сложен их руками.

Года 1088 тридцатого сентября святой Гуго – современник святого Ласло – в двенадцать часов пополудни заложил первый камень в фундамент храма. Этот освященный колокольным звоном миг был вершиной расцвета аббатства. О кафедральном соборе скоро заговорили как о несравненном по красоте, как о чуде света. «Второй Рим» – так называли его люди. Папейший из пап Григорий VII провозгласил на собрании конклава: «Нет храма, равного храму в Клюни».

Мы пересекаем главную площадь монастырского городка. И наконец-то видим достопримечательности, о которых у нас «не могло бы возникнуть и догадки».

Зрелище воистину поразительное и терзающее душу. Беспристрастно говорить о нем может разве что старик, в душе которого все перегорело.

Беспристрастно, однако все же высказывая свое суждение.

От воплощенного в камне чуда, перед которым не только что христиане падали ниц в религиозном экстазе, но, потрясенный его красотою, преклонял колени и весь прочий мир, сохранились лишь руины. Жалкие обломки, едва вздымающиеся на пядь от земли.

Все сметено с лица земли суетною страстью к переменам; невежеством, не способным к преклонению; всесокрушающей стяжательской потребностью. Стяжательским неистовством, которое осмелилось провозгласить себя душою прогресса.

Эту историю сдержанный экскурсовод поведал нам на пустыре, где раньше стоял собор; старик прежде всего выстроил нас в ряд и, предваряя свои слова, не один раз смерил нас с головы до пят уничижительным взглядом.

Кафедральный собор аббатства уходил ввысь на 187 метров, гигантскую абсиду храма венцом обрамляло пять великолепных часовен. Свод его нефа вздымался на немыслимую дотоле высоту тридцать метров. Даже в выставленном для обозрения небольшом макете чувствуется пленительная гармония его пропорций. Это чудо средневековой архитектуры дополняли достойные его искусные украшения: великолепные по мастерству исполнения цветные фрески и богатой резьбы капители. Резные колонны, вернее, обломки колонн, даже теперь составляют музейную гордость.

Эту часть собора взорвали весной 1811 года, для чего понадобилось несколько возов пороха.

Старик делает паузу, проверяя эффект своих слов. Эффектом этим он явно не удовлетворен; мой сочувственный кивок головой – вот, пожалуй, и вся реакция слушателей.

Разрушение собора не было варварской вспышкой антирелигиозной нетерпимости, а следовательно, и Вольтер может считаться виновным лишь в незначительной степени. Во время Французской революции было разрушено огромное количество памятников архитектуры – замков и монастырей, однако лишь в редких случаях это было делом рук крестьян, уроженцев края. Судьбу всех замков решал Париж, сколачивающий капиталец буржуа. Такого рода «общественную собственность»– равно как и конфискованные у аристократов земли – скупала крупная городская буржуазия, сама же сбивая на торгах цены, даже те, что выплачивались в ассигнациях. Скупленные оптом земельные угодья и замки они впоследствии перепродавали в розницу тем, кто нуждался в землях и жилье, но теперь уже за полновесные наполеондоры.

Но кто купит кафедральный собор? Храмы продавали по цене камня, затраченного на постройку. Однако прежде стены взрывали порохом. Клюни много лет считался выгодной каменоломней. Мраморные статуи, резной и тесаный камень готических окон и стен рушили наземь с десяти-двадцатиметровой высоты весьма остроумным способом, бывшим в ходу по всей стране: захлестывали зубец крепкой веревкой, после чего впрягали волов. Настенные башни были выше, массивнее, чтобы порушить их, мало одних волов; здесь прибегали к помощи инженеров: те закладывали порох. Да и то иной раз давали промашку. Часть купола одного из трех алтарей, возведенного в чисто бургундском стиле, когда-то всемирно известного шедевра архитектурной элегантности, и поныне парит в тридцати трех метрах над нашими головами, на своем изначальном месте. Точно так же и поныне устремляется ввысь каменная звонница Clocher de l’Eau Bénite, шпиль которой сверкает в шестидесяти двух метрах от земли – красноречивый символ того, что даже глупость человеческая иной раз не достает до небес.

Руины сменяют руины, целый город руин, приведенных в образцовый порядок; руины, перебинтованные вечнозеленым плющом и приукрашенные клумбами; и вновь идут руины и руины. Старик давно уже покончил с обязательными пояснениями и теперь высказывает свое частное мнение. Все, что здесь вершилось когда-то, он прочувствовал каждым нервом; по меньшей мере лет сорок вызывает он из небытия дух великих миротворцев прошлого и постоянно наталкивается на великое непонимание рода человеческого, а к этому роду, как ни втягивай голову в плечи, относимся все мы.

Я пытался было – даже дважды – пробраться поближе к старику, выносящему свой приговор. Ведь и я тоже не зеленый юнец, и мой взгляд с годами тоже делается все более строгим, словно и на меня порою нисходит взыскующий дух минувших времен.

И в этой ситуации было бы естественно обменяться мыслями, хотя бы в нескольких словах.

Провели нас по зданию, где разрушительное время оставило лишь беглый след – farinier, построен в 1257–1275 годы, верхняя часть служила складом для зерна и муки, нижняя – винным погребом, – экскурсовод направил нас к фонтану, бившему столетия назад. Сам же он старческой походкой засеменил к привратницкой; я последовал за ним. Под колокольный благовест. Был полдень.

В крохотной комнатенке и на крохотной же печурке булькал крохотный горшок, распространяя характерный аромат национальной кухни, смесь чеснока и чабреца; варево клокотало столь яростно и неуемно, словно хотело в одиночку отстоять честь всей Бургундии. Старик торопился сюда затем, чтобы подлить воды и унять нетерпеливое пыхтенье горшка с похлебкой. Покончив с неотложным делом, он обернулся ко мне. Вот когда представился мне случай сказать ему… но что? Сказать, что для людей, взваливших на себя бремя представлять эпоху и в какой-то степени олицетворять ее, по-прежнему главная заповедь – терпение? Что род людской, как ни клейми его, этот «посев, возросший из зубов дракона», не весь дал горький урожай? И кое-что в нем даже вселяет надежду. Что вот ведь даже лучники, прежде сеявшие страх своими стрелами, и те не прекращают сюда паломничества – в знак покаяния… К сожалению, басовито гудящий колокол топил все иные звуки. Да и старик этот вынужденный перерыв в экскурсии употребил с пользой: проверить, не выкипела ли похлебка. Это значило, что экскурсия подходит к концу: смотритель в считанные минуты проводит нас до ворот музея. Поскольку же при входе висела табличка с призывом к посетителям воздержаться от чаевых, то свою скромную, из дальней дали привезенную лепту я – за неимением другой возможности – вручил старику в привратницкой. Он принял мзду со снисходительностью опального вельможи.

* * *

– Как пройти отсюда на станцию?

– Вам теперь придется сделать немалый крюк, – отвечаю я с готовностью. – Надо было еще во-он где свернуть.

– Черт побери! Что же мне теперь, возвращаться назад?!

– Если торопитесь, то не стоит. Здесь дорога хоть и пойдет на подъем, но вы быстрее доберетесь.

Я поистине рад, что могу оказаться полезным.

– Черт бы побрал того типа, кто послал меня сюда!.. Похоже, у вас тут дурак на дураке!

Я сочувственно смотрю вслед незнакомцу; тот уже припустился рысцой. Но скоро сочувствие сменяется изумлением.

С какою предупредительностью я все это объяснял какому-то невеже и готов был объяснять еще подробнее!

И это – я! Да не сыскать человека, у кого я хоть когда-либо попросил форинт взаймы. Я, проплутавший версты в чужих городах, только бы не выспрашивать у незнакомых людей, как пройти на ту улицу, что мне нужна.

Или, быть может, люди стали мне ближе? В компании я и теперь еще по привычке отмалчиваюсь; в спор меня приходится втягивать арканом или же если уж очень задеть за живое. Мало кто слышал мой голос на дискуссиях в Академии или в Союзе писателей. А на деле, выходит, язык мой тотчас развязывается, стоит кому-либо остановить меня на улице и попросить моего совета. И если уж быть до конца откровенным, то я согласился бы проводить этого неотесанного типа хоть до самой станции, лишь бы он снова не заплутал. Ноги мои зудели, оттого что меня распирала словоохотливость.

– Дядя, скажите, пожалуйста, который час?

С детьми я и подавно никогда не умел сходиться. Чем меньше ребенок, тем труднее найти мне с ним общий язык. Помимо своего собственного, я в жизни не брал на руки ни одного младенца. Никогда не сюсюкал. И что же я слышу, какая тирада сейчас срывается с губ?

– Час тридцать восемь, нет – уже тридцать девять минут! А зачем тебе нужно знать точное время? Опаздываешь, наверное? В каком же ты классе? Или ты ходишь в детский сад?

И я, как мне представляется, снисходительно жду ответа. Еще бы, ведь я оказал любезность; да вот и слова утешения для малыша уже наготове. Но, как видно, те лишние фразы диктовала мне простая жажда общения. Я испытываю явное разочарование, точно от губ моих отняли наполненный влагой стакан, когда маленький негодник оставляет меня ни с чем и без оглядки припускается по мостовой, неловко волоча оттягивающий руку громадный портфель.

В свое время я неправильно понимал фразу старика Г.: «Не проходит и часа, чтобы я не вспомнил о своем возрасте». Как мне представлялось тогда: не проходит и часа, чтобы он не подумал о смерти. А теперь и мне самому изо дня в день все чаще – причем в самой неожиданной взаимосвязи – приходится вспоминать о собственном возрасте, но это не значит, что меня непрестанно донимают мысли о смерти. Заглядывая вдаль через призму логики, как через линзы для дальнозорких, я констатирую, что конец мой уже не за горами и что жить мне теперь осталось считанные годы. Но мне постоянно приходится делать усилие над собой, чтобы осознать надвигающуюся опасность. Впрочем, нередко это мне и удается.

Но тем чаще наталкиваюсь я на открытие другого рода: как нелегко дается мне осознание этой опасности во всей ее полноте, без скидок.

Случается, иной раз я еле сдерживаюсь, чтобы с улыбкой не оглядеться по сторонам: где же он затаился, этот прожорливый удав с отверстой пастью, который столь искусно гипнотизирует жертву, что парализует в ней даже рефлекторный скачок к спасению?

Ногти мои слабеют. Карманный нож, который в прошлом году я легко открывал, цепляя ногтем большого пальца за лунку в лезвии, теперь я вытягиваю не без усилий.

Царапаться, стало быть, я теперь вряд ли способен.

Конечно, было бы преждевременно понимать это и в иносказательном смысле.

Здесь, кажется, я – и совершенно неожиданно для себя – обнаружил обратную закономерность. Ногти, как и оружие, тупеют с годами, покрываются зазубринами, но душа, та заметно твердеет, обретает закалку булата. Сердце не размягчается столь податливо, как кусок железа. Ничья болезнь или старость не остановит меня, не помешает выложить о человеке всю правду. Теперь мы стали равны: и сам я так же болен и стар. О мертвых или хорошо, или ничего? Тогда поскорее выскажем все плохое, без остатка, чтобы не пришлось деликатничать потом – за порогом смерти.

Да, собственно, старость, близость смерти освобождают нас от сего принципа: «О мертвых или хорошо, или ничего». Ведь скоро и мы сами окажемся в их числе! Не стоит говорить обиняками, коль времени у нас в обрез. Тут уж не до учтивости, успеть бы выложить главное. Итак, карты на стол: правду, и только правду, обо всех, и о мертвых тоже. Они такие же люди! Призовем их к закону и порядку, потому как те же права и нормы будут применены и к нам.

В молодости я был потрясен словами Андре Жида, который в тот момент, когда Катюль Мендес [18]18
  Мендес, Катюль (1841–1909) – французский писатель.


[Закрыть]
еще лежал на катафалке, предлагал вместе с покойником в той же могиле захоронить и его писания. «Вы дали пощечину мертвому?» – так называлась статья Арагона, где он призывал современников отдать последний долг Анатолю Франсу при его погребении.

Со всей строгостью взыскивать с мертвых, хотя бы и усопших не далее как вчера, – теперь я воспринимаю этот постулат отнюдь не как кощунство, а как неукоснительное требование. Как спешное и не терпящее отлагательств дело. Не желаю я попадать через разверстые для каждого из нас врата – через зияние могилы – на барахолку по распродаже душ. Нет и нет: я не желаю начинать сначала. Не желаю протягивать руку почившим в бозе – ни Х., ни Х. Х. Живущим я прощаю многое, мое прощение им может пойти впрок. Мертвым же это явно безразлично, но мне – нет, мне они не безразличны даже после смерти. И, обратись во прах, песчинкой малой я не хочу соседствовать с Х. и с Х. Х., прошу меня не путать с ними. Не для того я выстрадал свою судьбу. Не для того страдал от них при жизни.


ONE OF THE GREAT OLD MEN [19]19
  Один из маститых старцев (англ.).


[Закрыть]

Престарелый писатель – за долгие десятилетия вполне сформировавшийся в посредственность – предупредительно провел меня по своим апартаментам и впустил в ту овальной формы комнату, где он хранил свои отжившие, но в известном смысле «оставившие след» произведения. На идеально отполированных и сверкающих лаком книжных полках из тисового дерева и кедра его творения заняли целый ряд: роскошно изданные, отливающие позолотой.

Они кичливо красовались на самой верхней, парадной полке трехъярусного стеллажа, венчая боевой строй тщательно подобранных античных и позднейших классиков, скромно теснящихся внизу.

Эти престарелые, однако жизнестойкие опусы хозяина дома были все переплетены одинаково, в мягкую кожу, а на корешках у них одинаковым же шрифтом вытиснены названия и, разумеется, имя их творца.

Число книг меня поразило. Но загадка выяснилась тотчас.

Там стоял в восьми переводах «бородатый», но вполне читабельный «Затонувший колокол»; все тридцать четыре издания древнего, но пользующегося неизменным спросом у невзыскательной публики романа «Двое на скале»; далее шло точно такое же дряхлое, но кокетливое сочинение «Страсти осени», также в нескольких роскошных юбилейных изданиях. Там же выстроились в ряд все его юношеские труды, не менее замшелые, но уцелевшие во всех перипетиях времени: «Рефлексия пережитого в подсознании», «На арфе водопадных струй»; дальше – больше, за допотопными беллетристическими сочинениями не менее допотопные, но авторитетные трактаты; на двух иностранных языках представлена рыхлая от многословия и кичливая биография писателя, правда уже в пору своего расцвета классически бесцветного, но неизменно плодовитого.

Во мне вспыхнули мучительные ассоциации.

Одинокий титан нашей отечественной лирики конца прошлого века – слагатель поэтического цикла Гины [20] 20
  Вайда, Янош (1827–1897) – венгерский поэт, автор цикла лирических стихов «Память о Гине».


[Закрыть]
,– на склоне лет сломленный старческим страхом перед болезнями, завел дома у себя, в убогом своем жилище, некое подобие врачебной лаборатории, чтобы самостоятельно следить за деятельностью кишечника: расставленные в ряд по полкам в тщательно закупоренных банках из-под компота, стояли пополняемые ежедневно, но хранимые неделями материалы исследований. Об этом мы узнали из наивных и потрясающих по откровенности воспоминаний его поздней, самоотверженной музы – почти неграмотной Розамунды.

Меня преследовал навязчивый образ: будто передо мною не помпезные издания с золочеными корешками, отсвечивающими в свете люстры, а те самые банки из-под компота, плотно завязанные, чтобы не просачивался запах. И копившееся годы содержание сих кожаных, украшенных позолотою томов невольно ассоциировалось в моем сознании с содержимым пресловутых стеклянных банок.

Гротескное противоборство трагически величественного гения – создателя стихотворения «Через двадцать лет» – с бренной плотью ни в коей мере не снижало моего почтения к его трудам духовным. Напротив!

Над книжной полкой, своими переливами золота и пурпура напоминающей алтарь, вся стена вплоть до потолка была увешана тугими лавровыми венками: они парили, подобно звездам, взирающим с высот на эти изжившие себя никчемные писания. По обе стороны полки – также в позолоченных и темно-пурпурных рамках – под стеклом поблескивали дипломы о присвоении хозяину различных литературных премий, степени академика, наград отечества или иных земель. Диплом о присвоении звания почетного доктора. Напротив – фотография известной кинозвезды, преподнесенная в знак признательности за особенно бездарный и растянутый роман, как то удостоверял автограф, начертанный несоразмерно крупным почерком. И еще одна, нет, целых две фотографии с обычными банальными росчерками кинодив. С ними соседствовало изображение упитанного политического деятеля, на этот раз линии автографа были четкими, отработанно-внушительными. Все эти экспонаты также подтверждали былую мощь неудобоваримых опусов.

Деликатное прикосновение к моей руке направило меня к следующей фотографии.

Здесь напрашивался на комплимент столь хорошо знакомый по иллюстрированным еженедельникам и телепередачам высокогорный тускул. Соседняя фотография изображала троих очаровательных пухлощеких малышей, по всей видимости с мамашей; семейство позировало на палубе яхты. Чуть в стороне аккуратным рядом были развешаны снимки, сделанные на лоне природы, вид с самолета на Монблан, северные фьорды, римский собор святого Петра; и сразу не определишь, находятся ли все эти места вне границ или же внутри владений писателя, распространившихся сверх меры благодаря прямо-таки фантастической притягательной силе, каким-то пробивным захватническим свойствам его пожухлых пьес и рассказов.

В комнату вошла супруга знаменитости, слегка увядшая, неприметно тронутая старостью. Волосы ее побелели, но лицо осталось почти таким же, как на фотографии, где она держит на руках грудного сына, ныне доросшего до дипломата и только что представившегося нам.

Пожилая дама была в длинном, до полу, алом вечернем платье, с ниткой жемчуга на белой шее. Мы – с головы до пят в черном, при белоснежных сорочках и накрахмаленных воротничках. Под стать парадным туалетам было и наше обхождение друг с другом.

Каждым жестом своим почтенная матрона стремилась подчеркнуть: она сознает, что ступила в святая святых. С царственной осанкой, величественно прошествовала она вдоль ряда книжных переплетов, укрывших за своей дикарской роскошью опусы в поэзии и прозе, произведения смердяще-скверные, однако же чванливые неистребимо, и полка эта, изукрашенная по обе стороны фотографиями, с отдаления вполне могла бы сойти за роскошный жертвенник. Меня не удивило бы, если бы за исполненным благоговения взглядом хозяйки дома последовало легкое, но почтительное коленопреклонение.

Дама пригласила нас к вечерней трапезе. Горстка избранных уже ждала в столовой.

Но, подметив, с какой заинтересованностью я рассматриваю все вокруг, хозяйка дома не торопила нас присоединиться к гостям. Следуя за моим взглядом, она с удовлетворением оглядела кабинет, хотя и видела все это тысячи раз.

– Творческое гнездышко, так мы его называем между собой, – сказала дама проникновенным и все же безукоризненно светским тоном; сия поэтическая муза отлично выполняла свою миссию.

Супруг скромно кивнул. Дама продолжала, но теперь тоном любезной хозяйки дома:

– Именно сюда удаляется он, в эту обитель, всякий раз, как на него нисходит вдохновение. Для творчества мы отвели уединенный уголок нашей квартиры. Вот его обжитое рабочее место, бумага всегда под рукой. Иногда он засиживается далеко за полночь.

Любвеобильный взгляд ее ласкал фигуру мужа, а пальцы гладили письменный стол изысканной работы: и превосходнейшее дерево стола, и полировка красивы и подобраны в тон роскошной книжной полке.

– Легко ли вы пишете? – спросил я.

Мэтр промолчал, за него вновь ответила хозяйка дома; в голосе ее соединились беспристрастность гида с материнской гордостью:

– Такого не бывало, чтобы он просидел впустую. Он не поднимется, пока из-под пера его не выйдет нечто прекрасное. С юношеских лет его девизом было: «Nulla dies sine linea» [21] 21
  Ни дня без строчки (лат.).


[Закрыть]
; он верен ему и поныне.

И безошибочно воспроизведенное изречение Плиния будто прибавило ей благородства и достоинства. Она милостивым и вместе с тем величественным жестом указала на полки, где наглухо закупоренные в позолоту корешков выстроились те самые посудины.

– Как видите, результаты налицо.

Я молча кивнул.

– Всем этим мы обязаны ему. Все это плоды его труда.

Да, все это нагадил ты, почти что вслух продолжил я то, что читалось за ее мыслью, но вовремя спохватился. Всю эту кучу сверху донизу навалил ты, скотина, – получила во мне пусть молчаливое, но более образное выражение фраза хозяйки дома, тем самым впервые в данных обстоятельствах напомнив мне, что сам я низкого происхождения, из простонародья, и наиболее переимчивые к опыту годы провел среди конюхов и погонщиков волов, а стало быть, даже не в мельничном подвале, а много ниже: на конюшне, у навозных куч.

* * *

О природе старости – истинная правда – нет литературы. И уж подавно молчит о старости литература художественная.

Выпускают книги для детей, чтение для девочек-подростков и для юношества. Только вот для стариков и поныне не затевается чего-либо подобного.

Пока что немыслимо представить себе – по аналогии с имеющимися в каждой стране молодежными издательствами и молодежными газетами – существование столь же оправданного издательства для стариков или газеты для престарелых. Равно как и основание отдела для долгожителей при разного рода литературных объединениях, наряду с традиционным молодежным отделом, сейчас вызвало бы разве что улыбку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю