Текст книги "Избранное"
Автор книги: Дюла Ийеш
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 38 страниц)
10
Запах супа-рагу неоднороден, не такой, как, скажем, у букета, составленного из одних роз; обилием нюансов он больше напоминает букет, в котором согласно благоухают розы, гвоздики, лилия и, кроме того, еще десяток самых разнообразных цветов. Но затем все возможные аппетитные запахи – того, что варится в супе-рагу: лука, моркови, картофеля, – начинают выравниваться в один сложный ансамбль и в конце концов достигают того характерного аромата воскресного супа из птицы, который услаждает мужской нюх, когда суп на столе. Ждешь, когда коснется ноздрей единственный в своем роде запах обвалянного в сухарях и брошенного в топленое сало жаркого, неповторимо сладостное для венгерского носа благоухание хорошо подрумяненного цыпленка. Затем вступает в свои права, напоминая вольный запах полей, аромат хорошо промытой и разрезанной на четыре доли свежей головки зеленого салата.
Близилась торжественная и долгая церемония накрытия на стол, на тот единственный в кухне стол – устойчивое сооружение, сработанное в свое время на века, – на котором, возможно, был подписан Тильзитский мир, а сейчас, на заключительной стадии приготовлений, мелко рубили петрушку под непрерывными атаками наступающих сомкнутыми черными рядами и эскадрильями взмывающих мух.
– Вина у нас нет! – с вызовом объявила секретарша.
– Через какое время садиться за стол?
– Ну… еще добрых полчаса.
– А печенье? – вмешалась графиня.
– Ах да, конечно! Вы очень голодны?
Мне вспомнилось, что и тут, в Эргёде, у меня тоже есть дядя – по пастушеской родословной. Я поднялся. Уж бутылку вина, если не больше, он мне определенно даст. И предлог подходящий, чтобы хоть на какое-то время выбраться из этого пекла.
Шустрый мальчуган, залив ружье до краев, конечно же увязался за мной. Но и старый граф тоже принялся оглядываться, разыскивая свою шляпу.
– Папе лучше бы не выходить сегодня! – заметила молодая графиня.
– Пусть идет! Почему это не выходить? Он может выходить, когда пожелает, – возразила секретарша.
– Но лучше бы не через парк!
Дураки мы, что ли, делать этакий крюк, обходя парк: я хорошо знал дорогу.
Предметы, долго и верно служившие нам, будят не меньше мыслей, чем верность людей. На голове у графа была почти не надеванная соломенная шляпа, но моды 1908–1910 годов – так называемая «жирарди». Наверное, и эта шляпа все время хранила ему верность, но как она уцелела? Переплыв кровавые потоки двух мировых войн?
Я знал, куда идти, хотя в парке никогда не бывал. Во времена моего детства он был закрыт для простонародья. Обойдя сбоку замок и минуя колоннаду у парадного подъезда, мы направились прямо к воротам, ближайшим к селу.
Никогда не бывал я в самом парке, но в детстве мы столько раз смотрели издали, с холмов, на устремленные ввысь декоративные ели или – с более близкого расстояния, – взобравшись на каменный цоколь ограды, так часто разглядывали диковинные кустарники, что для меня он в конце концов стал реальным прообразом садов Эдема. Я даже посвятил ему стихотворение.
– Тут прежде павлинов держали, – сказал я графу. – До сих пор у меня в ушах стоит их крик.
– Да? Я здесь впервые.
Он никогда не ходил по собственному парку!
Я немного разбираюсь в деревьях. По акациям толщиною с мельничные жернова, по мощным шершаво-красным тисам легко определить, когда закладывался этот малый дендрарий. В одно время с большим дендрарием в Даге и с еще большим – в Эстерхази: около 1780 года, когда дошли до сих мест сочинения Руссо и вместе с принципами переустройства нравов и общества распространились и новые воззрения на природу. Тогда князь Линь, увидев сады Венгрии, назвал ее страной-идиллией. Мой взгляд задержался на пробковом дубе высотой с хорошую башню. Во всей Европе нечто похожее мне доводилось видеть только в коллегии Чурго: столь совершенно развитое пробковое дерево, что студенты – а потом и слушатели народных коллегий – использовали его при занятиях боксом вместо мешка с песком. Я только собрался предупредить своего спутника, чтобы дерево ни в коем случае не рубили, как вдруг со стороны раздался свисток.
От входа в замок к нам приближались двое мужчин и собака. Первые с раздражением – даже в походке, последняя – приветливо виляя хвостом, с любопытством и намерением подружиться.
– Здесь нет прохода! Вернитесь обратно!
Я знал этот тон.
– Слушаемся.
– Объявления не видели?!
– Просим прощенья.
– В другой раз открывайте глаза пошире!
– Постараемся!
Как можно догадаться, говорил я. В том же, с кем говорил, к своему немалому изумлению, я узнал Гуго Меллеша, десять лет тому назад бывшего – неизвестно благодаря каким своим качествам – специалистом по освещению в Национальной опере, а год спустя после этой нашей встречи ставшего экспертом по очернению коммунизма при одной западной радиостанции. Сейчас же – как и многие из причастных к искусству в ту пору – он носил униформу полицейского, с не меньшим количеством ремней, чем у какого-нибудь генерала на Среднем Востоке.
– Чтоб этого больше не повторялось!
– Ни в коем случае. Лобызаю ручки!
Все напрасно. Он не помнил своей прежней формулы приветствия.
– Вы знаете их? – спросил я графа, когда мы повернули обратно.
У графа достало юмора:
– Только собаку.
Кто в таких случаях знает больше десятилетнего мальчугана? Я получил от него столько самых различных сведений, что тут же и перепутал все услышанное.
Замок служил то ли домом творчества жрецов легкой музы комических опер и танцевальных мелодий, то ли местом отдыха какой-то определенной Комической оперы. Не так давно еще здесь целыми днями бренчал рояль; на фасаде замка – чуть ниже герба – большой плакат оповещал всех и каждого о несравненных заслугах в сфере популяризации мелодий даровитого автора многих либретто, какого-то Альберта; наверное, можно было бы вспомнить какого, хоть я и забыл. Нередко здесь проводились расширенные совещания – съезды из тех, что затягиваются на несколько дней и выявляют новые творческие проблемы. «Отчего же там, в Эргёде, у черта на куличках, – может спросить наивный читатель, – где нет ни железной дороги, ни мало-мальски порядочных шоссе?» Именно поэтому! В Венгрии тех времен легче всего жилось в местностях, где не было дорог, ведь дороги – это корни изголодавшихся городов, тянущие соки из провинции. Весьма опытный глаз присмотрел этот замок. И в самом деле, он был своего рода подсобным хозяйством. Сами композиторы, должно быть, уже набрали желаемый вес. В замке и закрытом парке сейчас в основном пребывали их ближние и дальние родственники, как мы сами могли убедиться, бредя обратно.
– А скоро опять конференция! Уже повесили объявление! – радостно сообщил мальчуган.
– Наверное, потому и нельзя проходить через парк.
– Теперь и в другие дни нельзя, – заметил граф.
– А в ваши времена можно было?
– Не знаю. Думаю, что нет.
– Вот видите!
11
Вскоре мы добрались до села. Люди как раз выходили из церкви и разбредались по своим партийным клубам. Тогда в селе еще насчитывалось пять партий (даже буржуазно-демократическая партия – это в крестьянском-то Эргёде!). Партийным руководителям оставалось только не упустить случай, когда мужчины – в кои-то веки одетые празднично – выбираются из дому и сходятся в центре села.
Итак, неширокая дорожка, по которой мы шли, на время превратилась в людный проспект. Шустрый мальчуган, простоволосый, в коротких штанишках, в рубашке с короткими рукавами, в сандалиях на деревянной подошве, обутых на босу ногу, с водяным ружьем в руках и орлиным, как у индейца, взором, шел впереди нас; глаза его высматривали во дворах корыто, наполненное водой.
Не было встречного, с кем бы мы не обменялись приветствиями. Равно как и со стоящими у ворот и даже в глубине двора, на крыльце.
Из этого еще, однако, ничего не следовало. Графа ввиду его преклонного возраста приветствовали все, кто моложе его, даже незнакомые, точно так же, как я первым здоровался с каждым, кто представлялся мне старшим по возрасту.
Какое-то праздничное ощущение заложено в самом этом процессе: пройти по главной улице, которая только что тщательно подметена, даже следы метлы сохранились. Я шагал легко, а граф рядом со мной – пружинисто и чуть ли не вприпрыжку, насколько позволял ему возраст.
– Доводилось ли вам прежде ходить здесь пешком?
– Ну… случалось. Безусловно, случалось!
– Похоже, вам доставляет удовольствие ступать по земле ногами.
– Да, я наслаждаюсь тем, что иду.
Он наслаждался ходьбой, как другие – плаванием в дивном прозрачном озере.
– И сюда, в церковь, вы тоже обычно ездили в карете цугом?
– Пока не было автомобилей.
– А после ездили на машине даже сюда, в церковь?
– Разве это не естественно?
– И вам не бросалось в глаза, что ни один крестьянин, даже зажиточный, в храм на телеге не ездит – ни в дождь, ни с дальнего конца села?
– Мы всегда ездили.
– Такова традиция?
– Очевидно.
– Эта карета, запряженная четверкой, своего рода передвижной трон, не так ли? Тот, кто сидел на нем, определенно знал, что привлекает всеобщее внимание, что на него смотрят, дивятся, оборачиваются вслед. Здоровое ли это чувство? Собственно, подобное выставление себя напоказ известно как сексуальное отклонение и называется специальным термином: «эксгибиционизм».
– А если так поступает целый слой?
– Следовательно, весь этот слой страдает эксгибиционизмом.
Мы посмеялись. Затем граф сказал:
– Для меня большое удовольствие ходить пешком, да еще по такой красивой крестьянской улице.
– Никогда не слыхал, чтобы улицу называли «крестьянской».
– Ну, а как назвать улицу, если на ней живут одни крестьяне?
– Никак. Просто улица.
– Как это можно?
– Слова, добрые старые слова, судя по всему, более устойчивы, нежели люди. Дольше сопротивляются.
– Чему?
– Подобострастию. Кастовому делению.
Тут он опять долго смеялся, качая головой: вот ведь, оказывается, какой я редкостный выдумщик.
Но мы уже подходили к дому, где я надеялся раздобыть вино.
12
Для этого нам пришлось пройти из конца в конец всю главную улицу. Здесь я, как летописец, склонный к социологическим наблюдениям, попутно отмечу один поучительный факт. То, что я в воскресный день прогуливался по главной улице в обществе графа, улыбаясь и непринужденно беседуя, – и даже более того, один раз подал оброненную им зажигалку, – в глазах крестьян не бросало ни малейшей тени на мою репутацию; а я слыл тогда весьма радикальным приверженцем народа. И еще одно. Когда говоришь как посторонний с одним человеком, никогда нельзя знать, есть ли вера твоим словам. Обратись к пятидесяти, и это сразу станет ясно. Независимые крестьяне окрестностей Эргёда – они почти не принимали участия в разделе земли, поскольку земля у них уже имелась, – с изрядной долей недоверия относились ко многим явлениям последних времен, в том числе и к тому, что «даром досталось» бывшим конюхам и батракам. Случалось, что на какой-нибудь сходке и я выходил на трибуну защищать правоту обитателей пусты. Спокойно и беспощадно я выкорчевывал в их сознании корни опрокинутого декретами феодализма. С первой же минуты устанавливалось такое внимание, что буквально сам слышишь – чувство далеко не обычное, – как в словах твоих звучит подлинность благородного металла… Тем часом мы добрались до дома моего родственника по пастушеской линии.
Можно подумать, действительно существовала особая масонская ложа для пастухов! И члены этой разбросанной по всей пусте семьи, подобно кротам, сообщались друг с другом подземным ходом. Кого же мы увидели в комнате рядом с хозяевами дома? Того самого сухонького старшего пастуха в бекеше до щиколоток, который выполнял роль первого дипломатического курьера.
Какая честь! Все встали: мужчины, вытирая усы – так как в этот момент сидели за обедом, – женщины, зардевшись или слегка покраснев, в зависимости от возраста (то есть насколько работа продубила кожу).
Я вынужден быть нескромным: этот почет относился ко мне. Старик, который в дни прохождения здесь фронта – как то утверждали злые и добрые языки, – рисковал жизнью ради графа и которого я, встретив в пусте, обычно приветствовал, лишь слегка касаясь шляпы, и он, кстати, отвечал примерно тем же, здесь поднялся навстречу мне с распростертыми объятиями и, сияя во все лицо, представил семье. Точнее сказать, обрисовал меня со всех сторон: и чей я сын, и брат, и внук, и чьему внуку двоюродный дядя, а какому брату троюродный сват. Все они были пастухами! А потому, из запутанного клубка родственных связей были извлечены на свет божий титулы совершенно незнакомых мне старших конюхов, пастухов и подпасков, неизвестные даже понаслышке Яноши, Иштваны и Йожефы, а еще того больше Катерины, Лидии и Марии – словом, народу набилось едва ли не целая пуста, и все возникали из прошлого, ничем не отличимые друг от друга, будто племя кротов, копошащихся в земле под бескрайним полем.
Впрочем, и здесь, в этой комнате, толпилось немало из названных: женщины и мужчины – все скопом, – молодые и старые.
Пожалуйте к столу. (Нет, нет, не будем мешать.)Откушайте с нами. ( Никак нельзя, нас ждут дома.)Ну хотя бы отведайте пирога! ( Не обращайте на нас внимания.)Не погнушайтесь нашей скудостью! (Ну, разве что кусочек.)
В конце концов они быстро управились с трапезой под ободрительные наши «пожалуйста» да «не стесняйтесь».
Как я понял, за вином мы пришли туда, куда следовало. Хозяин тотчас послал жену за посудой. Какого вам? Этого? Твое здоровье, племянник! Позвольте мне вас так называть. Если б видел нас сейчас мой бедный кум Яни!..
Это мог быть только мой отец, поскольку его тоже звали Яношем. Я знал, как полагается отвечать в таких случаях:
– Ну, тогда позвольте, дорогой дядя…
– За твое здоровье, дорогой племянник…
Затем он поднял стакан в честь графа:
– За ваше здоровье…
Но обращение застряло у него в горле.
Вино было превосходное. Для похвалы его тоже существовала традиционная формула:
– Давно ли в Эргёде стали пить такое отменное вино?! С какого виноградника?
Наступила небольшая пауза.
– С поделенного участка! – напрямик выпалил один из парней.
Потому что лучший виноградник поместья крестьяне из Эргёда поделили между собой.
Мои зрачки проделали путь до самых уголков глаз – в сторону графа, – но без малейшего движения головы. Нет, я был уверен: он даже не заметил, какой силы молния ударила рядом.
С самого начала, как мы переступили порог, то есть после того, как я отвернул щеколду и постучал в деревянную решетку дверей (ею забирают наружные двери понизу, для защиты от домашней живности), разговор, естественно, велся на языке венгров. Да вдобавок к тому же на эргёдском говоре, отличающемся редкостной скороговоркой, когда слова на вас сыплются точно горох, – особенность, должно быть, унаследованная нами еще от каких-нибудь печенегов. Граф понимал все. Живыми, все более разгорающимися глазами следил он за нагромождением родословных связей. Ему пришлось по вкусу вино в стакане, который – даже если граф отпивал всего один глоток – тотчас же снова наполнялся до краев, как предписывали приличия.
Его, казалось, не задевало и то обстоятельство, что разговор – вернее, эта дробная скороговорка – вертелся отнюдь не вокруг его особы. Старый, усохший в своей одежде дядюшка Шебештьен поначалу пытался было адресовать графу угодливые улыбки, но вскоре и его захватила эта стремительная, как блеск клинков и бряцание лезвий, беседа – и тема! Все новые и новые пастухи и их жены восставали из небытия где-то под далеким небом еще крепостных времен. Я вынужден был признать, что… Но что, собственно, мог я чувствовать к ним? Я пришел к выводу, что меня вовсе не радует генеалогическая принадлежность к определенному клану, каков бы он ни был, даже с его членами мне нужна общность иного типа. Да, но они! Они стояли неколебимо: что стало с этим, да что вышло из того, кто на ком женился да ровня ли она ему? Я с удивлением должен был констатировать, что попал в не менее кастовую среду, чем та, которую мы оставили, направляясь сюда.
Новая среда оказалась даже на свой лад еще более замкнутой. Старый граф все оживленнее вертел головой из стороны в сторону, со все большим желанием вставить хоть словечко в общий гомон. Но напрасно. Его оставляли вне этого круга.
Мало-помалу выжили и меня. Членом родовой общины я был теперь уже только в моменты, когда опрокидывалась очередная стопка – то есть когда требовалось мое, так сказать, физическое участие.
Это почувствовал и хозяин дома, мой дядя и тоже Янош (высокий, прямые плечи, округлое лицо). И стал все чаще поднимать заздравные в честь гостей.
– За твое здоровье, племянник.
– За всех присутствующих, дядюшка.
– Ваше здоровье, товарищ!
Это он сказал графу. Без всякой задней мысли. Он оступился на одной из не прополотых еще и поныне борозд нашего языка. Слегка оступился. Ведь назвать графа в лицо «господин граф» было бы невоспитанностью, а величать его по-старому «ваше сиятельство» дядюшка не мог. Но кто-то из присутствующих в горнице – молодой голос – все же не удержался, хихикнул.
Снова движение зрачков. Граф и на этот раз не заметил мелькнувшей молнии. Каждая черточка его старчески румяного лица говорила: он пребывает в великолепнейшем настроении. «Чувствует себя в гуще народной», – покосился я на него и с уважением подумал о литературе, которой он в немалой степени был обязан этим ощущением счастья переживаемого момента. Жаль, что душевные состояния невозможно фиксировать на фотографии! Что творится сейчас с графом? Как, на его взгляд, с какой средой он соприкасается? Чем вызвано это его выражение не просто великолепного настроения, а прямо-таки блаженства?
Члены общины как-то надвинулись на нас. Молодые уставили локти на стол и, подперев головы, широко раскрыв глаза и не менее широко – рты, разглядывали нас с уверенностью сытых людей. Все они, один к одному, подобрались черные, сухие, во взглядах наряду с бесцеремонным любопытством жалами стрел сверкали подозрительность и даже агрессивность. Двое мужчин постарше повернули свои стулья, оседлали их, точно конский круп, и надежно оперлись на спинки, дабы поза способствовала лучшему пищеварению и давала лучший обзор.
Я знал, что лицом пошел в материнскую породу. А тут то и дело обнаруживал отцовские черты лица или постав глаз – особенно у стариков, конечно; один из привалившихся к спинке стула наблюдателей чуть дернул носом – совсем как отец, когда щекотало в ноздре. Меня охватило легкое замешательство: в глубине через горницу прошла какая-то девочка; от двери она обернулась и – передо мною была моя дочь, вылитая копия поворотом головы и лицом! Я почувствовал себя пленником родословной. Подобно Гулливеру в корабельных канатах лилипутов. Все больше нитей захлестывало меня, замешательство отступило, сменилось нетерпеливостью. Глаза графа давно уже блуждали, минуя лица, по потолочным балкам, стенам, оглядывали настенные украшения; скользнули по вееру безвкусных пестрых картинок; задели окошко величиной не шире ладони.
Неужели и это ему по душе? В памяти моей вдруг всплыла вскользь оброненная им фраза, еще в разговоре о Теди. Что Теди, когда оставил замок и тут же переселился в крестьянский домишко на окраине села, поступил очень мудро – не иначе как по наитию свыше.
Наши взгляды встретились. Граф весело кивнул и, как мне показалось, даже подмигнул заговорщицки. И впервые без потчеваний поднял свой стакан.
Но не выпил, потому что горячий спор среди молодежи на другом конце стола неожиданно всплеснулся вверх, а разговор, и без того оживленный, стал еще громче. Все повернулись в ту сторону.
Я не хочу тут присочинять историй; да и помню лишь смутно, о чем шел спор. Ругали то ли каких-то фининспекторов, то ли смотрителей плотины; превысив свои полномочия, те задумали причитающуюся им плату взыскать с общины. Можно себе представить, как это было встречено.
– Холера им в бок!
– Верно сказано!
На мгновение наступила тишина, потому что родственник мой, Янош, покачал головой, похоже, собирался что-то сказать, но так и не сказал, раздумал. Тогда заговорил, впервые за время нашего здесь пребывания, граф. Но прежде я должен ввести скобки.
На языке анатолийских турок слово «кол» созвучно словосочетанию «жеребячий хвост». В наш обиходный язык это слово проникло в XVI столетии, в эпоху турецкого владычества, из лексикона османской армии, но уже только в значении кола для казни. Лингвисты и психологи не без оснований ломали головы, почему одно из самых распространенных в нашем языке и наиболее сильно действующих проклятий связано именно с лошадью. Даже было опубликовано психологическое исследование – обстоятельно аргументированное, которое усматривало в этом факте счастливо сохранившиеся следы архаического содомизма и даже, более того, элементы первобытной религии, – и это у народа, с древних времен привыкшего жить в седле! Но этимологи свалили все в одну кучу. Ругательство же, в сущности, означает не что иное, как «чтоб ты сдох на турецком колу!».
Скобки закрываются. Один из соленых солдатских вариантов этой идиомы и выдал граф во время наступившей паузы.
С ребячески блаженной улыбкой.
И вызвал всеобщее оцепенение.
Хоть и не так часто, как им приписывают в псевдонародных драмах, мужчины из народа сквернословят. Но не в присутствии женщины – или, как здесь, нескольких женщин, – а тем более не в присутствии своей матери или дочери. И уж ни в коем случае не выругается при подобных обстоятельствах потомственный пастух, до седьмого колена ведущий свое родство от старших табунщиков или чабанов.
Всех этих тонкостей граф не учел, и ситуация создалась мучительная. Меня тронула та ищущая поддержки детская полуулыбка на старческих губах, которую он, видимо ожидая похвалы, адресовал мне. Я улыбнулся ему в ответ, совершенно как ребенку.
На это граф выпалил еще одну фразу из солдатского арсенала. У мнемотехники те же законы, что и у техники прыжка. Чем удачнее разбег, тем выше взлет. Граф буквально выкрикнул…
Нет, этого нельзя описать даже в скобках!
Но тут подвернулся спасительный случай. Проворный мальчуган, набирая в ружье воду из колоды для водопоя, до сих пор обстреливал розы. Теперь он принялся поливать тянущийся к навесу плющ. Паф! И целый заряд угодил в крохотное оконце.
Я тут же поднялся и – ждут к обеду! – как можно скорее вывел графа из горницы.
В кухне на плите – завернутые в газету – две бутылки с вином стояли ровнехонько, по столь образцовой стойке смирно, что сразу делалось ясно: это для нас они выстроились, словно на перекличку. Одну из них хозяин дома сунул мне в руки.
– Сколько я должен?
Меня, естественно, чуть не пристукнули.
– А я? – спросил в свою очередь граф.
Хозяин взглянул на жену, передоверяя ей вопрос. Та слегка покачала головой. «Полно вам», – сказала она и опустила глаза.
– Ничего вы не должны, – сказал после этого и сам Янош.
– Берите спокойно, – подтвердил со своей стороны дядюшка Шебештьен. И засунул бутылку графу в карман; не дожидаясь, покуда тот изъявит желание попрощаться, протянул ему руку – первым! – и, слегка хлопнув графа в ладонь – по-другому это не назовешь, – отпустил его.
– Только бутылки хорошо бы вернуть!
Мы снова шли мимо церкви.
– Приятное общество! – нарушил молчание граф с видимым облегчением, что снова может говорить на языке, в котором чувствует себя уверенным.
– Знали вы прежде кого-нибудь из них?
– Никого.
– А этого, сухонького?
– Нет.
– Его чуть не расстреляла эвакуационная комиссия.
– В самом деле? За что?
– Причина не столь уж значительна. Он спрятал Фатиму.
– Куда? Она цела?!
– Устроил конюшню под землей. И для Хасана тоже.
Граф остановился и так, стоя, ждал продолжения.
– К сожалению, это не помогло.
Мы миновали церковь и опять какое-то время шли молча. Улица сейчас была так же безлюдна, как в свое время при воздушных тревогах. Настал великий момент разливки воскресного супа. Кощунством казалось бродить в такую пору по улице.
– Какое это ощущение – быть покровителем храма?
– Не знаю.
– Столь мимолетные чувства, очевидно, не проникали в ваше сознание?
– Я и теперь покровитель?
– Не знаю. Не могу утверждать наверное, связано это с личностью или с землей.