Текст книги "Избранное"
Автор книги: Дюла Ийеш
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 38 страниц)
15
Знахари приходили тайно, так уж полагалось им по их ремеслу, хотя весть об их прибытии разносилась по всей пусте молниеносно. «Пришел человек из Игара, он у Хайашей!» – летело сообщение, и нас так и подмывало броситься к дверям Хайашей, однако некий таинственный голос требовал, чтобы мы молчали об этом чрезвычайном событии и смотрели в сторону дома, где жили Хайаши, только издалека. Человек из Игара действительно был там, сидел на кухне босой. В другой раз приходила женщина из Удвара или Меньхарт из Силаша. Все они занимались лечением как телесных, так и душевных болезней.
Визит был актом бескорыстия с их стороны, поскольку им хватало дела и дома. Деревенские жители валом валили к ним. У дома знахаря в Силаше иногда стояло три-четыре повозки. Батракам же было весьма трудно приезжать к ним из пусты. А когда какая-нибудь батрачка и приходила к знахарю, то приносила ему просьбы о помощи со всей пусты, просила совета, как лечить, кроме своей собственной болезни, по крайней мере еще тридцать недугов. Знахари лечили и на расстоянии, передавая свои указания через таких посланцев, но, когда имели возможность, навещали свою клиентуру лично. Останавливались они у кого-нибудь из клиентов, пользующихся их особым доверием. И комната, где они останавливались, сразу же превращалась в святилище. Дверь в святилище почти никогда не закрывалась. Посетители приходили по заранее оговоренному порядку: пока не стемнело – женщины, а как стемнеет – мужчины. Всю ночь продолжалась суматоха, слышалось нашептывание, шушуканье. Целители обычно оставались лишь на одну ночь, хотя обитатели пусты готовы были хоть месяцами держать у себя этих сморщенных старух с напевным голосом и благообразных стариков. Впрочем, не все они были стары. Силашский знахарь, например, был здоровый, высокий мужчина в цвете лет, без бороды; на его знахарство указывало лишь то, что говорил он зажмурившись. Но знахари нигде не оставались до рассвета: удалившись при дневном свете, они унесли бы с собой и силу своих заклинаний.
Жители пуст ни в малейшей степени не чувствуют на себе того, что в городе принято называть живительной силой земли. Нигде не слышал я так часто, как в их среде, жалоб на то, что «душа болит», это на их языке означает очень нервное состояние. Они и вправду нервные люди. Но дело не только в нервах. Страдали они от болезней легких, глаз, зубов, суставов, а особенно желудка и ушей, всех органов и частей тела в меру старения, как и все смертные вообще. И откуда только повелось думать в некоторых кругах, будто они не подвластны болезням? Они, правда, не объявляли себя больными, не ложились в постель. Чихали и умирали, и подчас легкая простуда уносила их в могилу. «И кровью тоже рвало беднягу», – жалобно говорила после похорон вдова, но это для него было дело привычное, ведь его рвало кровью уже лет десять. Возможно, он мучился и другой болезнью. Обычно так оно и было. По лицам пожилых людей – от сорока пяти – пятидесяти лет – было явственно видно, что у них по крайней мере три-четыре неизлечимые болезни и каждая стремится быстрее других достигнуть цели, чтобы в качестве причины смерти именно ее звучное латинское название произнес врач, сокрушенно покачивая головой: «Таких случаев я еще не встречал – рак поразил у него абсолютно все клетки. Когда он слег?» – «Вчера вечером… Еще утром хлопотал, бедняга, возле дома», – отвечал кто-нибудь из скорбящих родственников покойника. «Неужели не замечали, что он болел?» Пожимают плечами. «Он попросил только немного чая или кирпич на живот; сухая у него была болезнь».
Часто врач подозревал, что больного лечил знахарь, но ничего предпринять против этого не мог, если б даже и захотел. Люди пусты и врача причисляли к господам. И если только он выдерживал сложный экзамен, если удавалось ему завоевать симпатию этого народа, его безраздельное доверие всем своим сердцем, каждым нервом, каждой клеточкой своего существа, его принимали как равного, а иначе веры ему не было. А вот знахарям и знахаркам верили. Не только потому, что они были из своей среды и говорили на понятном батракам языке, но и потому, что для них не существовало безнадежных случаев. Они ни от кого не отказывались, не пожимали плечами с вымученной набожностью на лице, давая близким больного понять, что помочь тут может только всевышний. Они помогали всем. Уже тридцать лет тому назад в дяде Такаче душа еле теплилась; его посадили тогда рядом с черной курицей и сунули в зубы какой-то ужасно горький корень. И он выздоровел, сам не зная, от какой болезни. Ведь к знахарям полагается обращаться только с таким недугом, о котором никто ничего не знает, потому что люди, знающие, как лечиться от мелких хворей, были и в пусте.
Того, кто разбирался в болезнях животных, люди доверчиво расспрашивали о собственных недугах. От болей в животе возчики вливали лошадям – и себе тоже – отвар цикория. От кровавого поноса у них довольно часто применялся отвар мелкого лопуха. От печеночных колик – гадючий лук, против склероза сосудов – чеснок с палинкой и соответствующим заговором. От кашля я тоже получил у Серенчешей кукурузный отвар с медом после того, как брезгливо отклонил простое и наиболее действенное средство – полоскание горла мочой. В бельмастый глаз лошади вдували мелкое молотое стекло, смешанное с сахаром, и эта смесь разъедала бельмо. В болезненные опухоли животных вводили корень кирказона, это вызывало сильное воспаление и собирало гной в одном месте. Твердой рукой кромсали возчики кожу и мясо животных, как сапожник – подметки. Так же уверенно брались они и за человека. Со временем область их врачевания все больше ограничивалась лечением только человека. Поместье не оценило должным образом их уменья и наняло врача-ветеринара. Впрочем, и батраки, и крестьяне мало-помалу тоже стали водить свою скотину к ветеринару. Сами они еще упорно глотали невесть что, зато к коровам озабоченно звали представителя официальной науки. Заговоры и другие предрассудки исчезли сначала из области лечения домашних животных. Вернее сказать, только там и исчезли. Может быть, люди стали о чем-то догадываться?
Дядя Лепарди догадался, что заговоры животным не могут помочь, потому что «ведь скотина все равно не понимает, что ей говорят, у ней нет души». У него самого, вылеченного от болезни ног удвардской знахаркой (хвощовыми ваннами), душа была. Старый, опытный волопас, он, хотя и знал множество заклинаний, ни одного из них узко не применял: был человек просвещенный. И верил он еще только в один прием: человек ловит мышь-полевку, прижимает большой палец левой руки к ее сердцу и ходит вокруг животного, бормоча молитву до тех пор, пока мышь не подохнет. Таким образом еще можно лечить скот от цинги.
Хирургия относилась к компетенции овчаров – это с серьезной объективностью признавалось всеми. Овчары были отличными хирургами. Чтобы трепанировать овце череп, не только поместье, но и ветеринар из Б. посылал за нашим дедом. «Рука у дяди Яни на этот предмет легкая», – говорил он, чтобы не сказать, что дядя Яни не боится кромсать живое мясо и кости. И тот действительно не боялся. Барабан молотилки – такое случалось почти каждое лето – захватил руку одного из подавальщиков и раздробил ее. В прошлом году жертва точно такого же случая умерла. Было совершенно очевидно, что и этот парень, пока его довезут к врачу, погибнет от потери крови. Приказчик послал за дедом. «Ну, сынок, хочешь еще пожить?» – спросил дедушка у смертельно бледного парня. «Хочу, дядя». – «Тогда зажмурь глаза, потому что все равно потеряешь сознание», – сказал дед и отхватил парню руку по самый локоть, и даже кожу оставил, чтобы закрыть культю. В Сексарде главный врач больницы поинтересовался у батрака, который привез пострадавшего: «Какой это доктор сработал так чисто?»
Мой отец только до юношеского возраста помогал деду, но интуитивно тоже разбирался в этом. Не было такого срочного дела, требующего применения ножа, чтобы отец не знал, что нужно предпринять. Однажды мне под ноготь большого пальца правой руки вошла заноза. Несчастье приключилось при таких обстоятельствах, что я счел благоразумным дома об этом не говорить. (Мы пристраивали лестницу на чердак дома виноградаря, где вялился виноград.) Родители заметили беду, только когда я уже не мог держать правой рукой даже ложку. Отец с видом знатока ощупал вздувшийся палец и сказал: «Нужно подождать еще дня два, пока созреет». Через два дня он поставил меня между колен и провел ножом вдоль по ногтю. Острая боль запечатлелась во мне навеки, хотя я и не осмелился тогда кричать. Едва только я пикнул, отец посмотрел на меня осуждающим взглядом, как человек, которому мешают работать. Потом извлек половинки моего ногтя так спокойно, словно оторвал крылышки попавшемуся ему в руки жучку. Очистил палец от гноя и крови, управившись в одну минуту.
К тому времени имение уже заключило соглашение с врачом соседнего села. Врач за годовое довольствие взялся лечить батраков и их детей до двенадцатилетнего возраста, к сожалению, методами, немногим отличавшимися от знахарских. Кроме слабительного и аспирина, других лекарств эти врачи не особенно и прописывали; зуб, который болел, вырывали. Имения нанимали их скорее для того, чтобы батраки не могли уклоняться от работы под предлогом болезни. Чтобы привезти врача в пусту, за ним посылали карету, появление врача было равносильно погребальному звону; в Рацэгреше при виде повозки с врачом женщины крестились, торопливо бормотали молитву: мол, больной уже не жилец на свете. За помощью к врачу близкие больного обращались лишь в самый последний момент, когда он чуть ли не чернеть уже начинал. «Прошу, скорее пошлите за врачом, – бормотал помрачневший отец или сын, – боюсь, как бы не стряслось у нас беды». Дело в том, что был случай, когда один молодой и к тому же добросовестный врач донес властям на родственников больного за их преступную халатность.
По закону, имение должно лечить за свой счет больных батраков в течение сорока пяти дней. Но батраки почти не пользуются этим правом. Однако в последнее время большинство имений подвергает всех поступающих на работу медицинскому обследованию и нанимает только абсолютно здоровых людей; тех, кто заболеет в течение года, увольняют. В соседнем с нашей пустой хозяйстве, принадлежавшем промышленной фирме, пользующейся мировой известностью, администрация хотела ввести правило, согласно которому батраков, не являвшихся на работу по каким бы то ни было причинам более восьми дней, в конце года следует увольнять. Самым интересным во всем этом была мотивировка. За границей, дескать, органы социального обеспечения рабочих вынуждают предприятия идти на жертвы, которые заставляют их строжайшим образом экономить, где только можно. Так, значит, в этом хозяйстве можно.
Можно почти всюду; исключение составляют лишь несколько хозяйств, например пусты, принадлежащие графу К., там на центральной усадьбе хозяин построил действительно отличную больницу. Жители пуст страшатся болезней не потому, что не хотят умирать, а потому, что знают: заболев, они рано или поздно лишатся работы. Милосердия к больным проявляется мало – может, и здесь провести аналогию с животными, которых ежедневно гибнет на значительные суммы? Или сослаться на военную дисциплину, которая делает пусту похожей по духу на армию, ведущую непрерывную битву? Что было бы, если бы полководец проливал слезы над каждым павшим солдатом?
Кто не выдерживает марша, того господа пусты, может быть и с сожалением, но беспощадно, выводят из строя, бросают где-нибудь у канавы. Их высокомерие, чванство, безразличие удивляли меня не меньше, чем веселые ясные взгляды, как бы не видящие всех безобразий в пусте, будто это их совершенно не касается.
Уже два месяца ждали мы смерти самого дорогого моему сердцу родственника, того, чье человеческое величие после стольких лет непонимания я сумел разглядеть лишь тогда, в его последние дни. В заброшенной пусте он мучился в страшной болезни и тревоге – надолго ли хватит денег для уплаты врачу, который приезжал к нему в непролазную осеннюю грязь и за пять пенге давал болеутоляющий наркотик. Не успокоило его и первое запоздалое проявление сыновней любви, когда я показал ему свидетельство о довольно крупной денежной премии, причитающейся мне за литературное произведение. Все знали, что он умирает, один он не знал. Узнал об этом и барин: только этим и можно было объяснить его визит к нам. Пожелтевшее сухое лицо старого человека озарилось благоговейным счастливым сиянием, самозабвенная улыбка под густыми с проседью усами открыла крупные крепкие зубы, когда знатный гость в дорогой шубе пожал ему руку. После приветствия гость коротко сообщил, что, к сожалению, больного придется уволить. Дело было в ноябре, и на место больного на новый год наняли другого. Сказав это, барин укатил. «Так, стало быть, я помру», – помолчав, вымолвил больной. Тщетно успокаивал я его. И вопрос, так мучивший всю семью, вдруг сразу же разрешился. «Нужно исповедоваться», – просто и спокойно сказал он.
Впрочем, не проявляют особого милосердия к больным и родственники. Солдатам тоже некогда сентиментальничать с раненым товарищем: сегодня тебя, завтра меня – жестокая судьба ожесточает прежде всего сердце. Когда заболел дядя Надьвади, его зять стал носить его баранью шапку. Старик поднял шум. «Да успокойтесь же, – урезонивала его жена, – до зимы ведь все равно не доживете». «Но, черт вас возьми, – отвечал дядя Надьвади, – я не позволю себя грабить!» И выздоровел, вполне возможно, только ради шапки, как со смехом говорил потом сам.
Может, болеть было стыдно? Каждый скрывал болезнь, пока мог. Батраки кряхтели, стонали, жаловались на боль в боку, случалось даже, симулировали болезнь, но слова «я болен» выговаривали с великим трудом. И кровати больного страшились очень. На того, кто ложился засветло, смотрели как на зачумленного, а того, кто неделями не выходил из дому, мысленно уже хоронили.
Со знахарями же были откровенны. Им открывали свое сердце, знали, что те ничего никому не расскажут. К тому же знахари и так видели человека насквозь. Тете Хорват, как только она вошла, удвардская знахарка сразу же сказала, что она пришла «с восточной стороны и что сердце ее омрачено». А тете Такач – что заболела она из-за мужчины.
Знахари в самом деле умели заглядывать человеку в душу, и я сам знаю довольно много случаев, когда они помогали. Они были не только лекарями, но и духовниками и судьями. Судили и отпускали грехи. Когда знахарь из Игара расположился в доме Хайашей, во всей пусте чувствовалась живительная атмосфера какой-то неизъяснимой надежды и откровения. Чем достигал этого человек из Игара? Да тем, что умел заставить явившихся к нему быть такими откровенными, какими они не были ни со своими женами, ни даже во сне с самими собой. Ведь одно-единственное неправдивое слово или даже лживая мысль лишали целебные травы и слова всякого действия. (За неудачу в лечении больные всегда винили только самих себя.) Нужно было верить. Знахари были плагиаторами назаретянина.
И кто верил, тот выздоравливал, – что в этом удивительного? У жены дяди Иштвана Надя так болели ноги, что она неделями не смыкала по ночам глаз. Была она и у врача, но никакие лекарства не помогали. Удвардская знахарка ребром ладони начертала на больных местах какие-то знаки. Потом постояла с полчаса, повернувшись лицом к стене. Ничего больной не дала. «На девятый день приходите снова», – сказала она наконец. Тетя Надь пришла к назначенному сроку только затем, чтобы приношением двух кур выразить свою благодарность, поскольку за это время она совершенно выздоровела. Не блажь довела одного из сыновей дяди Сабо до того, что он собирался бросить свою молодую жену ради одной «опытной», побывавшей в городе женщины, а, насколько я помню, игра лунного света на окошке конюшни. Знахарь дал лекарство ему и его жене. Оба принимали лекарство, пока все не наладилось.
«Эти-то умели лечить», – говорили батраки о знахарях. Они давали такие лекарства, что у пациента, когда он принимал их, искры из глаз сыпались – но, возможно, именно от этого он и выздоравливал? Без жертвы ни от чего не избавишься: лекарство было епитимьей. Старые деревенские врачи, смеясь, наставляли своих молодых коллег, что батракам нужно прописывать по возможности горькие лекарства, и чем горше, тем лучше. И по возможности все в жидком виде. В такое лекарство еще могут поверить и будут его принимать. Порошков не любят. Ведь беда начиналась с того, что указания врачей батраки выполняли лишь в очень редких случаях. Когда тетя Галле, родив девятого ребенка, умерла, в ее соломенном матраце нашли все лекарства, которые врач давал ей последние два года. Все знали, что дядю Сабади вылечила затрещина управляющего. У него невероятно долго был запор. Из конторы ежедневно посылали ему касторку, но он все не появлялся на работе. Вызвали его в контору. Дядя Сабади явился со штофом под мышкой. Он аккуратно сливал туда ежедневные дозы касторового масла. Там, на месте, хотели влить в него все сразу. «Ну пей же, не то вот дам по шее!» – заорал на него управляющий. И дал-таки, приказав на следующий же день явиться на работу. Дядя Сабади поклонился и больше уже ни на что не жаловался.
Диеты, конечно, тоже не придерживались. Да и самых элементарных правил не выполняли. Мечущемуся в сорокаградусной горячке тифозному больному давали кислую капусту. Язвеннику – картошку с горьким красным перцем. «Уж больно, бедняга, захотел». Не могли отказать.
Указания знахарей выполнялись. По их совету даже мылись, что было связано с немалыми трудностями. Дело в том, что у батраков нет никаких приспособлений для купания. В большинстве хозяйств для свиней построены прекрасные цементированные бассейны с искусственным песчаным берегом и даже с тенистыми деревьями. Батраки же могли купаться разве только в реке Шло – разумеется, летом. Но купание считалось баловством, позволительным только молодым, а женатому батраку полоскаться в воде считалось неприличным. Когда в комнату с большими трудностями втаскивали кадку для бучения и на кухне начинали греть воду, принесенную в бидонах, все уже знали, что там готовятся исполнить какой-то заговор.
Врачам, если они хотели добиться успеха, тоже приходилось быть немного знахарями. Не был пустой выдумкой рассказ о том, как разбогател аптекарь из Е. Лекарства он готовил по рецепту, но, давая его крестьянину, доверительно шептал на ухо, что лекарство поможет лишь в том случае, если больной примет его в полночь, стоя в кругу, начертанном в пыли на перекрестке дорог, и, бросив палку за спину, побежит домой не оглядываясь. Для компрессов он прописывал «безмолвную воду», то есть воду, принесенную из речки безмолвно. К каждому лекарству он добавлял свои соответствующие правила употребления. Даже с шестой пусты приходили к нему в аптеку.
Ибо вообще-то люди пусты аптеки тоже чуждались. Знахари готовили лекарства сами. А медикаменты, придуманные цивилизацией в утешение человечеству, попадали в пусту чаще всего через бродячих торговцев. Дядя Шаламон торговал и мазями от различных болей, затем фаброй – мазью для ращения усов, и в большом количестве – дегтярной мазью. Но иногда узнавали мы и о некоторых всемирно известных средствах. Приходили торговые агенты и наряду с туалетным мылом предлагали только что изобретенные чудо-лекарства от болей в груди, от ревматизма и против зачатия. Мы не отставали от цивилизации. Приходили окулисты, и в их шкатулках каждый мог подобрать себе очки; приходили косметологи, после войны торговавшие преимущественно противозачаточными средствами.
Ну и чтобы закончить чем-то веселым, упомяну еще только бродячего рентгенолога. Свой аппарат он принес на собственном горбу, в огромном сундуке. С помощью этого же прибора делалась и «электризация», а также определялся «уровень крови». Тех, с кем в ходе экспериментов устанавливались доверительные отношения, рентгенолог ночью под большим секретом просвечивал рентгеновскими лучами. Злые языки рассказывали, что в рот больному он вкладывал горящую электрическую лампочку, а с другого конца заглядывал. Или это тоже, скорее, прискорбно? Так обследовал он дядю Такача и дядю Вадоца, взяв за это с каждого по четыре яйца.
16
Чужими в пусте по справедливости были нанимавшиеся на более или менее короткие сроки «месячники», сезонные работники, жнецы и деревенские поденщики. Но мы не считали их чужаками. Как только они приходили, сбрасывали с плеч кожух и связанные вместе мотыгу, косу, деревянные вилы и котелок, пуста захватывала и смешивала их с нами: мужчины называли друг друга по имени, к девушкам и женщинам обращались на «ты». Великая демократия труда и бедности мгновенно разрушала перегородки нравов и обычаев, разделявшие местных жителей и пришельцев. Не препятствием, а дополнительным стимулом доброжелательства, предупредительности и веселья оказывался и другой язык. Во время войны в пусту прислали русских военнопленных, их тоже встретили весьма приветливо, один из них даже остался в пусте насовсем. Женился и получил комнату в одном доме с дядей Сулиманом, предки которого застряли здесь явно еще со времен турецкого завоевания. Чужих, откуда бы они ни являлись, встречали в пусте как своих.
Жнецы-издольщики приходили из окрестных деревень, а «месячники» и поденщики – из комитата Ваш или из Словакии. И те и другие были из числа желлеров, но лишь поверхностный наблюдатель мог бы счесть их похожими. Разница между нижними слоями общества, на самом дне нищеты, пожалуй, еще большая, чем на верхах. Они отличались друг от друга как небо от земли, соприкасались же только в пусте во время совместного мотыжения кукурузы, совсем как аристократы и банкиры, встречающиеся в каком-нибудь нейтральном великосветском салоне.
К концу февраля один из служащих управления, обычно тот же, кто занимался и продажей скота, отправлялся в путь. Иногда он отсутствовал целую неделю: где-то в Гемере, Унге, Береге или в Боршоде он объезжал деревни, вербуя людей; те под водительством своих старших собирались в артели и, как некогда куруцы, ждали случая двинуться в более плодородные районы страны. Служащий договаривался наконец с одним из старших артельщиков и заключал соглашение по всей форме. Одновременно готовили договор и с артелью жнецов из какой-нибудь окрестной деревни. С потеплением крупный рогатый скот переводили из зимних хлевов в летние загоны. Из огромных хлевов выгребали солому и навоз. Со дня на день мы ждали «провинциалов», взволнованно гадали, придут ли те, что были в прошлом году? Иной парень или девушка осмеливались даже спрашивать в конторе, откуда, когда и кто нанят к нам в пусту на работу. Конторщики в таких случаях недоуменно переглядывались, качали головой, а какая-нибудь дородная супруга надзирателя вздыхала из самой глубины утробы: что за народ! Объяснялось же все очень просто: порой между местными и пришлыми молодыми людьми завязывалась любовь, и влюбленные не виделись по полгода.
Наконец нанятые работники прибывали в пусту. Если даже приходили те самые, что были в прошлом году, мы едва узнавали их, они так похудели, побледнели, что еле ноги волочили. Управляющий не возражал против приема их на работу: по всеобщему убеждению, из таких получались самые усердные работники. Они тут же просили выдать им все довольствие, что причиталось за неделю, и отсылали его домой, с ними приходил и человек, который сразу же отвозил их семьям объемистые посылки. На другой день они просили выдать им долю за следующую неделю. Служащие управления только рукой махали и улыбались: так уж было заведено. Прибывшим давали два дня на устройство и оборудование места для ночлега. В эти два дня они отъедались.
Как они жили дома? Как тянули зиму? Описать это может лишь автор из их среды. «Поэты-глашатаи», как мы уже видели, дают зарисовки, которые, несмотря на их фрагментарность, свидетельствуют о большой наблюдательности. Я сам не смог бы более достоверно, чем это делает Иштван Н. Ковач из Дебрекеза в одной из своих стихотворных прокламаций, рассказать об их жизни в пусте.
Притихла округа, деньки сократились,
Теперь до весны здесь не будет работ.
В хлева, где рабочие летом ютились,
Господский к зиме возвращается скот.
Скосилась у стойла доска-переборка,
На ней – из одеж кой-какое рванье.
На полке – покрытая плесенью корка,
И видно, как мыши изъели ее.
В углу, уж рассыпавшись наполовину,
Стоит сундучок. А хозяина нет.
Пока еще в хлев не загнали скотину,
Тут будет хозяйничать жук-древоед.
…От солнышка вешнего, от золотого
Пробудится пуста, опять потеплев, —
И станет жилищем работников снова
Удушливый этот, запущенный хлев.
И старый пастух, не скупясь на удары,
Погонит отсюда быка да вола:
«А ну, шевелитесь, рогатые твари!
Не видите разве, что смена пришла?..»
Быть может, и впрямь где-то жизнь посветлела.
Ученых – до черта, культура растет.
А здесь так и тянется темное дело:
Живут одинаково люди и скот.
И действительно, работников размещают в хлевах и воловнях. Во всей стране от силы сыщется два хозяйства, где для сезонных работников строят отдельный саманный барак, наполовину врытый в землю, с широкими общими нарами вдоль стены. Вообще же почти повсеместно для этой цели используют воловни. Перед яслями рядами, так же как стояли зимой волы, работники устраивают себе постели. На месте, отведенном для скотины, вбивают четыре невысоких кола, на них накладывают вдоль и поперек хворост, на хворост – солому, а сверху – одеяло. Через маленькие подслеповатые окна воловни невозможно как следует проветрить помещение, топить его, конечно, тоже нельзя: кто видел, чтобы в хлеву была печка? Негде здесь и помыться, то есть все со скрупулезной точностью противоречит положениям 7 абзаца типового трудового договора, утвержденного в законодательном порядке, где говорится: «Работодатель обязан предоставить рабочим помещение, отвечающее требованиям социального здравоохранения и общественной морали, разделенное по половому признаку, в холодное время отапливаемое и дающее возможность соблюдать правила гигиены: банный день и прочее. Солома; используемая для устройства постели, должна по мере надобности меняться». В принципе осуществляется только разделение по половому признаку. У входа в воловню справа и слева можно увидеть табличку со стрелкой и надписями: «Мужчины», «Женщины» и с дописанными уже позднее остроумными примечаниями обитателей жилища. Впрочем, в большинстве своем эти мужчины и женщины одновременно мужья и жены, и, конечно же, они устраиваются вместе; нередко спят в одной постели. Здесь же, рядом с собой, сооружают они и место для детей. Таким образом, в хлеву образуются семейные гнезда, между которыми предписанный законом трехметровый интервал не выдерживается, потому что в таком случае все не уместятся. «Во время войны я был бы счастлив спать в таком месте хоть каждую ночь», – сказал мне помощник управляющего, весьма резонно разъяснив, что более подходящего жилья имение предоставить работнику не может. «Не строить же для них отдельную гостиницу! – воскликнул он. – Летом и здесь неплохо!» Что верно, то верно: работники и этого не имеют. «Они и такой малости рады». Это правда.
Что касается домов для работников, то хуже всего тут обстоят дела – и не по моему личному заключению – в церковных хозяйствах. Тому есть по-настоящему уважительная причина: пользователи этих хозяйств вступают в свои права уже в преклонном возрасте, и посему большинство их воздерживается – на оставшееся-то время – от долгосрочных капиталовложений и лишних расходов.
Существует ли столь низкая ступень нищеты, с которой уже невозможно с сожалением смотреть еще ниже? Местные батраки искренне жалели пришедших издалека сезонников; смотрели на них, сочувственно качая головой, и старались им помочь. Чем? Да разве существует такой предел, за которым человек уже не может помочь человеку? Помогали набрать соломы, чистили за них стойла, давали взаймы одеяла. И даже в гости приглашали. «Что это, Шандор, ты опять не ужинаешь?» – спрашивал кто-нибудь из приказчиков, заметив, что Шандор уклонился от общего ужина. «А я уже поужинал у Сабо». У Сабо? Да ведь эти несчастные Сабо с семью ребятишками сами жили в такой нищете, что, как говорится, облизывали дно миски даже снаружи. Чем это ужинал у них Шандор? Есть на земле вещи, совершенно необъяснимые!
Но сколь ни велико было радушие людей пусты, не меньше была и их враждебность, их стремление как-то подковырнуть пришельцев – одним словом, относились к ним, и правда, как к братьям. Жены местных батраков, совершенно забывая о том, как живут они сами, рассказывали всякие ужасы о нравах сезонных работников, прежде всего, конечно, девушек. С любопытством прислушивался я к чудовищным поклепам. В душе я уже заранее ожидал, что эти пришедшие издалека люди должны быть совсем иные; всему, что бы о них ни говорили, я верил. Вскоре я понял, что даже две соседние деревни могут разниться, как небо и земля, понял, как трудно составить общее представление хотя бы только об одном уезде. И как резко может измениться поведение одной и той же группы людей за какой-нибудь год, а также в зависимости от той среды, в какую они попадают.
Кёвешдцами мы называли не только жителей Мезекёвешда, но и вообще всякую группу, пришедшую из тех краев, в которых мужчины носили характерную высокую шляпу, а женщины – подчеркивающую стройность фигуры юбку, которая подвязывалась прямо под грудью. Все кёвешдцы были хорошими работниками – усердными, ловкими, неприхотливыми. И была среди них одна группа – из Р., о которой самые красочные рассказы не были бы преувеличением. Девушки – только помани – начинали кружиться в танце, и только подмигни – уже можно было вести их в кукурузу. В теплые летние ночи молодежь всей артелью устраивалась в скирдах, и до рассвета не утихала там возня, слышались песни, смех. У парней пусты сохранились о них самые лучшие воспоминания. На следующий год пришла группа из Х. Встретили их с настроением предыдущего лета: ведь это же были соседи прошлогодних. Ну и что эти? Как лед. Девушки ходили так, словно аршин проглотили, с высоко поднятой головой, и пощечины летели от них, как вспугнутые воробьи из виноградного куста, неистощимо. Жили они одной большой семьей: чужому к ним и не подступиться.
А на следующий год опять пришли прежние веселые танцоры. Но теперь и они сильно изменились. Словно этими людьми руководила чья-то незыблемая воля. Какой-нибудь старший артельщик с военной закваской, строгий старик, устанавливал свою суровую дисциплину, держа членов артели на почтительном расстоянии от обитателей пусты; но порой под влиянием какой-нибудь разбитной девушки или веселого парня за одно лето преображалась вся артель, так щепотка бродильного грибка преображает бочку вина. Это удивительным образом чувствовалось уже в первые полчаса после их прибытия в пусту.