Текст книги "Избранное"
Автор книги: Дюла Ийеш
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 38 страниц)
И остается винить лишь собственную трусость, что с появлением первой седины в усах – иными словами, при встрече с точно такою же шуткой природы – улыбка наша обретает совершенно иной характер. Теперь она гримасой застывает на губах.
Итак, повторное разительное изменение своего облика мы подметаем в период гормональной перезрелости.
Так отчего же на сей раз шутка природы представляется нам забавной лишь в случаях исключительных? И почему забавное здесь подмечают лишь индивиды исключительной духовной одаренности?
На шутку – шуткой. И мы пытаемся достойно отбиваться от целого каскада тех дурацких клоунских приемов, что вытворяет бренность, прокравшись внутрь: с нашими мышцами, с нашим умом и памятью.
Но вот к наружности своей – как и подобает и как мы уже отмечали – мы относимся более ревниво. Нет уж, увольте: над лицом нашим пусть не разыгрывает – по крайней мере раньше срока – своих пошлых шуточек смерть.
Я сижу в кресле у парикмахера, перед двухметровым зеркалом, и мне приходится сдерживать себя, чтобы не расхохотаться сокрушенно над самим собой: не физиономия, а какая-то маска ряженого. На шее с двух сторон, словно вожжи, натянулись жилы, те самые, из-за которых некогда в школе ватага злорадно гогочущих сорванцов прозвала озорайского плебана [8]8
Плебан – приходский священник.
[Закрыть]«взнузданным лошаком». Еще обзывали его «сверху блин» – прозвище, казалось бы, бессмысленное, но тем вернее вызывающее безудержный ребячий хохот: из-за лысины плебана, похожей на тонзуру.
– А теперь подержите-ка сзади ручное зеркальце, – обращаюсь я к мастеру, – посмотрим, что там осталось от моей шевелюры.
– М-да… не густо.
Иными словами, от той шевелюры, которую я помнил, не осталось и следа; и все совершилось без моего ведома и согласия! Жизнь всех стрижет под одну гребенку, вот и меня сравняла с озорайским плебаном времен моего детства.
С возмущением человека, видавшего виды, трясу головой; но как только улыбка моя в зеркале встречается с улыбкой мастера, свою мне приходится удерживать на лице известным усилием воли.
Ничто так не близко моему пониманию, как ежедневные контратаки женщин, защищающих свое лицо от сокрушительных нападок времени. Чувство юмора у женщин (порукой тому мой опыт) с годами тоже изменяется, но совсем не так, как у нас. Юмор их мельчает и скудеет. Оттого, должно быть, в сравнении с мужчинами и получают они у смерти несколько лет отсрочки: ведь юмор самой смерти, в чем мы убедились, низкопробен уже в преддверии старости, а с течением лет шутки ее становятся все более плоскими, доколе он, тот юмор… Однако же попробуем придерживаться известного порядка в изложении.
Не следует, стало быть, с самого начала принимать эти грубые выходки смерти за нечто большее, чем щелчки по носу.
Передо мною встает картина: Боньхад, мы – второклассники, учитель Генерзич прохаживается по школьному коридору. Мы покатываемся со смеху, едва только Генерзич успевает миновать нас. Именно потому, что, встречаясь нос к носу, строим ему постные мины. А на спине учителя пришпилена бумажка с одним-единственным словом, но слово это обладало атомным зарядом расхожего острословия всех галактик Боньхада: «Макака».
Так отчего же нас самих особенно задевает, когда смерть вытворяет с нами этакие школярские кунштюки? Не оттого ли, что по нашему адресу прохаживаются за спиной? Значит, и здесь нам необходима своевременная осведомленность. Генерзич замечательно парировал шутку. Ведь в конце концов он не мог не заметить, что все над ним смеются.
В таких случаях смех достигает своего пароксизма, когда жертва собственноручно срывает с себя ярлык, негодуя или же присоединяясь к общему веселью. Однако Генерзич не доставил нам подобного удовольствия. Он все понял, махнул рукой и не стал снимать бумажку со спины. Отчего раздутый и радужный мыльный пузырь нашего злорадного напряжения вмиг лопнул.
Так и следует их сносить, эти наглые проделки старости, постыдные, точно плевок в лицо, схлопотанный нами неизвестно от кого на перекрестке полутемных улочек.
Можно подметить, что более всего обращают внимание на неизбежные плевки старости иль моментально стирают их, копируя женские приемы самозащиты, те из мужчин, чья деятельность не позволяет нм отвлечься на то, чтобы легкой гимнастикой ума и улыбкой, натренированной до степени инстинкта, постоянно бодрить дряблые мускулы души и тела.
Здесь на первом месте стоят прорицатели-поэты и государственные мужи.
В мастерском портрете Миклоша Вешелени [9]9
Вешелени, Миклош (1796–1850) – венгерский общественный и политический деятель.
[Закрыть], который нарисовал Жигмонд Кемень [10]10
Кемень, Жигмонд (1814–1875) – венгерский писатель и публицист.
[Закрыть]и который, с нашей сегодняшней точки зрения, почти кинематографичен – столько в нем жизни, экспрессии, – отмечен один характерный штрих: этот старый зубр, слава Трансильвании, человек трагической судьбы, в передышках между великими патриотическими деяниями ежедневно усаживается перед зеркалом и маленькими щипчиками тщательно выщипывает из своей кудрявой бороды седые волоски.
Деталь потрясает. Ведь эти щипчики – тоже оружие, как и сабля Вешелени, перед которой обращались вспять враги прогресса и которою Вешелени вырубил, если можно так выразиться, себе памятник при жизни – пример для лучших сынов отечества.
Передо мною любительская фотография: человек запечатлен на фоне джерсейских скал (ее делал бедняга Шарль); на негативе снимка поэт-изгнанник, суровый Виктор Гюго сам делал ретушь, срезая выступающий живот; но, к сожалению, орудовал он столь скверной выцветшей тушью, что из-под ретуши отчетливо проступают подлинные контуры фигуры.
Эта история тоже берет за душу. Унизительностью ситуации: за малую толику денег читатель, увлекающийся поэзией, получает, помимо мятущихся волн стихов, также изображение самого поэта – этого утеса, дробящего валы. И возможностью аллегории: для бренной плоти не утешительна мысль о нетленности духовной.
Так что же нас в силах утешить?
Дабы избежать категоричности в ответе, ответим жизненным примером и под этим предлогом продолжим разговор о фотографиях стареющих людей.
Итак, я извлекаю их из шкатулки своей памяти: дагерротипы стареющего Кошута и стареющего Араня, выполненные в один и тот же год. Прежде чем их сравнивать, расположивши друг подле друга, отмечу кстати: как поэт, в моих глазах, разумеется, верховный правитель – Арань, но как общественному деятелю в истории Венгрии той же поры трон отдается мною – со всем пиететом – Кошуту. Кошут на фотографии, выполненной, очевидно, в каком-нибудь лондонском фотосалоне, опирается на бутафорскую мраморную колонну; прекрасное, мученическое лицо его обращено вверх; на этой фотографии, несомненно, запечатлен государственный муж: Кошут до пят задрапирован в тривиальный гамлетовский плащ, какого ни он сам, да и никто в Европе никогда не носил; из-под плаща выглядывает только носок ботинка; нога упрямо выдвинута вперед. Картина батальная; театрализованно батальная; изображенный на ней пожилой человек желал бы всем своим видом показать, что он готов к боям и полон сил, он хотел бы заставить забыть про свои тогда уже изуродованные ревматизмом колени – вот почему они и закрыты плащом, – но желание его тщетно, потому что оно слишком явно. Именно недостаток силы и ощущается в изображении, и театрализованность его лишь подчеркивает это.
Арань сидит. В сапогах, усталый и согбенный. Как вольный зверь в своем логове. И посмотрите-ка, его колени тоже скрутила старость. Но старость его не прикрыта, и потому она отважна. А поскольку преклонный возраст преобразил поэта и сейчас он как комедиант в маске морщин и в седом парике – в роли Мудрости и Слабости людской, – то именно в Аране мы видим подлинного Гамлета. Он побеждает, даже если терпит крах; и гибелью своей он утверждает жизнь.
* * *
Приметы старости, проступающие во внешнем облике человека, можно спутать с симптомами болезни, если не проводить между ними коренного различия. Уж не потому ли, что как те, так и другие признаки предвещают смерть?
Но из множества болезней едва ли один процент приводит к смерти. А приметы старости отстоят от смерти еще дальше.
Смерть – это особое царство. И с тех пор как стоит мир, молодежь туда валом валит, и в количестве, ошеломляющем более, нежели вереницы старцев.
Стало быть, мы вправе наблюдать внешние приметы старения без страха перед летальным исходом.
К чему отрицать: новизной и своеобразием своим эти симптомы воздействуют на нас иначе, нежели разительные перемены нашей юношеской поры. Если теперь чувство юмора в нас идет на убыль, то здесь всему виною та особенность симптомов старения, что они – как мы видели – весьма чувствительно задевают наше самолюбие. И наше чувство стыда.
О мучительно-сладостных переживаниях, связанных с церемонией посвящения в мужчины, мы теперь можем судить только по обычаям первобытных племен. Хотя у всех народов, кому религией не предписан ритуал обрезания, и по сей день бытуют праздники, приуроченные к периоду возмужания.
Вряд ли сыщется в Европе хоть один подросток, который, забившись в канаву пастбища или дальний угол школьного сада, ни разу не демонстрировал бы перед ватагой сверстников – на изумление им или потеху, но всегда как равный среди равных – свидетельство собственной возмужалости; который не сопережил бы всех особенностей переходного возраста, ведущих к вратам рая и ада половой зрелости.
Это буйство плоти с годами в нас стихает, чтобы к старости, как и положено, сойти на нет. Точно так же и давний наш знакомый – юмор, чья механика основана на склонности человеческой речи к автоматизму, теперь не срабатывает: машина стопорит и, как живое существо, противится шуткам старости.
Мужчинам не пристало торчать у трельяжей, двукрылый разлет которых так роднит туалетные столики дам со створчатыми алтарями. Зато нам, мужчинам, куда как полезно силою своего воображения – и возможно почаще – ставить себя перед зеркалом. В особенности же при появлении первых устрашающих признаков заката жизни.
Как и во всякой схватке не на жизнь, а на смерть, в сражении со старостью нашим оружием является точное знание ситуации на поле боя. Разведка и рекогносцировка. Тогда по крайней мере будет обеспечен плацдарм для отступления.
В литературе о старости человеческой – преимущественно в сочинениях классиков, – о самой физиологии старения мало что удается почерпнуть, поскольку упомянутые авторы, хотя и вполне оправданно, взывают к сознанию, к рассудку, пытаясь отбить атаку на физическую природу человека доводами разума, но с этим духовным оружием обращаются неловко, по старинке. Они пускают в ход ложные аргументы и – протыкают чучела. Их звонкие и блестящие афоризмы – это по-ярмарочному крикливая, дешевая утеха. На их приманку, вполне естественно, всегда попадались те, кому нет нужды что-либо знать о старости: то есть люди молодые. Однако создается впечатление, что именно этим людям авторы и желают импонировать, не без некоторой доли кокетства. Ведь остается в силе известная истина: что больше всего книг читают в молодости.
Старики, те, как закон, горазды писать.
Молодыми умирают в тысячу раз больше, нежели старыми. Так что смерти следует остерегаться именно молодым. У стариков же, выходит, вовсе нет причин бояться смерти. Да, не часто встретишь собранными воедино столько логических подвохов, искрометнейшей игры слов и хитросплетений разума, как в рассуждениях о смерти. Еще ученые отцы церкви – святой Августин, святой Фома – внесли сюда свою лепту.
«И не страшно тебе всходить на корабль? Ведь столько людей погибло при кораблекрушениях!» – это логика обывателя. «А тебе не страшно ложиться в постель? В постели умерло еще больше людей» – таков ответ моряка.
Обтачивать стекло со тщанием, достойным алмаза, после чего долго шлифовать все грани, затем сортировать, оценивать… Какая бездна напрасного труда – все эти нагромождения силлогизмов на тему о смерти; и ни о чем другом с большим основанием нельзя сказать, что все накопленное чохом давно пора вымести за порог. Весь «блеск самоцветов», все так называемые «перлы мудрости» самое большее, на что годятся, разве что служить забавой для младенца, быть находкой шустрых кур или блеском радовать сорочий глаз. Философия даже азов не ведает о смерти. Доказательства? Иначе она давно бы их сформулировала.
* * *
Философию больше волнует каверзный вопрос о самоубийстве. Стоит ли жизнь того, чтобы принимать ее сознательно, по нашей собственной воле?
Личная жизнь человека – частица вечного процесса бытия. Стало быть, любая добровольная уступка смерти равна самоубийству. Уступка старости по сути то же самое. Но спрашивается, есть ли у нас выбор, коль скоро мы отвергаем ее? Старость и тогда неумолимо подчиняет нас себе. При молчаливом нашем соучастии.
Ей бы, старости, следовало стать объектом упорных философских размышлений.
Здесь постоянное противоречие.
В Триденте и Констанце борьба двух лагерей конклава кипела не только в главном зале для собраний, она не затихала в галереях, в кельях, в саду, в кабаках и в борделях. Хотим мы того или нет, а внутри нас точно так же, ни на минуту не прекращаясь, даже на время сна, идет все тот же вечный спор живого с отмирающим; отзвуки его слышны не только в сердце и рассудке человека, но и в клетках почек, печени, и в желчном пузыре, и в легких, в каждом органе и в каждой частице тела.
Итак, смириться ль нам со старостью, иль нет: ее отвергнуть, не приняв?
А вдруг она одержит верх, перекричит нас? И запечатает навеки нам уста?
Но, доколе теплится в нас хоть искорка сознания, разум не устанет выдвигать встречные аргументы.
Ведь бытие – и само по себе уже аргумент.
Бытие… а принадлежит ли оно нам всецело?
Но смерть повременит, заглянем прежде в ее преддверие: мир старости.
Цицерон в известном трактате «De senectute» [11]11
«О старости» (лат.).
[Закрыть]мысли свои намеренно вложил в уста Катона Старшего. «Чтобы придать своей речи большую убедительность» [12]12
Здесь и далее цитируем по книге: Марк Туллий Цицерон. Избранные сочинения. М., «Художественная литература», 1975, с. 358–385.
[Закрыть]. Катон был много старше Цицерона. Из диалога двух Мафусаилов мы почерпнули близкие к нашей теме – утешения в старости – сентенции, за два тысячелетия повторов отшлифованные до классического блеска.
Их отточенные аргументы до сих пор в ходу. «Ведь достигнуть старости желают все, а достигнув, ее же винят. Таковы непоследовательность и несообразность неразумия!» – мудрецы переглядываются; похоже, что оба удивлены. Бояться смерти? «Смешно!» Поскольку смерть либо угасит душу, а вместе с ней и страх, либо перенесет ее в вечную обитель. Там обретет она счастье, станет более совершенной и более образованной. Доказательством последнего служит общеизвестный факт: дети, существа, чьи души очищенными явились к нам из вечности, с поразительной быстротою усваивают геометрию и географию, легче, нежели мы, взрослые люди; наверняка их натаскали заранее там, в инобытии, как прозорливо полагал еще сам великий Платон!
Сентенции двух старцев представляются столь вескими лишь потому, что их подкрепляет основательный фундамент. Глубина мысли здесь не что иное, как результат пространности суждений. Умело подобранные, они тоже пролагают свой собственный путь утешений в старости, хотя и в ином направлении, чем указует крючковатым пальцем костлявая рука.
У старости, вещают нам с котурнов оба мудреца, есть множество таких достоинств, о коих молодежь и догадаться не способна. В старости, например, все меньше докучают нам плотские желания. Особенно же наиболее беспокойные из них, ублажающие утробу человека. Плотские услады, что доставляют нам доброе вино, вкусные паштеты и женская красота, с течением лет человек все успешнее заменяет наслаждениями более возвышенными; становятся милее игра ума, и обмен мыслями, и радость поучительных бесед. Желудок наш в известном возрасте уж не приемлет изысканнейшей дичи из Фалерна. А вот голосовые связки и язык безотказно служили Киру, а также всем другим ораторам, дожившим до преклонных лет, служили вплоть до часа смерти, и голос их звучал при полном собрании сената. Сопоставляя факты, спросим себя: можно ли сравнить те наслаждения, что дает нам ложе, то есть утоление физических страстей и удовлетворение суетного тщеславия, с тем, что доставляет нам сенатская трибуна и знаки одобрения собратьев патрициев – нашей мудростью заслуженный авторитет?
Блага эти несопоставимы, в чем не усомнится любой из проживших долгую жизнь и способных трезво судить.
Два старца, драпируясь в тогу справедливости, легко разделываются с так называемыми недостатками старости. Слабеют наши умственные способности? Лишь в том случае, если их не упражнять. Пифагор, Ксенократ, Зенон, Диоген и многие философы – и седовласые, и начисто лишенные волос – могли дать фору хоть кому.
А Гомер, который, помимо того, был слеп?
Над Софоклом, правда ссылаясь на обуявшую его страсть к расточительству, пытались установить опеку, однако чем же доказал сей старец незамутненность своего рассудка? Прочел перед судьями созданную именно в те лета трагедию «Эдип в Колоне». Сократ перед концом жизни постигал искусство игры на лире.
Будто бы слабеет также и сила наших мышц? Тому первопричина не старость, а строение тела и здоровье человека; и кроме того, закон издревле избавляет людей преклонных лет от изнуряющего физического труда. Ведь какова главнейшая среди обязанностей человека зрелых лет перед обществом?
Руководство.
Руководство ближними, а то и государством. Для чего нужны не мышцы, но характер, а его-то именно и закаляют годы. В истории известны и не единожды анализировались примеры, как самые крепчайшие из государств разрушали молодые, старики же восстанавливали их вновь. А ведь воссоздавать все заново – гораздо более тяжкий труд, нежели ниспровергать.
Истина не тускнеет от повторения, а стало быть, уместно здесь напомнить: к измене отечеству, к пагубным для отечества деяниям ничто не совращает более, чем молодые лета, особенно же главный их порок – распущенность. Оба старца, дойдя до излюбленной темы, начинают состязаться, как в оперном дуэте, все с большим увлечением, но не забывая и об эстетическом впечатлении. Цитирую дословно. «О, прекрасный дар позднего возраста, уносящего как раз то, что в молодости всего порочнее!» – ведет один голос, а другой вторит ему: «Природа не наслала на человека напасти более губительной, чем страсть к наслаждению!» – «Где властвует похоть, нет места воздержанности», – провозглашает один. На что второй мудрец: «В царстве наслаждения доблесть утвердиться не может». И дальше уже совсем в ритме танца: «Человек, пока будет наслаждаться, ни над чем не сможет задуматься!» – «Ничего не постигнет ни разумом, ни мыслью!» – «Вот почему всего отвратительнее, всего пагубнее наслаждение». – «Оно, чем сильнее и продолжительнее, тем вернее гасит свет разума!»
«Не бранить, а хвалить надобно старость, коль скоро она совсем не ищет наслаждений». – «Чего не желаешь, без того и легко прожить». – «Нет ничего приятнее старости, располагающей досугом».
Ибо к истинным радостям, к наслаждениям, достойным его, человек приобщается только в старости.
Следует долгий перечень этих истинных наслаждений, примерами из жизни подтвержденный. Извинительно то, что и здесь наш автор избирает форму дидактической проповеди.
Упражнения ума сделали прекрасной старость Цетега.
Гай Гал же на закате жизни увлекся измерениями небесных тел и Земли: «Какая была для него радость за много дней вперед предсказывать нам затмения Солнца и Луны». Для Лициния Красса усладой сердца стали понтификальное и гражданское право. «Разве сравнятся с этими наслаждения от пиршеств, от игр, от блуда?» Ни в коей мере.
С ними позволительно сопоставить лишь счастье, даваемое землепашеством. Ведь «сам Гомер показывает, как Лаэрт, стараясь унять тоску по сыну, обрабатывает и унавоживает поле». «В те времена в поле, бывало, находились сенаторы, то есть старики; ведь пришедшие известить Луция Квинкция Цинцинната о том, что он назначен диктатором, увидели его идущим за плугом».
Приведенные строки – пример того, как два великих старца античной поры – Катон и Цицерон – предлагают возместить известные недостатки преклонного возраста. И с тех самых пор человечество прибегало к этим аргументам как к наиболее действенной панацее.
Феномен заслуживает внимания. Он показывает, сколь малым способен утешиться наш разум. Ему довольно иллюзии утешения.
Цицерона нетрудно уличить кое в чем. Он не прочь покрасоваться перед нами; он проявляет склонность к старческому бахвальству. Любыми способами стремится он представить моложавым свое тело и свою душу, потому что он больше всего страшится сойти со сцены, оказаться среди стариков (где ему и место); страшится собственной старости (а старость давно уже вступила в свои права). Свою жизнестойкость и врожденные способности к великим свершениям он тщится подтвердить такими свойствами натуры, кои не зависят от возраста: что воля его и по сей день так же непреложна для окружающих; что голос его по-прежнему заставляет всех смолкнуть; что он умеет властвовать.
Уж что-что, а это мы умеем – начиная с пятилетнего возраста. Но зрелые годы труда, как пора человеческой жизни от ее рассвета до заката, имеют другую меру оценки: что именно утверждаем мы своим властным словом, как и на основании чего мы «властвуем». Цицерон обходит это молчанием. В его уме – как и во многих умах ему подобных – эта мысль подверглась обызвествлению. Да и возрастающее самолюбование его заставляет нас сокрушенно качать головою.
«Мне уже восемьдесят четвертый год, – говорит он устами Катона, – а есть у меня силы и для курии, и для друзей, и для опекаемых, и для гостеприимцев». Дозволено ли будет нам дать волю своим чувствам, высказать свое личное мнение по поводу того, что вернее и надежнее всего защищает от старости и от смерти и самого Цицерона, и Катона, в старую тогу которого он рядится, чтобы прядать больше веса своим аргументам?
Как раз то, о чем он не написал, да и не мог написать, но что отчетливо проступает наравне с ангельским простодушием и убежденностью автора за каждой строкой «De senectute». Это и есть suprema consolatio – абсолютная истина! И она могла бы составить основу другого трактата под названием «De senilitate» [13]13
«О дряхлости» (лат.).
[Закрыть].
* * *
Все современные средства против старения физического – не духовного, – по сути, можно разделить надвое. Многие предлагают: по мере того как слабеют мышцы тела, в равной пропорции уменьшать нагрузку на них. Так, при подъеме в гору постепенно выдыхающимся легким способно помочь одно: если мы с тою же постепенностью будем уменьшать свою ношу. Другое рекомендуемое средство – эвтаназия, или смерть, опережающая страдания, а выражаясь яснее: заблаговременное умерщвление ближних и к тому же без их ведома, ибо смерть, о приближении которой заранее знает уходящий из жизни, не может быть лишенной страданий.
Литература с описаниями обоих методов обширна. Принципиальная разница между двумя путями заключается в том, что если первый – это сугубо личное, индивидуальное решение, то второй недостижим без посторонней помощи и в этом смысле коллективен: здесь требуются согласованные действия больших или меньших человеческих сообществ. А главное, необходима полная моральная слаженность. Лишать жизни человека, даже совершившего преступление, – далеко не безусловное право; ибо жизнь – это абсолютная данность, преступление же в сравнении с нею – относительно. Убийство существа безвинного дозволено разве что богам, и даже среди богов подобное сходило с рук лишь тому, кто сам способен был вдохнуть в человека жизнь. Можно ли оборвать жизнь человека, исходя из его же собственных интересов, сколь бы бесспорным ни казался подобный исход при некоторых обстоятельствах – к примеру, для страждущих, для неизлечимо больных, – это, по существу, глубочайшие вопросы философии: что есть время, что есть наше ощущение, наш подход к действительности.
У эвтаназии на Западе имеется немало восторженных сторонников, и доводы их сводятся к тому, что, мол, не за горами день, когда эвтаназия вступит в свои права. И что со временем права ее окрепнут. Мы же со своей стороны, поскольку предметом нашего исследования служит не смерть как таковая, но область, географически граничащая с нею – старость, коснулись права на эвтаназию лишь в связи с возможностью устранения стариков из жизни; то есть затронули один аспект: имеют ли право жить люди, перешагнувшие за тот весьма преклонный возраст, когда самопожертвование не умножит моральных капиталов, чтобы старикам жить на проценты с них, видеть благосостояние сыновей и принимать знаки благодарности от внуков.
Известный афоризм, что самое верное средство, чтобы не состариться, – это умереть молодым, при всей его заманчивости придется отклонить ввиду двух непреложных истин. Старение, пусть оно во многом непостижимо, наш разум приемлет. Смерть человека в равной степени непостижима и неприемлема. Поистине смерть равно чужда и старцу и младенцу. Откуда еще не следует делать вывод, будто бы смысл жизни совсем не связан со смыслом смерти или рассудочным ее истолкованием.
Чем изощреннее наш разум, тем дальше он от понимания смерти. Смерть для нас – неумолимый враг, но ей противостоит инстинкт еще более неумолимый – инстинкт жизни. Он напрочь отметает все дешевые истолкования смерти. Каждый человек в меру своего развития способен сносить пошлые проделки возраста, вульгарные его коленца и фамильярные шутки над нашим телом.
Человеку, близкому к искусству, пристала снисходительность при встрече с величайшей из бессмыслиц – бренностью нашей плоти, то есть смертью.
Мы видели предел изобретательности, с какою великие трибуны древности убеждали нас, что старость приемлема, то есть логична. А тем самым, стало быть, логична и смерть.
Что скажут люди, искушенные в хитросплетениях разума – философы, – об этой самой Страшной или Важнейшей из проблем?
* * *
Известно знаменитое изречение Эпикура о смерти: «Если будет она, не будет меня, пока буду я, не будет ее». И поныне не сказано слов более метких и более утешительных. Дефект этой мысли кроется именно в ее совершенной отфильтрованное™, в ее абстрактности: логика наша ее приемлет, но плоть – нет, нисколько, она не мирится даже с тенью этой мысли, так как в ее прекрасном, эфемерно легком танце сама плоть наша уничтожается предельно безжалостно. «Смерть есть само небытие», – утверждают стоики, развивая все ту же мысль. Формулу их можно бы перевести точнее: «Смерть не есть», или еще доскональнее: «Смерть есть Ничто».Тем же путем и Фейербах пришел к своему столь часто цитируемому афоризму: «Смерть есть смерть смерти». Блистательный холостой ход мысли здесь обрел ту же завершенность, что и бег деревянных лошадок в карусели.
Карл Маркс на тех грандиозных путях, что он проложил в философии, никогда не сталкивался подобным образом со смертью. С ним утверждается известная мировоззренческая теория, делающая излишней веру в потустороннее блаженство: существуют вполне реальные вещи, ради которых стоит умереть; следовательно, и сама смерть может обрести смысл без вмешательства высшего, или «божественного промысла». Несомненно также, что Гегель, от первоначальных идей которого зажглось так много ясных мыслей, заронил несколько искр и применительно к рассматриваемой здесь проблеме. По его концепции, смерть есть жертва отдельного индивида на благо рода человеческого, а тем самым во имя более высокой цели. Мысль довольно перспективная, не подмени сам Гегель на склоне дней своих род человеческий апологией государства. Ниже мы возвратимся к этой теме и убедимся, что действительно можно ассимилироваться в сообществе – верить в относительное бессмертие рода человеческого. Теперь же окинем взглядом – как бы с птичьего полета – те средства переправы, те хрупкие суденышки, с помощью которых современные мыслители дерзают переплыть Стикс, чтобы разведать области, пролетающие по ту сторону потока. О том, что жизнь наша может направляться нами, а стало быть, и смерть может быть приручена, написана обширная, буквально неохватная литература. Лучше многих представляет эту тему работа французского философа и историка Альфреда Фабр-Люса [14]14
Фабр-Люс, Альфред (род. в 1899 г.) – французский писатель, публицист и философ.
[Закрыть]«Обличья смерти» («La mort а changé»): оригинальная по мысли, остроумная по форме книга вышла в 1966 году в Париже. По мнению автора, даже ультрасовременные мыслители Запада – экзистенциалисты – относительно конечности существования говорят мало вразумительного, хотя в теории познания самый факт существования ставят выше субстанции бытия. Правда, великий их глашатай Хайдеггер сделал попытку ввести формулу «бытие ради смерти» в круг магического экстаза гармонии, однако вся эта эквилибристика ума приводит лишь к смысловой перетасовке глагола «быть»; здесь есть блеск стиля и поэтическая игра слов, а за нею, как осадок, – усталая расслабленность. В промывном лотке у мэтра поблескивают фразы: «Божественное чуждо роду человеческому в целом и чуждо отдельно взятому индивиду. Больше на эту тему вряд ли можно что сказать. Все так запутано… И метафизика как таковая сама находится на пути к исчезновению».
Слишком дешева острота, так и напрашивающаяся в отклик на эту фразу: «Ну, а само исчезновение, на пути к чему находится оно?»
Мы знаем о западноевропейском – особенно значительном во Франции – возрождении религиозного подхода к бытию. Здесь – коль скоро существование бога предполагается априори, без каких-либо обоснований – нам нечего добавить: верующий пусть верует; ну, а если кто не верит? Пруста – мы снова цитируем Фабр-Люса – интересовало переселение душ. Но его благочестивым мечтаниям – так слово в слово говорит философ – «не растревожить душу». «Ведь Пруст лучше любого из нас мог знать: то пережитое, что не вместила наша память, лишено для нас всякого значения». Другая концепция, которую разделяет, к примеру, Фердинан Алькье [15]15
Алькье, Фердинан (род. в 1906 г.) – французский философ.
[Закрыть]берет за основу положение, что жизнь человека может стать частицей вечности лишь ценою полного отречения от собственного «я». По мнению третьих, Жана Ростана [16]16
Ростан, Жан (род. в 1894 г.) – французский биолог, писатель, автор научно-популярных трудов.
[Закрыть]например, человек уже по самой природе своей чужд так называемого небесного блаженства; и между прочим, из-за маниакального любопытства, свойственного человеку. Симона де Бовуар в одном из своих романов попыталась описать историю любви человека и существа бессмертного. Но такая любовь абсурдна, невозможна. Ведь смертный готов пожертвовать ради нее жизнью, а наделенный бессмертием отдает свою жизнь лишь во временное пользование. Да и само бессмертие стало весьма нудным, поскольку жизни ничто не угрожает и ада можно не бояться. Мода на бессмертие изжила себя.
Архаичный, мстительный бог иудаистских традиций почти совершенно исчез в христианстве. Кого еще вчера относили к преступникам, сегодня современная цивилизация считает душевнобольным. Смерть страшна не потому, что она грозит нам, а потому – и тем, – что смерть есть ничто. Так вот и старость. Не то страшит нас, что к старости над нами обретут власть дурные чувства. А то, что в нас вовсе не останется никаких чувств.