355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дюла Ийеш » Избранное » Текст книги (страница 25)
Избранное
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:02

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Дюла Ийеш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 38 страниц)

13

Школьную дверь открывала утром, в половине восьмого, экономка дяди Ханака. Школу я вспоминаю с удовольствием. Что вобрал я в себя там такого, что, подобно лекарству, действующему постепенно, сказывается лишь теперь, спустя многие годы, и смешит меня? Ученики поусерднее шли в школу к половине восьмого и спешили распределиться по группам – старшим или младшим. У каждой группы было свое дело. Приятнее всего было попасть в группу водоносов, в которую тетя Папа назначала шестерых мальчиков и четырех девочек. Мы, мальчики, попарно брали бидоны или бадейки и, весело болтая, бежали к колодцу. За четыре или пять заходов мы наполняли водой чан в кухне и три кадки в огороде, а уж оттуда девочки несли воду к маленьким корытцам пчелиных поилок и к грядкам помидоров, где была создана особая система орошения. Дело в том, что дядя Ханак был образцовым огородником и знаменитым на весь комитат пчеловодом. Другая группа тем временем резала для коров свеклу, кормила свиней и птицу. Еще один небольшой отряд лущил кукурузу. Некоторых ребят ставили пилить и колоть дрова, но эту работу никто не любил. Однако самовольно переходить из одной группы в другую запрещалось: на этот счет здесь был полный порядок. И хотя в пусте уже ходила поговорка о том, что школьники работают на огороде учителя и в наказание, и в награду, эту работу мы никогда не принимали как наказание, разве что после благодатных майских дождей. Такой «урок» продолжался ровно один час. В школьном зале, куда после завершения утренней работы собирались все шесть классов, появлялся дядя Ханак. Мы встречали его бурным восторгом. В один ряд усаживались девочки, в другой – мальчики; обучение было совместное. Начинался урок.

Кто хотел, мог научиться очень многому и по собственному вкусу: выбор был богатый. Дядя Ханак объяснял урок сначала первому классу, потом – второму, затем – третьему и так далее. Пока он занимался с одним классом, остальные готовили задания, но могло быть так, что и в это время они носили воду, если, к примеру, в доме намечалась большая стирка. Опрос учеников проводился на основе свободной конкуренции, то есть учитель спрашивал, а отвечать могли как ученики старших классов, так и младших, и эти ответы учитывались дядей Ханаком при переводе в следующий класс. Вот почему я, будучи первоклассником, обладал довольно пространными познаниями по конституции, поскольку в нашей школе этот предмет тоже изучался. Зато таблицу умножения и четыре действия арифметики я решил выучить лишь перед экзаменами на аттестат зрелости, боясь, что инспектор может не понять моих «кратковременных затруднений», вследствие которых я, успевая по математике на уровне выше среднего, зачастую пасовал перед простым умножением. Под руководством дяди Ханака мы упражнялись главным образом в чтении исповедной молитвы в неимоверно быстром темпе. Дядя Ханак с часами в руке контролировал скорость и, дирижируя указкой, все ускорял темп. Это было настоящее соревнование, и среди нас были чемпионы.

Что касается церкви, то, как я уже упоминал, наша пуста была приписана к деревне Палфа. Раз в неделю за капелланом прихода Палфы посылали повозку; она либо привозила капеллана, либо нет. В конце школьного зала, против кафедры, была большая двустворчатая дверь, за которой находилась капелла с настоящим алтарем. Каждую субботу вечером мы раскрывали створки двери, расставляли справа и слева от нее скамьи для привилегированных посетителей, и зал обращался в храм. В понедельник дверь снова закрывали, и о близости священного места не забывали разве только особенно чувствительные души, вроде меня. В зале, в котором и несколько дней спустя чуткий нос улавливал запах ладана, иногда устраивались танцы. Здесь выступали забредавшие иной раз в пусту скоморохи, развлекая публику самыми непристойными номерами.

В субботу перед большими праздниками мы имели возможность выразить свое почтение и самому приходскому священнику, попечителю нашей школы. В таких случаях исповедовалась вся пуста, а на другой день причащалась. Говорят, что некогда сам граф требовал, чтобы все его люди соблюдали религиозные обряды. И Аппони и Зичи были истинными католиками и заботились о душах людей, порученных им от бога. Массовая исповедь на пасху и рождество осталась в обычае и позже, когда пусту стали арендовать евреи.

От дверей капеллы через зал во двор и дальше, чуть ли не к самым воловням, тянулась вереница батраков, ждущих своей очереди исповедоваться. Батраки разговаривали, курили – над очередью то там, то тут поднимался табачный дымок, раздавался веселый девичий смех. Парни, высоко подбрасывая сверкающие крейцеры, играли в орлянку, ибо они играли всегда, как только выдавалась свободная минута, и всюду, где их собиралось более одного. Дядя Ханак время от времени выглядывал в окошко: велика ли еще очередь? За один вечер исповедовалось по сто, а то и по двести человек. Вот когда выяснялось, для чего он требовал от нас так быстро читать исповедную молитву. Первыми к священнику являлись мы, школьники, и быстро, одним духом выпаливали молитву и грехи, написанные на бумажке с великим трудом, наспех и не без помощи матери.

Приходский священник был строг, именно таков, каков и нужен для обитателей пусты. Его манера говорить, взгляд и походка напоминали скорее солдата или служителя порядка, чем смирения. Исповедование походило на допрос. Разве Не был каждый явившийся уже наперед грешен, наперед не заслуживал наказания? Специальной исповедальни не было. Священник сидел в обыкновенном кресле прямо, положив ногу на ногу, крепко сцепив в замок руки. На входящего он смотрел пронзительно. Мы, помня об ожидающих во дворе, старались отделаться поскорее. Порой он мерял нас взглядом с головы до ног, порой метким замечанием заставлял краснеть: он тоже спешил. Мы изливали ему свои души, а он, не раздумывая, как опытный продавец, хорошо знающий, что почем, назначал нам покаяния и протягивал руку для поцелуя, давая этим понять, что можно уходить. И мы убирались чуть ли не бегом.

В воскресенье я прислуживал в алтаре, поскольку у меня всегда сапоги были в порядке и в них можно было стоять перед святилищем: «Ad Deum laetificat juventutem meam» [98]98
  «К богу юности моей и веселья моего» (лат.).


[Закрыть]
– начинал я, а он продолжал. Странные фразы звучали у него четко, как слова команды. Как-то от волнения я расплескал немного вина. «Болван», – рявкнул он, да так, что могли слышать и прихожане, если бы случайно вслушались в его слова. Я весь сжался, трепеща перед таким грозным толкователем господа. Втянув голову в плечи, с искренним страхом я простер к нему руку, подавая кадило.

Как только уживался с этим служителем дядя Ханак, который был революционером? Мы знали, что дядю Ханака сослали к нам в пусту в наказание откуда-то из Словакии. Но и здесь он не сдался. Задолго до него в школе было заведено, что отпрыски начальства сидят на уроках не вместе со всеми ребятами, а на кафедре: им отводилось особое место рядом с учителем. Дядя Ханак одним мановением руки отменил этот порядок. Правда, его сразу же лишили добавочного довольствия, посылаемого из замка в дар интеллигенции пусты, но его это не задело. У него была прекрасная пасека. Наш священник тоже занимался пчеловодством. Закончив свои официальные дела, он подолгу беседовал с дядей Ханаком, который и с попом, наверное, разговаривал только о пчелах, потому что ни о чем другом говорить не любил. Иногда они оба приходили к нам и удостаивали нас чести сидеть с нами за одним столом. Отец сразу же бежал к виноградарю за бутылкой вина. Священник вне своей службы был общителен и даже несколько фамильярен. Рассматривая на свет стакан с вином, он прищелкивал языком, весело хохотал над анекдотами, клал руку отцу на плечо и подтрунивал над еретическим происхождением моей матери. Дивясь и страшась, смотрел я на него: он вел себя так двойственно, словно бы в нем жили две души, два различных человека. Его сутана вызывала у меня беспредельное уважение, мне казалось, что моя судьба всецело в его руках, что он может одним мановением руки обречь меня на вечные муки. Мне больше нравилось, когда он был строг и недоступен, и меньше – когда в отличном расположении духа, отерев рот рукой, тянулся за вторым голубцом. В своей непосредственности он был просто кошмарен. Я не удивился бы, если бы он вдруг, встрепенувшись, обернулся орлом и вылетел в окно.

Я должен быть благодарен и ему, и дяде Ханаку. Они первые, не знаю уж по каким признакам, открыли во мне некие духовные задатки. Я «поразительно» ловко рисовал, главным образом по памяти, в любое время, и, если бы меня разбудили ночью, я и тогда бы рисовал. Охотнее всего локомобили. «Потрясающе! – восклицал после третьего стакана вина дядя Ханак. – И манометр не забыл!» Читать я тоже умел отлично и, хотя местами запинался, читал с правильной, естественной интонацией, «чувствовалось, что понимал прочитанное». Так я стал вундеркиндом, как случается со всяким без исключения ребенком, на которого взрослые обращают внимание. Это мнение мало-помалу утвердилось и в нашей семье, вскоре дошло и до меня и начало действовать разлагающе. Я возгордился, хотя вместе с тем боялся проверки, ибо молва представляла меня еще и отличным математиком.

Правда, в школу я ходил очень охотно. Детского сада в пусте не было, и мать еще задолго до того, как я достиг школьного возраста, отпускала меня со старшим братом и сестрой в школу. Учебников мне, конечно, не дали, но, чтобы все-таки я держал что-то в руках, мать сунула мне прейскурант запчастей к машинам, и я клал его перед собой, когда другие громко читали буквы. Многое я усвоил просто так, на слух. Читать я еще не умел, но, положив перед собой прейскурант, мог повторить многие из слышанных в классе стихотворений и рассказов. Педагоги считают, что писать ребенок рано или поздно научится, как бы ни была плоха методика. При дяде Ханаке мы научились читать. Более того, мы довольно быстро научились и писать, и вскоре я стал «известным писателем».

Писал я, конечно, и на заборах, но предпочитал гладкие, свежевыбеленные стены. В своих писаниях буквами в полный размах руки я сообщал простые физиологические факты, прямые, сами собой напрашивающиеся советы. Брал я на себя и функции оповещения, сочиняя главным образом объявления о помолвках, хотя не останавливался и перед личными выпадами вплоть до кратких, но выразительных характеристик своих недругов. К сожалению – то ли это было неудержимое стремление привлечь к себе внимание, то ли писательское честолюбие, – свои сообщения, хотя авторство лишь немногих из них полностью принадлежало мне, я подписывал все без исключения, так как в то счастливое время больше всего мне нравилось выводить собственное имя, ощущая при этом почти физическое наслаждение. Это приводило к тяжелым столкновениям, и они повторялись все чаще. Ничего еще, что на свежевыбеленной стене дома управляющего я, усердно потрудившись полдня, наколдовал целую выставку паровых плугов. Но только представьте себе табун лошадей, в котором каждая фигура, как лошади, так и табунщика, справляет малую нужду, и даже летящие над ними аисты – тоже. Мой талант явно стал вырождаться.

На школу все смотрели косо. Расходы по ее содержанию должен был нести замок, а что от нее было пользы? Есть хозяйственные работы, как, например, лущение фасоли или чечевицы, которые, по заключению авторитетных специалистов нашего времени, по-настоящему хорошо могут выполнять только дети. Да и свекловичного долгоносика сподручнее собирать детям – у них гибкие поясницы и им легко нагибаться к земле. При надлежащем контроле и стимулировании они и с прополкой справляются в два раза быстрее, чем взрослые.

Придя утром в школу, мы всегда одобрительным гулом встречали сообщение о том, что вместо занятий идем работать в поле. Мы шли на свекловичное поле и собирали там жучков. Занятия в такой день отменялись, но я бы не сказал, что тогда мы учились меньше всего. Мы учились жизни. Дядя Ханак не ходил с нами в поле, руководство брали на себя приказчики имения; перестроиться за один день они, разумеется, не могли и обращались с нами точно так же, как и со взрослыми батраками. Ходили сзади с палкой, ловко щелкая наклонившихся школьников по натянутым штанам, да и словами тоже старались направить наше утреннее усердие в нужную колею. Любопытно, что, в то время как самый мягкий взмах руки дяди Ханака вызывал ужасный рев на весь школьный зал, в поле все переносилось молча. Чем это объяснить? Сознанием долга или открытым небом, с которого взирал на нас сам господь? Или великим внушением самой природы, что здесь необходимо выносить все мужественно, проливая пот, а то и слезы? Мы высмеивали и даже тайком колотили тех, кто слишком быстро раскисал и тем самым словно нарушал какую-то игру, правила которой мы уже начинали постигать.

За такую работу имение платило поденно. Мы получали по десять или по двадцать филлеров и чувствовали удовлетворение от того, что в такие дни вставали вместе с мужчинами, то есть до восхода; нам давали такие же торбы, как и взрослым.

Бабушка одобряла, что мы ходим на поденщину (и даже позднее, когда я уже учился в старших классах средней школы). «Привыкайте, привыкайте, – говорила она, – лучше будете ценить труд потом, тогда, может, и жить вам будет легче».

Родители тоже не любили школы, считая ее капризом далекой, не понимающей, что к чему, власти. За посещение школы детям ничего не платили, а за подбирание оставшегося после уборки гороха платили. Девяти-десятилетних детей уже можно было нанимать на поденщину. В школу ребят посылали словно бы из любезности, как на бесплатную работу. Так или иначе на обед им ничего с собой не давали. Хотя в большинстве случаев, если бы даже и хотели, все равно дать было нечего.

Примерно половина учеников жила на окраине пусты, так далеко, что дети не могли уходить домой в перерыве между утренними и вечерними занятиями. Что же они съедали за целый день? Да ничего. Кто приносил с собой ломоть хлеба или завязанную в носовой платок вареную кукурузу, тот уже был богатым и за тщательно отмеренную горсточку крошек или зерен мог требовать от своих товарищей все, что угодно.

К тому же школа пусты была недостойным местом… Господа своих детей туда не посылали. Интеллигенция пусты посылала их учиться в деревни или в города. Много говорили об этом и в нашей семье, и не потому, что хотели быть выше других, а потому, что бабушке было важно, чтобы дети в школе не только протирали и пачкали штаны, но и чему-нибудь учились. Она обошла все окрестные села и вернулась с весьма неутешительными сведениями. Она узнала, например, что в деревне К. учитель, наложив утром на повозку навоз, направлялся в поле, а по пути, остановившись у школы, в воспитательных целях избивал по очереди всех учеников. Хозяин он был отличный. К одиннадцати часам он возвращался к школе и снова избивал весь класс; учить же учил по большей части в дождливую погоду. В Д. каждый ученик должен был ежедневно класть перед кафедрой учителя полено. Кто приносил два полена, тот освобождался на день от всяких уроков. Ну а в В. … Положение было всюду одинаково. Оставалась Озора, о католической школе которой много говорили, быть может, потому, что она была двухэтажной. Мой брат и сестра уже учились там, и, казалось, мне тоже было не избежать этой школы. Мать собрала мои пожитки, и мы отправились в путь. В Шимонторне мне дали новые сапоги, и мы пошли дальше. Однако в поле, у второго моста через Шио, мать вдруг остановилась, потом вдруг подхватила меня на руки. Я увидел на ее глазах слезы. «Ты хочешь бросить свою маму?» – спросила она. «Нет», – отвечал я серьезно. Откуда я мог тогда знать, что она имеет в виду? Озора означала не только преобладание влияния семьи отца, но и полное отчуждение от матери. Мы повернули обратно. «Читать я уже умею», – говорил я после. В Рацэгреше меня записали не то во второй, не то в третий класс.

Чтение в школе осваивали все: в пусте многие умеют читать. Через них и пробиваются сюда образцы европейской культуры. Весьма загадочно, как они проникают, поскольку газеты, к примеру, в дома батраков не поступают. Возчики, которые бывают в селе, иной раз прочтут газету и еще передадут из рук в руки. В остальном же печатное слово поступает лишь в виде изданий, которые обычно пускают на обертку, и календарей и наставлений для свадебного дружки; как сточная вода маленькой деревенской дубильни может отравить всю рыбу в небольшом озере или капля краски – изменить цвет воды в ванне, так и помои, просачивающиеся через эти узкие каналы, замутили, омрачили, убили рассудок целого пласта народного. Борьба с неграмотностью (которую во всем мире считают показателем культуры страны) в пустах привела пока что лишь к такому результату, это можно признать со всей объективностью. Я задался вопросом: когда люди пуст были более культурными – когда понятия не имели о письменности или сейчас, когда такое понятие имеют? И сразу решить этот вопрос не могу. Во всяком случае, сейчас они необразованны.

Например, тот край, о котором я повествую, еще совсем недавно изобиловал живыми родниками народного искусства, как Исландия изобилует гейзерами… Почти одну треть материалов к своему эпохальному сборнику «Венгерские песни» Барток (вот и я не обошелся без упоминания о нем) собрал у нас в районе Озора, в Иреге. Теперь батраки поют куплеты. Поют еще и народные песни, но кто стремится показать себя просвещенным, кто не хочет отставать от времени, тот засоряет воздух столичными романсами. Таков, говорят, путь развития. Это сбивает с толку. Ссылаются еще на «историческую неизбежность», но историческая неизбежность в иной области уже давно приучила меня понимать под этим прежде всего глупость и беспомощность целого поколения, и, услышав это слово, я заранее хватаю ртом воздух. Чего можно ждать от такой культуры, дыхание которой, даже весьма далекое, отравляет и губит на корню все, что являет собой истинную духовную ценность? Думаю, мне нет нужды доказывать свою приверженность идее прогресса, и так понятно, что я жалуюсь не на борьбу с неграмотностью, а только на нынешнюю ее форму. Послужила ли она просвещению? Быть может, следует привести примеры того, как печатное слово содействовало распространению среди батраков более вредных и опасных суеверий, чем сплетни неграмотных старух? В пусту печатное слово приносит концентрированные глупости, выдержавшие испытание в международном масштабе.

Таким образом, мы можем только радоваться сокращению масштабов подобной информации. Грошовая газетка, на страницах которой господин, трижды более бесхребетный и подобострастный, а в жизни и в венгерском языке в десять раз менее сведущий, чем свинопас из пусты, оповещает его, этого свинопаса, о весьма удачной парфорсной охоте, о венчании герцога, об ужасном садистском убийстве, – эта грошовая газетенка отнюдь не дает мне оснований радоваться тому, что прошло уже то время, когда ежедневные новости разносились на крыльях песни и поступали в пусту примерно в такой форме: «Что случилось в Шарбогарде, ты не слышал?» – «В переулке там убили Фери Киша», и так далее, вплоть до того места, где мать одного из убийц наказывает сыну в тюрьме: «Постели под голову свои кудри, а сверху накройся своей отвагой». Службу оповещения несли все поэты. А также зоркие социологи, которые, комментируя даже самое незначительное событие, уверенной рукой нащупывали суть дела.

Если б это восприняла и пресса! К сожалению, если она что-либо и восприняла, то лишь в очень малой мере, хотя пуста и делала попытки завладеть вниманием печати, не подозревая, что печать тоже развивается по своим специфическим законам. В результате столкновения этих двух стихий на свет нередко являлась весьма любопытная помесь.

Те из обитателей пусты, кто умели не только читать, но и писать, в большинстве случаев были серьезными писателями. В комитатах Толна и Бараня в каждой пусте найдется один, а то и два-три поэта, но особенно часто они встречаются на окраинах деревень, среди желлеров, ибо те могут уделять творчеству больше времени. Пишут на маленьких клочках бумаги, когда есть бумага, но легко обходятся и без нее. Такие поэты обычно сочиняют лишь остроумные четверостишия, которые либо всеми запоминаются, либо быстро забываются. Сами они называют себя поэтами-глашатаями. Нет, не наподобие бродячих бардов, по стране они не ходят, разве только когда наймутся на жатву. Это скромные люди, они работают, как полагается, но и во время работы складывают стихи.

После войны, когда в деревню потоком хлынули деньги, некоторые из них издали свои произведения на четырех страницах в виде газеты. Собственно, тогда-то и выяснилось, как их много. В домбоварской типографии машины стучали порой даже ночью. Простые крестьяне, которые и во время притока в деревню денег проверяли на зуб каждый грош, смеялись, с гордостью покупали и читали листки, авторы которых были из их среды и повествовали об их жизни. Был свой поэт у Гербе, у Нака, у Эдьхазбера; в Дебрекезе сочинял стихи Иштван Надь Ковач, в Сакче – Йожеф Тот-Пал, в Мочоладе – поэт по фамилии Керестеши… А скольких поэтов удержала от публичного выступления их традиционная стыдливость! Весь наш край кишмя кишел людьми творческими; и я в нашем роду не первый.

Во многом эти поэты были новаторами: ломали жесткие рамки просодии; какое-то сообщение или меткое наблюдение выпирало из традиционной формы стиха, словно твердый кусочек мяса в колбасном фарше, но в этом-то и был весь смак таких литературных творений, правда, и смаковать их мог только истинный ценитель. «Откусили ухо в Баране», – гласил заголовок одного стиха. «Регельская сиротка в колодце утопилась», – сообщал другой. «В Т а маши девчата даже бреются», «У немчуры молочка попить губа не дура», «В Эдьхазбере молодица – непорочная девица», «Четырнадцать крейцеров – и вся любовь!» и так далее. «Расцветающая роза в руках дьявола» – так назывался стих об отставном унтере в Шютвень-пусте, который изнасиловал на конюшне тринадцатилетнюю девочку. Каждый сообщал что-то конкретное коротко и непринужденно. «Здешний скупщик-сладострастник да из Ирега колбасник закатили пир горой для артистки молодой» – вот строки, характерные для интонации Тота-Пала. А вот другие, весьма лаконичные его строки: «Слышь, в Надьбереке что было? Там барышник ясным днем Идля дружка вертел точило – тот топор точил на нем.  //– Ты, барышник, больно резвый, ты к жене моей не лез бы! // Хрясь его!.. В крови наждак… Ох, а вдруг и нас вот так?» В подобных сообщениях наряду с драматизмом была и раздумчивость: «Ой, а в Латрани-то, слышь-ка, // куму кум-то, говорят, // за беседой из ружьишка // прямо в лоб всадил заряд! // Как друг с другом на том свете кумовья поладят эти?» Однако эти поэты сообщали не только о балладных событиях: замечали они, а это самое трудное, и малейшие движения души народной. Психолог и этнограф, наверное, найдут настоящие перлы в таком шестистишии: «В Курде есть обычай странный, // мода там заведена: // у парней полны карманы // кукурузного зерна. // Парень в девку горстку бросит – // та цветет: любви, мол, просит!» Применялась и эпистолярная форма с модернистскими оборотами. «Поэтическое послание мочоладским работникам» – под таким заглавием поэт из Дебрекеза утешает адресатов, которых священник засадил в каталажку за то, что они «…шли, закончив труд тяжелый, // с песней слишком развеселой. // Поп их ну ругать за пенье! // Сам полез на избиенье…»

«Послание законно разведенной жене в село Алшонек» разоблачает тещу поэта. Автор женился зимой на девушке и стал жить в доме тестя в Шаркёзе, поскольку жена его была единственным чадом у своих родителей. «А поена лишь наступила, // в пашу жизнь впилась бацилла, // да большущая какая: // твоя матушка родная. // Захотела – ну и пыл! – // чтобы я ее любил». Поэта преследовали за это стихотворение даже по закону: против него было возбуждено уголовное дело. Впрочем, он ни от чего не отрекался. В конце другого своего стихотворения, «Поэтическое спасибо одному моему бессердечному врагу», он нащупывает непреходящую истину: «Если в женщине – злобная сила, // если женщина – недруг поэта, // на нее не поднимет он вилы, // лишь стихами ответит на это». В поэтическом письме «Яношу Балашко, другу, уехавшему в Канаду» нарисована трогательная картина осиротевшего дома желлера. Стихотворение выдает незаурядные способности автора. Можно представить себе, как высоко поднялся бы автор, да и весь этот народ, будь у них возможности роста.

 
Грустно брошенному дому:
Ни копны, ни стога…
К твоему двору пустому
Заросла дорога.
 
 
Уж не бродит здесь корова,
Да и лошадь тоже.
Колеям здесь быть ли снова?
Что-то непохоже.
 
 
Горка дров… Глядеть обидно…
Ведь трудом досталась!
А жена твоя, как видно,
К ней не прикасалась.
 
 
Без тебя все экономит —
Где ж теперь излишки!
Ужин варит на соломе:
Бережет дровишки…
 

Многих знал я поэтов; знал даже таких, которые и писать-то не умели, однако на заданную тему, немного подумав, могли импровизировать очень искусно. У нас в пусте тоже был свой поэт, дядя Гондош; я устраивался рядом с ним на воловьей повозке и, покачиваясь от смеха то вправо, то влево, с увлечением слушал сочиненные тут же, на передке, стихи, в которых мелькали в ловких сочетаниях и гнездо аиста, и нора крота, и луна, и воловий зад. Поэты пусты творили так, словно знали и исповедовали мнение Леона-Поля Фарга: «La poésie n’a qu’une ennemie – la littérature» [99]99
  У поэзии только один враг – литература (франц.).


[Закрыть]
. Может показаться, что я говорю это с улыбкой. Ничего подобного! Истинная поэзия рождается либо совсем легко, непроизвольно, нечаянно, либо с наивысшим напряжением сил, в муках преодолевая всегда враждебное прошлое – литературу. Мир фантазии и творческий метод этих безымянных поэтов пусты напоминают мне творчество Макса Жакоба [100]100
  Жакоб, Макс (1876–1944) – французский писатель и художник, друг Пикассо, Модильяни.


[Закрыть]
.

Они были поэтами и вместе с тем реалистами. Обыденно просты, но именно поэтому возвышенны. Разумеется, в их творениях было немало и пустой породы. Однако я уверен: получи они возможность издавать журнал, они не только выпускали бы в свет во всех отношениях интересные произведения, но и благодаря опыту быстро создали бы неоспоримые ценности. Даже то, что я здесь привел, намного превосходит, скажем, стихотворный материал, публикуемый нашими столичными журналами. Я многому научился у поэтов пусты.

Не они ли оживили и наполнили свежим содержанием ссохшиеся уже было жилы древних народных обычаев? Или этот народ все еще непосредственно жил своим искусством? Прекрасная идея: призвание муз в том, чтобы утешать бедноту, низы. Шедевры народного искусства держатся на поверхности самой смрадной нищеты, словно какой-нибудь необыкновенно красивый цветок на болоте. Досугом культивировать красоту располагают только богатые да нищие – и тех и других не гнетут житейские заботы. Рацэгрешские пастухи, как только у них появлялась свободная минута, брали в руки нож и за два-три часа вырезали музейный шедевр. Батраки забирались на дышло между мирно плетущимися по дороге волами и, вырезая по дереву, превращали ярмо в чудесную триумфальную арку с замысловатыми украшениями.

Когда народное искусство, как капризное дитя, видя барские замашки, в раздражении покинуло дома зажиточных крестьян и старинные, сделанные с благородным вкусом произведения искусства обиженно уступили место базарным поделкам, обитатели пуст все еще мастерили, соревнуясь, хитроумные зажигалки, восхищались оригинальным орнаментом, подсмотренным на кнутовище у товарища, и стремглав бежали туда, откуда доносилась новая песня. Старики с дотошностью завещателей передавали потомкам обычаи и поверья. Обычаи прививались новому поколению и угрозой, а если надо, то и наказаньем. Все это и составляло истинную культуру пуст, связывало невидимыми узами души, давало ответ на беспокойные вопросы. Эти обычаи и поверья проводили батраков через все препоны любви и смерти, помогали удержаться на опасных поворотах жизни, утешали их, когда они, голодные и холодные, годами плелись по безрадостному, начертанному для них пути. Прежде всего именно это проникло в мое сознание и подготовило меня к жизни в пусте, а вовсе не школа дяди Ханака. Не начатки европейской культуры, которые не смогли возобладать над варварской культурой пусты.

Таков был мир, в котором я незаметно подрастал. Сначала сравнялся со столом, потом – с комодом и вдруг однажды утром достал до верха шкафа, приподнявшись на цыпочки. Сначала меня слушалась одна лишь собака, потом – поросенок, потом – корова, и, наконец, я без особого труда пригнал с поля четверку волов с повозкой. В основном для жизни в пусте я уже созрел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю