355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дюла Ийеш » Избранное » Текст книги (страница 14)
Избранное
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:02

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Дюла Ийеш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 38 страниц)

2

В глазах новейших исследователей нашей литературы свидетельство о рождении, выданное в Задунайском крае, является отличным рекомендательным письмом. Тому, кто оттуда родом, вследствие какого-то странного, до сих пор не объясненного заблуждения заранее, так сказать, за глаза, приписываются образованность и просвещенная душевная уравновешенность, разумная умеренность, благодушие и прозорливость латино-католического духа – словом, все то, чем блещет Запад, сиянием которого залита эта часть нашей страны по той простой причине, что солнце в Венгрии заходит за горизонт позже всего здесь.

До поры до времени я глазом не моргнув присваивал незаслуженные дары. Согласно кивая головой, принимал похвалы в адрес задунайских городов – хранителей и форпостов западной цивилизации. И вдруг однажды был потрясен сознанием собственной вины, почувствовал себя укрывателем краденого, когда меня похлопывали по плечу: ведь я не знал ни одного задунайского города. До десятилетнего возраста я был в городе лишь один-единственный раз, в Сексарде, в больнице, куда привез в глазу железную крупинку, которую дома, в пусте, тщетно пыталась извлечь с помощью вязального крючка, лопуха и всевозможных мазей тетя Варга, местный врачеватель и культуртрегер в пусте.

Предоставим другим воспевать цитадели латино-католического духа и рассудочной философии – города, в которых благодушные горожане играют на виолончелях, а также господские усадьбы, хозяева которых, сидя на веранде, записывают на задней обложке Горация ежегодные отработки на барщине, – в местах, о которых я повествую, и за два дня пешего пути не встретишь ни одного города. Это обширный, ветреный, пустынный край, совсем как Лебедия [53]53
  Лебедия (или Леведия) – междуречье в низовьях Днепра и Дона, где в середине IX века временно обосновались кочевые мадьярские племена.


[Закрыть]
.

Провинциал, начавший рассказывать о родине, рано или поздно доберется до родных мест, до «родины в узком смысле слова» – до своей деревни, своего двора, а оттуда через кухню до комнаты с двумя окнами, в которой от матери усвоил родную речь. По существу, он подсознательно возвращается к истокам слова, вновь ощущая то первобытное время, когда слова «родина» и «дом» обозначали одно и то же. Моя родина – это окрестность родного дома, которая по мере моего роста все расширялась, как раздвигался видимый мною горизонт, захватывая все большее пространство, подобно кругам от брошенного в воду камня; можно покорить целые миры, достигнуть звезд, в то время как старый дом давным-давно канул в вечность.

Думая о родных местах, я тоже вспоминаю маленький домик в провинции. Только он один и запомнился мне – две комнатки и между ними кухня с земляным полом. А двор этого дома – насколько хватает глаз. Когда я впервые в жизни неуверенными шагами перебрался через сбитый порог, передо мной распростерся бесконечный мир. Дом стоял на пригорке, а внизу, в долине, обычный для пусты, всюду такой одинаковый пейзаж: справа – дом а ключника, приказчика, старшого каменщика, каретника вместо с кузницей и мастерской; слева – в три-четыре ряда длинные строения для батраков, среди вековых деревьев – замок и дом управляющего, напротив – большой сарай для повозок в стиле ампир, затем на небольшом возвышении – амбар и воловня. А вокруг бесконечные поля с выбеленными пятнами далеких деревень.

Коренные жители пуст мечтательно поглядывали на эти деревни: в которой-то и когда удастся кому-то из них бросить якорь после долгих скитаний, что длятся вот уже целое тысячелетие. Пусту каждый считал лишь временным местом жительства. Если кому удавалось урвать хоть крошечный клочок земли на краю какой-нибудь деревни, тот уже выдавал себя за ее жителя.

Быть жителем пусты считалось несколько зазорным: это означало безземельность, бездомность, безродность, как оно, собственно, и было на самом деле.

У кого уж нигде не было почвы под ногами, тот прибивался к какой-нибудь деревне по месту жительства или месту могилы отца или деда. Для привязанности к какому-либо одному определенному месту у пустайцев не было, да и не могло быть никакой почвы. Хозяева поместий, владевшие обычно несколькими пустами, в конце года, а то и среди года могли перемещать работников по своему усмотрению с места на место. Кто служил, например, семье Эстерхази, мог, пока был в милости у господ, считать своим домом пусту в комитате Толна либо в комитатах Шопрон или Шомодь – всюду, где были имения Эстерхази. У жителя пусты, если хотели узнать, откуда он, спрашивали, не где он живет и тем более не где он родился, а у кого он служит. Наша семья служила главным образом у Аппони, потом у Зичи, Вурмов, Штрассеров, Кёнигов и их родственников, поскольку землевладельцы-родственники охотно менялись работниками: толкового коровника обменивали на статного кучера для выездов или ловкого коновала, а иной раз работников даже дарили, что в глазах последних считалось как поощрение. Так вот и мы кочевали с места на место, иногда со всем своим скарбом, разборными закутами, курами и коровой; иной раз отправлялись в путь, чтобы только навестить родичей, тетку или свояченицу, которые после пяти-шести лет совместной жизни вдруг оторвались от нас. Иногда приходилось ехать целую ночь да еще полдня. Но всегда мы ехали на какую-нибудь пусту и всюду чувствовали себя как дома. Дом, в котором я родился, не принадлежал моему отцу, но в родном краю я получил бесподобное наследство: половину комитата я могу считать своим.

Там, где к струящейся из Балатона речке Шио присоединяется с севера другая – Шарвиз, но они не сливаются, а на протяжении целого комитата текут рядом в двух-трех километрах друг от друга, почти рука об руку, кокетливо переглядываясь, словно увлеченные мечтой влюбленные, – там я у себя дома, это мой мир. У двух рек одна долина, огромная, плодородная, широкая, можно сказать, двуспальное семейное ложе. По обеим сторонам красуются неглубокие долы и пологие холмы – панорама, словно написанная кистью на стене тоже мирного и гостеприимного жилища. Выше Шаррет, ниже Шаркёз – названия почти всех деревень здесь начинаются с «Шар» [54]54
  Грязь (венг.).


[Закрыть]
– это и есть мой край. А позади, буквально на расстоянии вытянутой руки, родной Степной край, где, «приняв облик юности, мечтательно бродит» – бродила в течение всей жизни душа Вёрёшмарти «со скромной повязкой на светлых волосах». Если наши конопляники расположены на земле Шаррета, то наши хлевы на пригорке за домом находятся уже в Велдшеге.

Быть может, нескромно захватывать под свой родной край столько земли: ведь Шарбогард, например, находится на севере, в комитате Фейер, а Шарпилиш – уже в комитате Толна, на юге. Но я с радостью беру это на себя. Я со своим родным краем в таком же положении, как бедный король со своей страной. Собственной земли у него ни пяди, зато важничает и печется он о своей стране так, будто она вся его. Судьба уже самим местом моего рождения предопределила, что мне придется делить себя и свою любовь. По официальным документам я родился в Шарсентлёринце.

К своему удивлению и великой радости, я открыл это как-то в конце учебного года среди сведений, содержащихся в моем школьном табеле. И преисполнился большей гордостью, чем за костяные четки, полученные в награду за успехи в учебе. Шарсентлёринц я увидел впервые в жизни, когда пришел туда пешком, на собственных ногах, а на самом же деле родился в Фёльшёрацэгреше. В разное время наша пуста тянулась то к одной из ближних деревень, то к другой и до сей поры не решила еще, которую предпочесть. Таким образом, своих новорожденных она дарит то одной деревне, то другой. Так случилось, что местом рождения моей матери, появившейся на свет в том же доме, что и я, считается Палфа. Последний пункт, куда доставлялась почта, – Шимонторня, ближайшая железнодорожная станция – Вайта. Признаться, я рад этой пестроте и был бы счастлив, если когда-нибудь эти деревни вместо длящейся вот уже несколько столетий непостижимой поножовщины, первопричину которой, вероятно, следует искать еще в Азии, затеяли бы из-за меня благородный спор, как некогда семь греческих городов из-за Гомера. Кроме вышеназванных, заявку на участие в таком состязании могли бы сделать еще Кайдач, Бикач, Узд-Борьяд, Цеце, Озора, Кишсёкёй и Надьсёкей… Ну а Силашбалхаш тем более.

Фёльшёрацэгреш еще и древние римляне… Впрочем, не буду рассказывать его историю. О прошлом пусты батракам известны лишь перетолки. Были здесь турки, память о которых сохранилась так, будто они исчезли отсюда только в начале прошлого столетия. За ними следовали, предавая все огню и мечу, сербы. Живы кое-какие воспоминания и о куруцах [55]55
  Куруцы – повстанцы, участники национально-освободительных войн XVII–XVIII веков.


[Закрыть]
. От Габсбургов не осталось ни малейшего следа. Затем вместо заправских господ, словно растворившихся в воздухе, хозяйничали здесь будто и бетяры [56]56
  Бетяры – разбойники, в том числе и «добрые», грабившие только богатых.


[Закрыть]
, вроде доброго капитана Банди Патко. Потом пришли графы, потом евреи-арендаторы. Вот и вся история здешних мест. В одном из отдаленных концов пусты, так называемом «вонючем углу», на берегу Шио, в развалинах храма эпохи Арпадов было устроено стойло для полуденного отдыха скота. Здесь же находили старинные кубки и золотые монеты времен татарского нашествия. Вполне возможно, что некогда Рацэгреш, как и все пусты Задунайского края, был цветущим селеньем. Ныне это милая, теплая ладошка, окруженная холмами, защищенными от ветров и бурь, где растет даже инжир и откуда слышатся визг поросят и ребятишек, мычание волов и окрики приказчиков. Это все, чем она дает о себе знать внешнему миру. Увидеть же ее не сможет даже путник, который следует из Шимонторни в Шарсентлёринц, барахтаясь в море песка по уездной дороге между высокими гледичиями, совсем рядом, вернее, над самой пустой. Снаружи она почти герметически, словно кастрюля крышкой, прикрыта густой листвой. От шоссейной дороги к пусте спускается крутая узкая дорога.

Взбегая время от времени по этой узкой крутой дороге, познавал я землю: свою родину, Европу. Проходящее вверху шоссе представляло для меня уже чуждый мир, опасный и запретный. Раза два в неделю проезжали по этой дороге цыгане, крестьяне на ярмарку или свадебный поезд. Далеко по ту сторону дороги синеет графский лес, перед ним раскинулось коровье пастбище. Как там, на лугу, суслики высовывали из нор свои чуткие мордочки, а те, что посмелее, приподнимались на задних лапках, чтобы видеть подальше, так и я осторожно выбирался из своего надежного и уютного укрытия. С любопытством обнюхивал, осматривал окрестности, стремясь все дальше, – таким живет в моей памяти то время.

Графское имение да пять-шесть деревень. Ныне, вспоминая о них, я вижу, что уже тогда судьба окружила мою колыбель всем тем, что мне предстояло выучить на всю жизнь по истории Венгрии. Я ласкал взглядом поблескивающие из-за холмов и лесов колокольни, словно любимые игрушки, перебирал в своем воображении притаившиеся под ними пусты и деревни, по одной открывая их для себя. Каждая представлялась мне новым, особым миром, книгой сказок с удивительными персонажами, обычаями и легендами; они, как хорошие учебники, развлекая, учили меня этнографии, отечественной истории, венгерскому синтаксису, обществоведению и еще многому такому, о чем в школе пусты и не упоминалось. Сейчас, мысленно возвращаясь к этой школе под открытым небом, вижу, что, по существу, и ныне сдаю письменные экзамены по тем знаниям, которые вобрал в себя там.

Во время поисков пропавшего телка, распространявшихся иной раз на две-три деревни, во время именин, свадьбы пли похорон дальних родственников, в поездках с отцом, которого посылали иногда и на шестую пусту, а позднее движимый уже просто тягой к бродяжничеству, я по частям познавал свой край как плоть свою, как собственную ладонь. Познал ли я его? Что узнал тогда? Живописные склоны холмов, необозримые сплошные пшеничные нивы; высокие, как лес, кукурузные поля, из которых не выбраться часами; ракитники и тальники курящихся туманом рек да несколько разбросанных деревень, которые я поначалу из осторожности обходил, подобно полевым птицам и животным, с кем я чувствовал себя в большем родстве, чем с людьми. Но холмы, леса и поросшие пышной зеленью речные долины так и остались в природе, не укоренились у меня в сердце, а если даже и жили во мне, то еще безмолвствовали. По-настоящему я узнал их лишь после того, как послушал, а потом прочитал о них разные истории. Подобно фотопластинкам, опущенным в проявитель, прояснялись, оттенялись и прорабатывались в моей душе эти пейзажи под волнующим воздействием поразительного подвига какого-нибудь овчара, легенды о бетярах или исторического факта. А началось это так.

Однажды весенним утром, пристроившись на пороге, я жадно читал толстую книгу, которую бабушка выпросила у одного бродячего торговца, чтобы чтением ее вслух несколько скрасить такое скучное занятие, как ощипывание перьев. Внезапно меня словно захлестнуло горячей волной, я почувствовал несказанное блаженство, почти физическое наслаждение. Кровь прилила мне к лицу, я невольно встал. Я прочитал, что Петефи, Шандор Петефи, в течение нескольких лет жил в Шарсентлёринце и ходил здесь в гимназию. Ошибки быть не могло: я прочитал это во второй, в третий, в десятый раз. Не в Шарсенте, не в каком-то другом Сентлёринце, а именно здесь, в этом селе он ходил вон под теми пирамидальными тополями… «С 28 сентября 1831 года он учился в гимназии села Шарсентлёринц комитата Толна; летом 1833 года он окончил здесь первую ступень…» И Шарсентлёринц вмиг преобразился в моих глазах, засиял, словно позолоченный. Если бы в него ударила молния или в каком-нибудь его колодце объявилась дева Мария – а это тогда в тех краях случалось довольно часто, – все равно не было такого божественного чуда, которое сделало бы для меня это село более чудесным, более достойным немедленного осмотра. Я вскочил и тут же отправился в путь как был, с непокрытой головой, босиком. Через два часа, запыленный и запыхавшийся, я стоял в конце прекрасной широкой главной улицы села, которая могла бы сойти и за площадь. Старая коллегия – простой одноэтажный крестьянский дом под тростниковой крышей, ничем не отличающийся от прочих домов, разве только тем, что со стороны улицы он был несколько длиннее, – стояла на краю села, словно восторженно выбежала мне навстречу. С любопытством заглянул я и крохотное окошко, как зачарованный пошел в комнатку, глиняный пол которой приятно холодил босые ноги. Я ни в чем не разочаровался. Дух Петефи озарял здесь чудесным светом все, даже сапожный столик: в доме этом жил сапожник. Я с трудом сдерживал слезы – он брался за эту дверную ручку, стоял под этим навесом, выходил через эту калитку, ступал вот по этой дороге, по которой хожу теперь я. Возможно, поднимался и в Рацэгреш – почему бы и нет, товарищи наверняка зазывали его туда. Я огляделся – все вокруг зеленело; позднее, когда бы я ни думал об истинном патриотизме, во мне всякий раз пробуждались ощущения того далекого утра. Вприпрыжку, весело насвистывая, отправился я обратно в пусту и под конец совсем запыхался от бега – так не терпелось мне вновь взяться за книгу. На следующей странице я прочел, что он и позднее бывал в наших местах – в Цеце, в Озоре, а в Борьяде написал целый цикл стихов. Я чуть не расплакался с досады. Прояви я побольше терпения, я мог бы пройти и в Борьяд, ведь эта деревня сразу же за Лёринцем.

Все вокруг стало прекрасным, одухотворенным, словно покрылось патиной времени. В воздухе, подобно ласточкам, сверкающим крыльями, витали стихи. На плетущихся в упряжке понурых волов, на трухлявые жерди повозок, на испачканные в навозе колеса, гремящий костями тощий туберкулезный скот и батраков снизошло небесное сияние, все парило в лучезарных облаках поэзии благодаря воспевшему этот край Петефи. Здесь, в Борьяде, он написал «Мажару с четверкой волов», навсегда определив мое настроение в лунные ночи и их восприятие. Всякий раз, как в небе появляется луна, я чувствую себя в середине XIX века и, будь то даже зимой, словно вдыхаю аромат сена.

 
Ночь светлая. Луна уже высоко
Шла в облаках, всех облаков бледней,
Как женщина печальная, что ищет
Могилу мужа в тишине.
И ветерок ловил полей дыханье,
Был ароматов сладостен улов.
По большаку с мажарой
Так медленно четверка шла волов… [57]57
  Перевод Н. Тихонова.


[Закрыть]

 

Здесь же написал он и «Венгерского дворянина» – стихотворение, также на всю жизнь давшее направление моим чувствам, только гораздо более опасное.

С той поры каждый раз, когда мы проезжали через Шарсентлёринц и Борьяд, меня охватывал трепет, словно перед исповедью или экзаменами, как будто кивающие мне издали пирамидальные тополя ждали от меня какой-то торжественной клятвы. А проезжали мы через эти села часто – по дороге в Кёлешд, где сестра матери была замужем, разумеется, тоже в пусте. Но идиллию поблескивающей Шио и шепчущихся над дорогой деревьев довольно скоро стали нарушать резкие звуки и горькие привкусы, лязг стали и дымящаяся кровь из прочитанных мною книг. Поездки к тете Катице стали для меня означать, что по пути туда и обратно мы проедем по полю битвы, неимоверно обширной территории опустошительной битвы, которая, как известно, скорее была кровавой бойней, чем сражением. Я сидел в повозке со сдобной свежеиспеченной булкой – неизменным теткиным гостинцем – на коленях, и стук колес в моих ушах обращался диким грохотом, нарастающими ритмами ожесточенных штурмов. Это я знал также из стихов, и в стихах являлись мне не только исторические события, но и бахвальство воинов, сверкание клинков, ржание вздыбленных коней и губительное отчаяние эпохи.

 
Под Кёлешдом, в пекле, и я побывал,
Пред недругами не остался в долгу:
Направо-налево рубил наповал,
Косил их вовсю, как траву на лугу [58]58
  Здесь и далее перевод стихов В. Корчагина.


[Закрыть]
.
 

В нос мне бил аппетитный запах свежей булки. Голоса о чем-то разговаривавших отца с матерью звучали у меня в ушах, но я не сознавал ни того, ни другого: весь я с головой, всеми органами чувств находился в плену звуков, красок и картин, которыми были полны поэтические строки.

До сих пор я не читал более захватывающих, более выразительных батальных стихов. Лаконичный драматизм, неподдельность пульсирующей за словами жажды крови – доказательство того, что ни эти, ни другие подобные строки, как правильно подсказало Бабичу [59]59
  Бабич, Михай (1883–1941) – венгерский поэт.


[Закрыть]
его поэтическое чутье, не могли быть творением Кальмана Тали [60]60
  Тали, Кальман (1839–1909) – журналист, историк, политический деятель, поэт.


[Закрыть]
, который и под собственным-то именем писал плохие стихи.

 
И вскинул тут Балог сверкающий меч,
Чтоб Шандор вперед выводил свой отряд.
«Ты в схватку всех немцев старайся вовлечь,
Прими их удары, ни шагу назад, —
И пусть они сердце твое не страшат!»
 

А может, лишь на меня они оказывали такое воздействие, и я, как всякий ребенок, прижавшись к матери, чувствуя какую-то тайную жажду мести, ощущая на себе тяжелый гнет, весь дрожал в боевом порыве? На этом пути вдоль шуршащих камышей, длившемся четыре-пять часов, я всякий раз заново переживал это страшное побоище вплоть до той сцены, которая и поныне воскрешает передо мной кровавую трясину, утопающих в ней раненых, искаженные в крике лица.

 
Над Шио – и скрежет, и ржанье, и гром,
От стонов и воплей оглохла земля,
Все ринулись вслед за бегущим врагом,
До Сексарда залиты кровью поля.
 

После победы куруцкие генералы с похвалой отозвались о народных повстанцах, особенно отличившихся в преследовании противника. По призыву глашатаев сыны тогда еще действительно малолюдных пуст, словно бешеные волки, вырывались из своих тростниковых хижин и, подгоняемые чувством угнетенности и какой-то сокровенной жаждой мести, с косами и цепами устремлялись на врага, от которого под конец не осталось и следа.

О своей доблести они давали знать (в ходе истории) и позднее. В октябре 1848 года народ этого края загнал в западню у Озоры хорватские части Рота и Филипповича. Тогда-то и похвалил их Гёргеи [61]61
  Гёргеи, Артур (1818–1916) – генерал венгерской национально-освободительной армии, позднее главнокомандующий; под Вилагошем сдался австрийским императорским войскам.


[Закрыть]
, который вообще-то не очень симпатизировал народному ополчению.

«Находящиеся налево от меня высоты, – пишет он в своих мемуарах, – вплоть до реки Шио уже с прошлого вечера удерживало толнское народное ополчение. Командиру этого народного войска, безусловно, принадлежит наибольшая заслуга в благоприятном исходе этой операции». Но он же и порицает их. Ополченцы прежде всего накинулись на оружие хорватов, чтобы «каждый в память об этом славном дне добыл себе хотя бы одну исправную винтовку». Перцелю [62]62
  Перцель, Мор (1811–1899) – один из главных военачальников национально-освободительной войны 1848–1849 годов.


[Закрыть]
удалось спасти всего лишь двенадцать стареньких пушек: они забрали бы и пушки. В память о славном дне? До 1847 года тот, кто давал им, недворянам, саблю, ружье или хотя бы только порох, получал двадцать пять батогов.

В изобилующей городами задунайской части Венгрии, которая в эпоху куруцев была откровенно проавстрийской, а во время освободительной войны – осторожно прогабсбургской, этот край сохранял верность мятежному духу, который всегда был и национальным духом. Узкая полоска болотистой местности, протянувшаяся от Дуная наискосок к Балатону, – долина рек Шио и Шарвиз – всегда сверкала, подобно обнаженному и готовому к бою мочу, едва только, как говорится, начинал дуть ветер свободы. Боюсь – едва только представлялась возможность свободно проливать кровь, едва только выпадал случай излить проглоченную горечь, отомстить, одному богу известно за что.

Неужто эти слуги такой уж боевой народ? Да, боевой; люди пуст отличные солдаты. В начале первой мировой войны 44-й Капошский пехотный полк за четыре месяца был четырежды уничтожен и четырежды воскресал вновь. Сыны пуст не дрожали за свою шкуру. В героизме и презрении к смерти из всех народов монархии с ними смогли соперничать только босняки, как объективно констатировали немецкие знатоки этой профессии. Я и сам не раз с изумлением слушал об их героических подвигах. Тощие, с впалой грудью коровники и бочары из поместий, терявшие дар речи даже перед лицом господской кухарки, с азартным блеском в глазах рассказывали, как они проползали под проволочными заграждениями к русским траншеям, как прыгали с ножами в зубах и с самодельным кистенем в руке с крутых обрывов на итальянцев, французов, негров, – на всех, кто попадется. Сколько раз я сам видел, как сверкает выхваченный из начищенного по-воскресному голенища нож – они и на праздник ходят с ножами. На случай, если этнографы еще не знают, приведу здесь отечественную поговорку, известную мне в двух вариантах. Один из них: «Нож и в божьем храме хорош», второй: «Без ножа мадьяр и за калитку не выходит».

Я рассказываю о всем крае, о периферии пусты – деревнях, но, коснувшись этой темы, как умолчать о том, что у каждой деревни своя собственная манера драться, характерная только для нее; не сказать об этом – значило бы обеднить описание. Жители Палфы, например, полосовали по лицу, а работники из Шимонторни сразу же, как только начиналась драка, замолкали и орудовали ножом в призрачном молчании, словно совершали какой-то торжественный обряд. Методика жителей Озоры, по заключению патологоанатомов, свидетельствует о недюжинном знании анатомии: они кололи в изгиб шеи, попадая меж костей точно в артерию. Интересно, на мой взгляд, отметить, что в живот и вообще ниже пояса у нас нигде не били. В чем может усмотреть национальную особенность тот, кто учитывает и такие обстоятельства, – ведь общеизвестно, что есть народы, отдающие предпочтение удару в живот. Причиной тому манера держать нож: большой палец, как меня подробно проинструктировали приятели-гусятники, должен упираться в конец рукоятки. При такой хватке удар можно наносить только сверху вниз. Рацэгрешские наряду с ножом любили также и занозу от ярма – железный прут полметра длиной, с шишкой на конце величиной в детский кулак; им можно было орудовать и как кистенем, и метать его в противника.

Такими вот путями познавал я душу родных мест, которая вместе с тем и моя душа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю