355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дюла Ийеш » Избранное » Текст книги (страница 15)
Избранное
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:02

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Дюла Ийеш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 38 страниц)

3

Я не собираюсь давать здесь зарисовки из собственной жизни, ибо вовсе не чувствую себя на такой высоте, с которой пройденный путь мог бы показаться прекрасным или образцовым. Описать духовный облик одного слоя народного – вот 4 все, к чему я стремлюсь. И если я все же нет-нет да и вылезаю с личными переживаниями, то они в данном случае – всего лишь пояснительные иллюстрации. Все эти воспоминания я привожу здесь для того, чтобы через них попытаться проникнуть в тот бурлящий глубинный слой, который ревниво оберегает свой сложный внутренний мир от посторонних взглядов и даже от беспристрастного света дня; узнать его, судя по опыту, кто-то, может, и узнает, однако понять способен лишь тот, кто принадлежит к нему по рождению. Я к тому же хочу еще и защитить его.

Эта повышенная чувствительность и замкнутость не случайны. Люди пусты, если покажут хоть самую малость из того уклада, в котором они живут, будут вынуждены отречься от всего, даже от самих себя, настолько несовместима сложная структура их быта с другим, господствующим над ними строем. Это как бы теплый нижний слой в недрах грязевого вулкана, а вверху над ним свищет суровый, холодный ветер. Если человек и выделяется из этого слоя, то выделяется в течение одного-двух лет, и за это время он проходит все этапы развития: от первобытного человека, скажем, до помощника дворника; однако тот, кто остается, если и высунет наружу хотя бы мизинец, немедленно отдернет его, чтобы не отморозить. Этот верхний мир свиреп и подобен земной коре с остывшими и окаменевшими принципами и моралью, в которых, надо признать, почти нет уже жизни, осталась одна форма. Это опасный мир со своими законами, обычаями, частной собственностью, личной жизнью – кто может в нем разобраться? Для этого тоже нужно в нем родиться.

О частной собственности, например, – чтобы начать с самого важного – пуста составила, хотя проповедовать и не проповедует, свое особое мнение, резко расходящееся с предписаниями ныне действующего закона. Я не считаю себя вправе решать, какой из двух различных взглядов более правомерен, более человечен; первородным, во всяком случае, является пустайское толкование, оно консервативнее, древнее и сохраняет традицию некоего давнего сообщества, в котором понятия «твой» и «мой» ни в отношении земли, ни в отношении любви не были разграничены столь глубокими рвами, как ныне.

Пуста, целое царство площадью в несколько тысяч, а то и десятков тысяч хольдов, не делится на мелкие полоски. Зрелище совместно обработанных обширных пшеничных и ржаных полей, волнующаяся безбрежность уходящих к горизонту зеленеющих нив настолько сродни единому небосводу и морю, что при виде их неискушенная душа и впрямь ощущает лишь силу, благодать или своенравие и при отсутствии непременных и частых напоминаний склонна забывать, что земля обрабатывается совместно по приказу, а урожай идет на пользу одного человека.

Природа вообще платит скупо, в этом жителей пуст со времен Арпадов убеждает опыт; если человек не умирает с голоду, значит, дела его идут хорошо – этому его научили столетия. Кто уносит с земли пшеницу, из которой можно было бы испечь побольше хлеба, – глядишь, и на калач хватило бы, – град, татары, граф или его управляющий, – это не более чем частность. Словом, люди трудятся, обрабатывают землю и, если не протягивают с голоду ног, не очень-то спрашивают, почему им достается столь возмутительно мало. Однако же не так-то легко выбить у них из головы, что с землей, с которой они борются, имеют дело прежде всего они, что природа – это природа, то есть принадлежит всем. Такая уж у них наклонность, как очень правильно выразилась при мне однажды супруга управляющего, – продукты, проходящие через их руки, липнут к пальцам. И с ними следует обращаться, сказала эта дама, озарив меня очаровательной улыбкой, точно так же, как с пчелами: отбирать все, чтобы они продолжали трудиться. Если бы у них все было, они целыми днями бренчали бы на цитрах да загорали бы на солнце; им было бы все равно – пусть сорняк в сахарной свекле поднимается хоть до пояса. Вероятно, это так – если бы у них все было.

Но у них нет ничего, и они работают, а между делом, где только можно, крадут что ни попадя. Как выразился бы социолог, их поведением еще руководит некий атавистический клановый дух, внушающий им, что совместно добытое должно и потребляться совместно; дух этот, однако, с каждым днем слабеет.

Я же мог чувствовать его еще в полную силу. Чувствовал я, ежась, и силу другого уклада; я был уже сложившейся в основном человеческой особью, когда он взялся за меня и начал перекраивать на свой манер. С невинностью только что родившегося барашка собрал я, например, скошенную на соседнем огороде зеленую кукурузу, когда хозяин-шваб, у которого я жил, обучаясь немецкому языку, послал меня за кормом для скотины. Такая же кукуруза была и в его огороде.

После третьей затрещины я понял, что украл.

– Разве это не господское? – спросил я возмущенно.

Господское или графское, то есть общее, откуда все загребают охапками, прежде чем с бездумной расточительностью браться за свое.

Точно такой же инцидент повторился со мной в гостях у бабушки с дедушкой – я переловил голубей сельского учителя; потом у дяди – меня привел к нему однажды вечером сторож из чужого виноградника; потом на станции Вайта – я вошел в купе вагона вслед за родителями с огромным железнодорожным фонарем. Будучи учеником первого класса гимназии, я пытался увести с сельского пастбища живую козу, чтобы подарить ее даме своего сердца, которая души не чаяла в козах. К моему несчастью, когда я тянул за веревку свой строптивый трофей уже по нейтральной территории, от стада вдруг отделились два козленка и с отчаянным блеянием поскакали за матерью. Мало-помалу я просвещался.

Рост материального благосостояния нашей семьи может вызвать больше нареканий в нравственном отношении, чем обогащение любой вошедшей в историю семьи или семьи, поднявшейся в эпоху паровой машины лишь в силу того, что меньший результат меньше оправдывает, меньше освящает. Мой дед по отцу был пастухом, старшим овчаром. Кто хоть краем уха слышал, что означало это занятие в десятилетия Компромисса [63]63
  Имеется в виду соглашение-компромисс, заключенное в 1867 году между Австрией и Венгрией и утвердившее дуалистическую монархию.


[Закрыть]
, тот, я уверен, уже заранее улыбается. Был он старшим овчаром у герцога Эстерхази. Потом – у арендаторов имения.

Какие соглашения на самом деле определяли права и обязанности и этой должности, узнать от него было невозможно ни мне, ни, думаю, самому герцогу. Когда его спрашивали об этом, он пускался в сложные объяснения, часами говорил о спаривании, о первой траве, о промывке шерсти, о ярке, о том, как овцы трясут хвостами, о поголовной вертячке. Под конец иной раз оказывалось, что у него нет ничего своего, что он «нищий батрак», а в другой раз, что, собственно говоря, все овцы принадлежат ему и только по доброте сердечной он загоняет пару-другую во двор замка. В действительности же дело обстояло таким образом, что сверх предусмотренного договором он получал еще некоторый прямой доход от роста поголовья. Первая отара, которую он, будучи еще молодым парнем, принял в хозяйство герцога, со временем приумножалась, и был период, когда под его началом служило пять-шесть подпасков. В иные годы в его отаре насчитывалось пять тысяч голов. Таким состоянием обладал разве только князь эпохи переселения народов.

Сколько овец могло быть у Арпада? К чести деда, скажу, что своей статью, широкой грудью он выражал не имущественную спесь, а величавость вождя племени, гордость свободы. Вот это было время! Из настриженной с отары шерсти он получал определенную долю. Требовалось докладывать, когда ягнились овцы. Для подтверждения падежа сначала нужно было предъявлять овечьи черепа, а позднее и шкуру. А еще позднее господа сообразили, что овец принято и доить, по вкусу пришлась им брынза, которая прежде считалась грубой мужицкой закуской. Мир угрожающе быстро портился.

Но к тому времени у деда уже был виноградник в соседней деревне, дом с участком в уездном городке, сын – в кругу чиновников комитатского управления, другой сын – в корчме, при собственном доме, дочь – в другой собственной корчме, еще одна дочь – за бондарем, третья дочь – за хозяином молотилки, и еще сын, и еще… бог знает, что еще у него было. Был у него даже свой алтарь с выбитым золотыми буквами его именем в церкви одного из ближних сел. Всего этого он достиг только благодаря бабушке, ибо сам был человеком мирным, натурой созерцательной, большим любителем мастерить что-нибудь дома, мурлыча себе под нос; всюду он устраивался с удобством: даже на толстого осла, пока у него был осел, он водрузил подобие кресла и восседал на нем, облокотившись правой рукой о голову животного. Так он ездил, так и проехался по жизни.

Эта ветвь семьи расцвела благодаря бабушке, которую дед называл почему-то мамкой. От нас, детей, он требовал, чтобы мы называли его старым тятей, а бабушку – родительницей – обращения столь нарочито простонародные, что если тогда язык мой и поворачивался произносить их, то теперь перо выводит эти слова с трудом.

Наша бабушка была высокой, почти на полголовы выше деда, смуглой женщиной с энергичным взглядом; родом откуда-то из Верхнего Шомодя, но, разумеется, тоже из пусты, принадлежавшей герцогу. Это она привнесла в нашу семью гренадерский рост и несгибаемую силу воли. Ее отец также был овчаром, но подробностей о нем я никогда не знал. Сама она иногда, правда, очень редко, вспоминала только одного своего деда, некоего Ласло Берчека, который был «богатырь на редкость» и повидал свет; совсем один, без охраны, он ежегодно возил серебряные талеры герцогу в Вену. Из всех моих предков, которых я не видел воочию, этот Берчек представляется мне наиболее ярко. Я воображаю себе его стройную фигуру, смуглое энергичное лицо, слышу его отрывистую речь. Представляю, как он выпрыгивает из седла у какого-нибудь заезжего двора и, поправив оружие, проходит к буфету. Бабушка говорила, что мой старший брат очень похож на него. Берчека зарезали в возрасте двадцати девяти лет 3 октября какого-то года восемнадцатого столетия – в этот день бабушка отмечала его память, как и многих других, постом и молитвами с утра до ночи, так как была чрезвычайно набожна. Нам, детям, тоже приходилось вместе с ней молиться и громко просить всевышнего о спасении души некогда убиенного Берчека, поскольку он без покаяния вошел, как мы надеялись, в чистилище. Такова сила традиций.

Что за женщина была родительница? Как уживалась с дедушкой? Я боялся ее. Лучше всего я запомнил, какие холодные были у бедняжки ноги, когда она лежала в гробу, – мы с двоюродными братьями и сестрами по очереди трогали их, чтобы она не ходила привидением.

Много времени спустя, когда, рассчитав свои дни с минутной точностью, дед проводил их в церковных песнопениях и алкогольном дурмане, он остановился как-то перед давильней и после долгого молчания медленно, с большими паузами, выжал из себя ответ на вопрос, вероятно, заданный ему лет пятьдесят назад:

– Предлагали мне девушку и из Дюлая, и из Пулы, одна уж и платок мне отдала. «Дочь овчара, как раз по тебе, Янош», – говорили. А я все-таки не согласился, потому как работник вроде меня не должен идти зятем в чужой дом – там он только портянкой тестя станет, – а должен иметь над головой свою крышу. Мог бы я жениться и на ком-нибудь покрасивше и побогаче Нанчи, да ведь она в девках могла пройти целый день пешком, чтобы только принести мне смену белья. Ни разу не пожалел я, что взял ее, – добавил он, внезапно вскинув голову, и уставился на меня мутными глазами.

К тому времени прошло уже десять лет после смерти бабушки. Тогда-то и услышал я впервые ее имя, и это простое имя вдруг превратило ее в живой образ – крепкую девушку с твердым характером и честолюбивую молодицу, неутомимую, бережливую хозяйку, которая была в семье головой.

На чем она экономила? Недавно мне в руки попал один трудовой договор деда, в котором указывалось, что за верную тридцатилетнюю службу его годовое жалованье повышается с пятидесяти до семидесяти форинтов.

Свою религиозность, далеко превосходящую простую набожность, бабушка привила и мужу, и детям. Она наверняка ни за что на свете не смогла бы пойти против своей совести. Не было такого соблазна, который побудил бы ее протянуть руку к чужому. Если она и протягивала к чему-либо руку, то могла делать это только со спокойной совестью, без сознания греховности своего поступка. Они с дедом жили в добром полудне езды от нас, на третьей пусте; после каждого посещения мы возвращались от них с богатыми подарками, потому и ездили к ним часто. Однако живого или резаного барана мы погружали в задок телеги и прикрывали сверху сеном в большой тайне уже при выезде из пусты. Боялись управляющего или старшего пастуха? Нет. Поступали мы так только из-за бабушки, душа которой не вынесла бы, если бы что-то с ее ведома было увезено из пусты. А вот в границах пусты – там она все, совсем как императрица, считала своим.

Властвовала она и над людьми: кузнецы, огородники, кладовщики, сторожа, слепо подчиняясь, приносили и делали ей за счет имения все, что она просила. Повелевала она не властью мужа, а, можно сказать, на демократической основе, потому что смогла убедить всех, что в этом ее призвание.

Такой же фигурой, хоть и совсем иной закваски, была и бабушка по материнской линии. Я считаю не простой случайностью, что на обоих флангах нашей семьи верховодили, управляли боевыми действиями женщины. В этом душном прадедовском мире, в целом так много сохранившем от племенного быта, во всех семьях господствовали женщины, матери.

Господствовали, но не подавляли мужчин; мужчины неделями пропадали в поле, да и зимой спали вне дома, у большинства даже не было своего места для сна в темной клетушке, в каждом углу которой жило по семье; спали в господских хлевах, конюшнях, чтобы и ночью присматривать за скотом. От дома их отчасти отпугивали и заботы, вечные жалобы, визг и плач, рождение и почти столь же частая смерть детей – снести все это по плечу только женщине. И женщина принимала все это на себя с не меньшей яростью и отвагой, чем самка животных. По сравнению с женщинами мужчины жили как вольные птицы. Если семья хоть немного поднималась, это показывало силу, а если опускалась – слабость женщины.

Моя бабушка по материнской линии была гениальна.

Я спокойно пишу это слово, ясно сознавая его значение. Если мать отца посредством бастионов, сложенных из форинтов, хотела взять поток грядущего под свой контроль и за одну шестифоринтовую монету готова была пожертвовать здоровьем, а то и жизнью своих воинов, а также своей собственной жизнью, то мать моей матери верила лишь в силу духа. Это была образованная женщина, обладавшая феноменальными фактическими знаниями, по начитанности не имевшая себе равной не только в пусте, но и во всем уезде, а может, и в комитате. Она была из прислуги, служила уже с девятилетнего возраста – у мясника, у чиновника, у еврея-лавочника, а последние четыре года работала у одного из директоров пивоваренного завода в Кёбани домашней прислугой. Здесь она поняла, что существует другая жизнь, совсем иная, чем та, которой жили ее родители. Здесь познакомилась с дедушкой и сразу же с неиссякавшим всю жизнь, переходившим в обожествление пылом влюбилась в его и на самом деле незаурядную красоту, обходительность, благородное имя – звали его Лайош – и, я думаю, не в последнюю очередь, в его беспримерную беспомощность. Дедушка тогда освободился из солдатчины, но домой, в родную деревню, не поехал, а поступил работать на завод, у директора которого жила в прислугах бабушка. Он был столяром.

Когда бы бабушка ни называла профессию своего мужа, даже в глубокой старости, она всегда на секунду останавливалась и обводила всех вокруг строгим взглядом. И я тоже преклоняюсь перед той энергией, тем упорством, с каким все члены семьи, за исключением самого деда, держались за этот титул. Потому что дедушка и в самом деле был столяром, хоть и усвоил это ремесло, будучи уже усатым.

Родился он в Дюлаваре, комитат Бекеш; шестнадцатилетним парнем «во время большой засухи» за семьдесят форинтов согласился пойти вместо кого-то на восемь лет в солдаты, поскольку в поле он особой пользы не приносил, а было их всего одиннадцать братьев. Он был так мал ростом, что после зачисления в армию матери пришлось подколоть его белый уланский плащ булавками, чтобы он мог ходить в этом плаще. Его определили в кавалерию, а он страшно боялся лошадей. К своему великому удивлению, я слышал от него, что у них за Тисой лошадь в ту пору была редкостью, пахали на коровах… А тут его назначили работать среди полутора тысяч норовистых коней. Три года он чистил и кормил их, шнырял между ними с замирающим от страха сердцем, пока наконец судьба не свела его с подмастерьем кузнеца из Толны, он-то и сжалился над ним. Они подружились, да еще какой дружбой!

О! Если б только мне когда-либо достало сил и способностей дать хоть малейшее представление о том, какая это была дружба! Они не расставались всю жизнь, и семидесяти двухлетним стариком мой дедушка, полуслепой, однажды утром как сумасшедший двинулся в путь за границу, в занятый тогда сербскими войсками Муракез, чтобы только пощупать, сохранился ли на могиле друга крест, который он когда-то вытесал своими руками. Этот подмастерье перетянул его из конюшен в мастерские конного завода, где рука его неожиданно быстро обвыклась с топором, чтобы уже никогда не выпускать его. Этот подмастерье, который своим громким голосом, порывистостью и напористостью был полной противоположностью деду, потащил его после их совместного освобождения в начавший тогда процветать Пешт, а там – с завода на завод, потому что они хотели подрядиться на работу лишь в том месте, где одновременно нужен был и кузнец, и столяр. Он присматривал за дедом, заботился о нем до тех пор, пока не передал эти заботы бабушке, заложив основу их брачного союза своим одобрением, взятой напрокат кроватью и суммой в десять форинтов. Потому так скромно, что он и сам тогда женился; иначе ведь и быть не могло: они все делали одновременно, у них и дети рождались примерно в одно время. Разница была только в том, что кузнец вместе с женой получил и работу: он женился на дочери рацэгрешского кузнеца. Через два месяца и наш дед с бабушкой тоже приехал в пусту. Безжалостная судьба поразила молнией тамошнего столяра и таким образом освободила место для дедушки.

Итак, и семья моей матери начала свою жизнь там, где едва пробился маленький побег, обозначилась на земле крошечная зеленая крапинка, о которой и специалист не может сказать, будет ли это дуб или крапива. Семя, однако, оказалось добрым. Дедушка, судьба которого до сих пор напоминала судьбу носимого ветром листка, теперь, в знакомой почве, с надежной опорой, сразу пустил глубокие корни, впитывая через них волю к жизни и действию. Рядом с достойной его женщиной он достиг полной зрелости, жизнь его исполнилась глубокого смысла. Наверху, в сутолоке «свободной» конкуренции, он наверняка пропал бы, но здесь, в неподвижном перегное общества, на самом дне неподвижного мира бедности и рабства, его кроткий нрав, тихая речь и кальвинистская неподатливость обрели право на существование, стали питающими корнями.

На дерево перед батрацким домом садится рой пчел, дедушка собирает их в мешок и, хотя раньше он никогда не занимался пчеловодством, через три года на самодельной медогонке откачивает сорок килограммов меда, который, разумеется, бабушка тут же продает весь, до последней капли.

Скупой на слова, улыбчивый человек, с уст которого никогда не срывалось громкое слово, он, однако, отказывается принять важное официальное сообщение потому только, что его фамилия, точно совпадающая с известной фамилией отпрысков одного из основателей Венгрии, написана в адресе не через «ипсилон» [64]64
  Написание фамилии через «ипсилон» свидетельствовало о принадлежности ее обладателя к дворянству.


[Закрыть]
.

Что такое? Не говоря ни слова, с устрашающим хладнокровием, однако изо всей силы бросает он колесную спицу, которую как раз обтесывал, в физиономию огородника, и тот в ответ разражается бурным потоком общеизвестных слов по адресу матери – на этот раз, разумеется, его матери. Сам дедушка никогда не ругался. Это и поныне удивляет меня больше всего: никакого ругательства, ни единого грязного слова не услышишь в его доме, вернее, в той комнате или в том углу общей кухни, который отведен для его семьи. Пуста вокруг него прямо-таки бурлит и брызжет непристойностями, все понятия здесь облекаются в как можно более грубые формы, но перед его порогом, перед его окном все грязное словно бы отступает. Позднее мы, его внуки, воспитывавшиеся как раз в этой наиболее грубой языковой сфере и уже с пяти лет знавшие все, что только может знать человек о своем происхождении, физиологических отправлениях и взаимоотношении полов, вступая в мастерскую деда, невольно преображались и, как выходящая из реки собака воду, стряхивали с себя обычные для нас представления и их словесную оболочку. Долгое время я даже думал, что дедушка просто не знает этих слов. И произношение у него было не то, что у нас, он говорил по-алфёльдски; возможно, в этом наречии и нет таких слов. Лишь одно-единственное ругательство слышал я от него. «Чтоб ты сгорел в первый день от роду», – сказал он как-то с кротким взглядом, но скрипя зубами, одному из своих зятьев.

В семье деда получали газету, вернее, ходили за нею каждую вторую субботу к протестантскому священнику в соседнее село: за пару яиц тот отдавал накопившиеся у него газеты. Сначала это была газета «Согласие», экземплярами которой величиной с простыню можно было отлично закрывать на зиму стекла ульев, потом – «Венгрия». Кто теперь помнит об «Иллюстрированных семейных листках»? И о «Газете домашних хозяек»? Наш чердак был набит ими, подобранными по годам и переплетенными по всем правилам переплетного дела, уроки которого давала редакция. Я еще помню, кто такой Йожеф Прем [65]65
  Прем, Йожеф (1850–1910) – венгерский писатель.


[Закрыть]
.

Если кто-нибудь в дальней деревне покупал книгу, бабушка узнавала об этом уже на другой день и не успокаивалась до тех пор, пока через посредство скупщиков яиц или тряпичников, с которыми всегда была в большой дружбе, не получала ее взаймы. Когда в замок приехала бонна-француженка, бабушка сговорилась с ней, чтобы та, уж не знаю, за какую вышивку или шитье, давала мне по вечерам уроки, хотя в то время не было и речи о том, что я когда-либо попаду в среднюю школу. Восьми лет я толковал по-французски за воловней.

А ведь в то время силы бабушки были уже на исходе, один выводок она уже взрастила. Когда она читала? Это навеки осталось тайной. С утра до вечера она работала, поскольку, кроме договорной земли, брала еще от имения и испольные участки, вместе с четырьмя дочерьми обрабатывала, пропалывала их даже по праздникам. Ибо она была атеисткой – она знала и самое это слово. Впрочем, церкви в пусте не было.

К сожалению, бабушка считала Священным писанием все, что пропечатано на бумаге. Однажды она где-то прочла, будто тминный суп улучшает у детей кровь, и вот четыре года подряд мы с отвращением, давясь от тошноты, ели на завтрак тминный суп, хотя молока в доме было, может, и не в изобилии, но достаточно. Прочла она также, что детей нельзя оставлять без занятий, и у нас не было ни одной свободной минуты. Далее, будто сквозняк не вреден, что добро рано и поздно принесет свои плоды… Всему напечатанному она верила и с несокрушимой надеждой смотрела в будущее, поскольку уже тогда в конце статей, даже на самые печальные темы, завязывался бантик из надежды на лучшее. Она была тем читателем, который делает нравственные выводы из романов или пытается извлечь для себя урок из судьбы разорившегося на бегах молодого графа.

Мать говорила, что образование они получали по вечерам за вязкой чулок: кто-нибудь читал вслух, остальные работали спицами. Между прочим, вязание тоже было ее страстью, и она вовлекала в него не только девочек, но и мальчиков. «Откуда знать, чем будешь зарабатывать на хлеб?» – сказала она, усаживая меня за вязание. Она вообще учила всю семью, чему только могла. Так что я умею вязать чулки и даже обметывать петли. Своих дочерей, носящих несусветные имена – она называла их именами героинь из романов, – бабушка на первых порах хотела учить в школе.

На это уж и в самом деле никак не хватило бы средств. Старшую, тетю Эльвиру, под беззлобный смех всей округи отослали домой из ближайшей монастырской школы с пояснительным письмом. Бабушка тут же разорвала письмо и не сдалась: ее дочери не могли тупеть в забытой богом пусте. Она подбирала им места прислуги, белошвейки и наставляла, учила, к чему они должны приглядываться, прислушиваться. Переходя с места на место, девушки все выведывали, высматривали, словно разведчицы, а дома делились наблюдениями и обсуждали их. Более практичной, лучшей школы они наверняка не нашли бы и в Швейцарии. У каждой было бы блестящее будущее, если бы, выходя замуж, они слушались совета матери, если бы самостоятельность, к которой их приучали с детства, не была впервые проявлена ими в любви, в выборе жениха. Ведь у них были и деньги, каждая в день своего восемнадцатилетия получала сберегательную книжку с пятидесятифоринтовым вкладом.

«Откуда же все это бралось?» – вновь спрашиваю я. Годовое жалованье деда по материнской линии составляло наличными двадцать форинтов. Того, что получалось по договору зерном, овощами с огорода, от домашней скотины, едва хватало на пропитание, а иной раз и не хватало. Повторяю: вся семья жила в одной комнате с земляным полом, а кухня с открытым очагом была общей с семьей старшего батрака; дед с бабкой были бедны, как церковные мыши, по городским понятиям им следовало бы побираться. За вечерней мужской беседой дед сожалел о добрых старых крепостных порядках. Положение их было далеко не так привлекательно, как может показаться из этих строк. Они не ощущали даже героизма своей судьбы, потому что не видели для нее оправдания. Простые, борющиеся с нуждой люди, батраки, которые в глазах постороннего наблюдателя ничем не отличаются от себе подобных. И все они живут одной судьбой, и, не напиши я здесь о них, их нельзя было бы различить в этой общей массе, с которой они сливаются и из которой никогда не выделялись. Я воспитывался в их среде.

И все-таки они, несомненно, отличаются чем-то от остальных жителей пусты, но этого не чувствуют ни они сами, ни другие: дед в присутствии посторонних даже случайно не проговорился бы о том, чем мог бы похвастаться, – что мать его была дочерью протестантского священника, пущенного по миру детьми; с остальными бедняками пусты они тоже живут в молчаливом, но именно поэтому нерушимо тесном союзе, который питает их и дает возможность ценою многолетних лишений и напряженного труда как-то выдвинуться их детям. А они, старики, почти сознательно держатся за свой низший мир, ощущая его притягательную силу. Сила же эта действительно велика.

В семье вспыхнул тиф, свалил деда, бабушку, всех детей. Наконец из соседней деревни приезжает врач. Не из тех новомодных, что лечат порошками, а старый, знаменитый, исцеляющий вином, от его метода весь комитат в восторге. Старик от всех болезней прописывает вино: от кашля – сексардское, от желудка – хомокское, от сердца – легкое шиллеровское, от любовной тоски – вино с содовой водой, целыми ведрами. Следует добавить, что все его больные выздоравливают, во всяком случае процент смертности у него ниже, чем у других врачей. И от тифа он прописывает сексардское, тяжелое красное вино, по три фляги на больного. Уж не знаю, сколько стоит кварта такого вина, – словом, неимоверно дорого. К счастью, несколько бочек сексардского есть в подвалах усадьбы. Вечером, после того как врач ушел – беспомощная семья бьется в нужде больше, чем в кризисной лихорадке, – является, предварительно постучав в окно, ключник и, не говоря ни слова, забирает с кухни бадью, в которой носят воду. В течение трех недель – сорок лет спустя бабушка рассказывает об этом со слезами на глазах – он ежедневно, дном и вечером, приносит полную бадью вина, от которого они и выздоравливают; только волосы у них повыпадали. Но потом все же выросли.

Среди свиней начался мор, тут уж врача не приглашали; подохли, конечно, и два их поросенка. С громким плачем их собирались закопать, как вдруг пришел свинарь и намекнул – пусть, мол, отнесут ночью одного подохшего поросенка к господскому свинарнику. Так и сделали, и он ловко заменил дохлого на живого. Но дух справедливости не терпит махинаций, он беспощадно убивает и подмененного поросенка. Однако и свинарь не терпит вмешательства в свои дела и вновь заменяет падаль. Так продолжается три-четыре раза, пока дух не капитулирует: ведь в стаде поместья еще четыреста свиней.

Все это, разумеется, требует вознаграждения. Дедушка охотно мастерит из хозяйского дерева кому стол, кому стул, кому солдатский сундучок, а одному батраку даже полку для трубок – тому во что бы то ни стало хотелось именно полку для трубок, причем точно такую, как у священника в Палфе, хотя у самого дедушки есть только воскресная глиняная трубка, и вообще-то он не курит, а только жует табак. Конечно, дедушка работает и на приказчиков, и на управляющего: снисходительность нужно купить. Правда, и среди них попадаются «человечные люди», симпатии к народу выражаются у них в том, что, отправляясь в контрольный обход, они уже метров за сто до цели начинают громко ругаться, чтобы, придя на место, застать там все в порядке. Батраки отлично понимают эту уловку и, заглядывая в его добродушно моргающие глаза, видят его доброе сердце; когда один такой смотритель, старый холостяк, умер, батраки хотели поставить ему мраморное надгробие, но сколачиваемых в течение полутора лет денег не хватило на такой памятник, который, по их мнению, был бы достоин усопшего, и тогда устроили тризну, длившуюся два дня.

Конечно, не все служащие имений такие. Даже те, кто имеет склонность к «пониманию», вскоре теряют возможность что-либо делать для работников. Производство быстро сбрасывает с себя феодальные и кое-где еще скрытые в складках феодализма патриархальные формы и облачается в капитализм. На феодальных землях появляются сеялки и современные, образованные представители рационального хозяйствования, которые хоть и обращаются к батракам на «вы», но относятся к ним так же холодно и беспощадно, как к машинам и заводским рабочим. Пуста преобразуется в предприятие. Болота осушаются, леса выкорчевываются. Но у души корни глубже, она еще сопротивляется.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю