355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бронюс Радзявичюс » Большаки на рассвете » Текст книги (страница 7)
Большаки на рассвете
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:31

Текст книги "Большаки на рассвете"


Автор книги: Бронюс Радзявичюс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 32 страниц)

Когда-то они считали себя шляхтичами. Две ее сестры в Польше – бог весть, живы ли они, писем от них нет, уже целую вечность ни слуху ни духу. Ядвига и Каролина.

Старуха произносит их имена, и губы ее шепчут, как бы шелестят – шшы… пшы… Стоит кому-нибудь упомянуть Варшаву или Краков, как старую Даукинтене охватывает какое-то странное волнение: ей не терпится скорее вмешаться в разговор, сказать, что ее сестры живут там, то ли в Варшаве, то ли в Кракове. Сестры, которых она никогда в глаза не видела. Вся деревня знает, что две ее сестры живут в Польше, две сестры, о которых она беспрестанно думает. Старуха разговорится и покажет вам позеленевшую от времени, медную с орнаментом шкатулку, в которой держали бусы еще мать, прабабушка… Старая Даукинтене будет что-то лепетать, трогать старинный герб и надпись.

– Шляхта задрипанная, – шепчет Визгирда, переворачиваясь на другой бок.

Иногда после охоты или прочесывания леса к Визгирде заходит со своими бойцами Юодка, его дальний родственник. Они говорят, делая вид, будто ничего об этом родстве не знают, хотя тон разговора такой, что, кажется, кто-нибудь из них возьмет и скажет: «Ведь мы дети троюродных братьев».

Вечереет. Небо бледное, как лицо больного. Такой бледностью залита и изба Визгирды с обклеенными бумагой стенами, выщербленным полом, столом, на котором поблескивает бутылка водки, лежат куски скиландиса[3]3
  Литовское национальное блюдо (Прим. пер.).


[Закрыть]
и сала, огурцы. Юодка, сапожник Скарулис и Аполинарас сидят за столом на лавке. Скарулис отламывает кусок хлеба. Мизинцы на больших руках длинные, скрюченные. Когда смотришь на его руки, так и видишь, как Скарулис проводит мизинцем по лезвию сапожного ножа, берет гвоздики, прижимает подметку… Аполинарас, рослый, краснолицый, пересмешник, не поднимая головы, наворачивает сало, на вид он веселый, добродушный, но, чтобы понять его, надо видеть, какими глазами он смотрит на приглянувшуюся ему женщину. Все трое в хорошем расположении духа. Лицо Скарулиса просто светится спокойствием, от него веет даже некоторой торжественностью, как от человека, сделавшего большое дело. К Визгирде они завернули после успешного прочесывания леса.

– Мы уже почти всех выловили, – говорит Юодка.

Скарулис одобрительно кивает. Аполинарас уминает сало, по-прежнему не поднимая головы. Лицо его все больше багровеет – не дожидаясь своей очереди, он опрокидывает стаканчик. Что бы они тут ни говорили, ему, похоже, все равно.

– Одного тяжело раненого увезли в больницу. Если выживет – может, покажет, где их гнездышко. Никуда не денется, должен будет показать, – и Юодка тянется за скиландисом.

Косясь на составленные в углу винтовки, Визгирда заранее всех предупреждает, что он не собирается примыкать ни к тем, ни к другим. Я не Криступас, говорит он, пялясь в окно.

А в это мгновение Криступас, зажав под мышкой краюху хлеба, шатаясь, спускается с пригорка Визгирдаса к своей избе. Голова у него опущена, ноги заплетаются, может, что-то стряслось, думает Визгирда. Надо бы и его позвать, но бог с ним. Визгирда задергивает занавеску, чтобы никто не увидел, как возвращается Криступас, и впивается взглядом в Аполинараса. А зачем ты эту «кочергу» таскаешь, спрашивает он глазами. Юодка сидит, подперев подбородок. Ни в какие разговоры он не пускается. И слова, и жесты у него вялые. Вот если бы сюда зашел Криступас, думает Визгирда, но… он бы не дал мне рта раскрыть. Наконец хозяин не выдерживает и задает Аполинарасу вопрос о «кочерге» вслух. Аполинарас только пожимает плечами – он еще не набил желудок, не насытился. В уголках его мясистых губ играет бог весть кому предназначенная усмешка, а может, это только кажется, что он ухмыляется: он всегда такой – язвительный, за словом в карман не лезет, но когда мужики всерьез толкуют, ему делать нечего. Все тут ловят каждое слово и движение Юодки, почтительно-испуганно смотрят на него Визгирдене, Константас…

По избе снуют дети. Их так и подмывает потрогать составленные в углу винтовки, патронташи… Ах, если бы им все это отдали! Они бы натянули заляпанные глиной сапоги, нахлобучили бы меховые шапки, надели бы широченные ремни, пристегнули бы к ним пистолеты!.. «Стой! Беги! Стрелять буду! Руки вверх!» – орут они, выбежав ненадолго во двор. Все словно ошалели.

Визгирда придирчиво разглядывает троицу.

– Знаешь, Визгирда, что я тебе, скажу, – вдруг говорит Юодка, положив на стол вилку. – Чья бы корова мычала, а твоя молчала. Думаешь, мы забыли, где ты был в конце войны? Не знаем? Может, ты уже забыл тот полдень, когда мы с красноармейцами нагрянули к тебе? Твоя жена только увидела нас, смотрю – овец в хлев погнала. Етитьтарарай, думаю, совсем ополоумела баба: на дворе полдень, а она овец в хлев гонит. Сразу смекнул, где ты. Да ладно, думаю, на сей раз не тронем, приду попозже, поговорим с глазу на глаз, если откажется, тогда… Не успел – в другое место меня направили.

Визгирдене как шла к столу, так и застыла: в одной руке – сыр, в другой – кувшин с молоком. Зырк на понурившегося мужа, зырк на Юодку.

– Ну-ка, иди, иди сюда, – говорит тот.

Вдруг обрадовавшись, хозяйка принимается стрекотать.

Значит, ты тогда все понял, ох, Юодка, Юодка. А я все думала, чего это он так странно усмехнулся, увидев меня с овечками. Ай-яй-яй, сколько я тогда страху натерпелась! Не знаю уж, что и делать, кидаюсь туда, сюда, и вдруг меня осеняет: загоню-ка я овец в хлев, тогда красноармейцам и в голову не придет, что там бункер, тогда там не станут искать. Гоню, значит, я овец, гоню, а ты, Юодка, смотришь на меня и смеешься. И таким странным показался мне твой смех, только на душе почему-то полегчало, и я сама не почувствовала, как сказала тебе: «Зайди в избу, хоть молока выпьешь». Ай-яй-яй, как я тогда была благодарна тебе за то, что ты их увел, хотя сначала думала: это ты их притащил. Видишь, как нелегко узнать человека, подумай только. А ты чего, как кот, зажмурился, – поворачивается она к мужу, – наливай, не видишь разве: пусто в стаканах.

Визгирда проводит рукой по лицу, глазам, снова поглядывает в окно. От самого холма до избы стелется выцветшее, как его рубаха, жнивье. В другом окне, далеко, у самого горизонта, виднеются плывущие по небу позолоченные стайки облаков. В их сторону тянется голое, всхолмленное осеннее поле, залитое лучами заходящего солнца.

– Пейте, мужики, – говорит Визгирда и отводит взгляд от окна: перед ним застывшее лицо Скарулиса, жирный рот Аполинараса с мясистыми раскрытыми губами – надо же, и он не ест.

– Нет, – качает головой Юодка, – зло берет и стыдно: на твоем холме, вон там, – он показывает в сторону горы, – солдаты окопались, головы кладут. За что? За твою землю, за нас. А ты в бункере торчишь. Где, за каким столом я очутился? Все вы ждете, чтобы готовенькое подали, вам бы только хапать.

– Только не я. Я никогда чужого не брал…

– А мы что, по-твоему, брали?

– Однако!.. – вскидывает голову Визгирда, но никто его не слышит.

– Будешь хватать как миленький, а эти мои слова и не вспомнишь.

Юодка некоторое время молчит, не сводит глаз с Визгирды.

– А что было бы, если бы немцы?..

– Худо было бы. Всем нам каюк. Но у некоторых еще и другой расчетец был, – говорит Визгирда, по-прежнему глядя в окно. Теперь у него в мыслях белый, обсаженный ракитами большак, грохочущие по нему машины.

– У кого это расчетец был? У генерала Плехавичюса? Сколько людей из-за него головы сложили! На кладбище, небось, бываешь, видел? Почитай, по семнадцать человек в ряду лежит.

– Нет больше их могил, перекопали.

– Значит, надо было. Вот и решайте, – говорит Юодка после паузы, – с кем вы, куда вам. Если б не мы! – он окидывает взглядом своих бойцов. – Ээ, да что с вами попусту говорить. Выпей, Скарулис, чего молчишь?

– А что тут скажешь, и так все ясно. Земля его держит…

– Да, я хозяин, земля меня держит, – отзывается Визгирда.

– Смотри ты мне, – Аполинарас ставит свой стакан.

– Сиди, не стоит, – машет рукой Юодка. – Трус он – вот кто, – показывает он на Визгирду.

– Я?! Трус? – удивленно моргает Визгирда.

– Я коммунист, – говорит Юодка. – И все мои родичи. А ты кто такой? Ах, да, хозяин. А рассуждаешь не только как хозяин. Тебе хотелось бы, наверное, быть птицей поважней. Вот и борись за правду – покажи, на что способен. Ворчишь, брюзжишь. Нет у тебя такого права. Криступас может так говорить, только не ты. И не строй из себя невинную овечку. Я тебя серьезно предупреждаю, при мужиках.

– Криступас… Он и шаулисом[4]4
  Член военизированной националистической организации (Прим. пер.).


[Закрыть]
был, такой-сякой…

У Константене даже глаза заблестели: это ее слова. Ее так и подмывает наброситься на Криступаса, но она только раскрывает рот, как рыба, а сказать боится: Юодка для нее авторитет. Власть. Тут надо знать, что и когда говорить.

– Был, это верно, но когда увидел, что тут творится, не стал дожидаться повестки, сам на фронт пошел.

Константене словно не слышит. Знай клюет себе оставшиеся в миске крохи скиландиса. Лицо у нее серое-серое, Визгирдене даже диву дается, сколько на нем морщин.

– А кто ж он, по-вашему, такой? – наконец не выдерживает она. – Бродяга, отщепенец, пьяница. Он и теперь пьяный явился, своими глазами видела. Видно, опять, со своей благоверной цапается.

Теперь мужики пропускают ее слова мимо ушей. Лишь у Константаса лицо вдруг вытягивается. Э… нехорошо, срам.

– Только вспомню, как Криступас на фронт уходил, боже, боже, – начинает Тякле Визгирдене. – Даже слезы у меня из глаз брызнули… Жена его, значит, сидит у куста смородины ни жива ни мертва, двоих детишек обнимает, а он себе идет, размахивает полами шинели, даже не прощается. Побудь с Эльжбетой, говорит он мне, просунув голову в дверь. Прихожу, а Эльжбета плачет навзрыд, так рыдает, что дух у нее захватывает. Может, не свидимся, говорит. Ну, я бегом за Криступасом, думаю, задержу, но куда там – он уж за холмом. Сломя голову из дому умчался. И вправду – не свиделись.

– Да он и в войну связь с красными поддерживал, – поднял палец Константас. – То-то. Вот рисковый мужик был. Ведь это риск, а как же… ну вот… – заговорил он.

– Да уймись ты, болтун несчастный, – усмиряет его жена, чувствуя на себе одобрительный взгляд Визгирдене.

– Что за женщина была Эльжбета, что за женщина! – говорит Тякле.

– Ну чем же она была лучше других? Из другой глины, что ли? Не такая, как все? И когда с ней жил, к другим бегал.

Визгирдене оглядывает свояченицу: кривоногая, маленькая, шаркает по полу валенками. Не чета Эльжбете! Того и гляди, лужица под ногами заблестит. Похвасталась бы еще тем, что, когда Эльжбета болела, обчистила ее сусеки до последнего зернышка.

– Ой, надо смотреть в оба, ой, надо беречь чужое как зеницу ока, а руки так и чешутся… – отчаявшись найти более удобный случай, пытается вмешаться Константас.

– Замолчи! – топает ногой Константене.

Константас вздрагивает, опускает глаза, потом, призвав на помощь всю свою смелость, говорит:

– Что ты на меня кричишь? Разве я что-нибудь плохое сказал?

– Замолчи! – вскрикивает Константене. – Раз ничего не смыслишь, то и молчи.

Юодка ухмыляется – пора откланиваться.

– Не уходи, побудь еще, рано ведь, – усаживает его Визгирдене.

Все бросаются уговаривать Юодку.

Какая-то неведомая сила тянет их друг к другу, но стоит им сойтись, как они начинают коситься друг на друга, ищут, к чему бы придраться. Неплохие, вроде бы люди, но по глупости или из чрезмерной осторожности готовы вступить в сговор с самим дьяволом. Каждого из них можно срывать, как листочек, хотя они и колются, и обжигают.

Юодка интересуется такими людьми, как Анупрас: в артели лошади дохнут, а виновного никак не найдут. Занимают его и Накутис, и Константене. А Криступас? До сих пор никто не знает, кем был Амбразеюс, с которым он якшался. «Ты в мой огород не суйся, – резанул он однажды Юодке. – Я же в твой не суюсь». Еще неясно, не приходит ли к нему Миколас Мильджюс. Другой на месте Криступаса мог бы даже тропку к его берлоге показать, но как же, покажут они тебе. Главное, чтобы их не трогали. Прошлой ночью сгорели склады Наглиса. Кому теперь красного петуха ждать? Поди знай. Ну чего вытаращились? Я же о вас думаю. Что у тебя за жизнь, Визгирда? Кто ты, Константас? Один трясется от страха; второй горло на лугу дерет, героя из себя корчит; третий поскребется, как мышонок, и снова замолкает; четвертый все чего-то ждет, к чему-то крадется; пятый злится на всех, особенно на близких, словно живет не среди людей, а на необитаемом острове. Свали всех в кучу и получишь змеиное гнездо. Разве они могут все разом чего-то желать? Каждый в свою сторону тянет, но когда одно рубишь, эхо по всему катится. А может, только так кажется? Другой, пожалуй, радуется. Кто же эту подозрительность посеял? Чего они, скажите на милость, поделить не могут? Каждый из кожи вон лезет, чтобы к чему-то пробиться первым, но другие неусыпно его стерегут.

Взять, например, Криступаса. У кого-кого, а у него удобных случаев тысячи; он то впереди, то за чьими-то спинами, словно какая-то невидимая сила бросает его из стороны в сторону. Ему никогда и в голову не придет остановиться, подумать, сколько проку и сколько убытка, что выгадал и что потерял.

(«Ты все кого-то из себя корчишь, – сказал ему однажды Визгирда. – Многое делаешь напоказ. Все уже привыкли к этому, только и ждут, что ты сделаешь, что скажешь. И делаешь ты все это, зная, что от тебя чего-то ждут. И ходишь с этакой оглядкой, думаешь, кто-нибудь вот-вот бросится следом. Если не взрослый, то ребенок…» – «Сынок мой, – сказал Криступас. – Он за мной по пятам ходит. Я его на летчика выучу». – «Только, смотри, сам голову под топор не суй». – «Я зла никому не желаю». – «Всякие попадаются. Другой и слушать тебя не станет». – «А я знаю, Визгирда… я прекрасно знаю – станет».)

А может, тут есть что-то такое, чего я и впрямь не могу понять, думает Юодка, косясь на книжонки Визгирды, сложенные на краю лавки. А иногда Юодка говорит без всяких обиняков:

– Почему тебе наша власть не по нраву? Ты нас что, врагами считаешь?

– Да не враг ты мне и не друг.

– Смотри-ка!

– Какого черта?! Ты еще в пастухах ходил, когда я свадьбу справлял, а теперь нос задираешь?

Юодка с минуту молчит и снова спрашивает:

– Вот ты все лес рубишь. Хочешь дом построить?

– Может, и построю, а тебе что?

На том разговор и кончается. Юодка берет со скамьи винтовку, щупает ее, нахлобучивает шапку – и напрямик через поля. Наступит день, когда Визгирда заговорит иначе. Юодка знает от Барткуса, какие перемены их ждут.

Эти разговоры надолго останутся в памяти Визгирды. В ушах будут звучать слова, которые он сказал Юодке – как смело, как умно он говорил. Теперь они там, в волости, пошевелят мозгами, вспомнят Визгирду. Он бы им еще не такое сказал, да все не успевает: Юодка в его избе долго не задерживается, покрутится, осмотрится – и за дверь.

– Ты сам не веришь в то, что говоришь, – огрызается иногда Юодка, застыв на пороге. – Нет у тебя столько злости. Знаю я таких, – улыбается он.

Каких это «таких», бормочет себе под нос Визгирда, подтягивая портки. С кем это он меня сравнил, кто я ему – пастух? У него еще молоко на губах не обсохло, когда я на вечеринки бегал, а теперь – «таких»!..

В апилинковом совете на столе Барткуса стоит макет местечка и его окрестностей (Бернарделис слепил). Новые дома, фермы, скверы. Изредка Барткус что-то поправляет, переносит какой-нибудь домик, втыкает возле него стебелек (дерево) или прилепляет крылечко – гуттаперчевые кубики, захватанные пальцами, потемнели. Спроси Барткуса о будущем местечка, и он начнет рассказывать – только слушай: словно по мановению волшебной палочки ширятся площади и улицы, открываются залитые светом скверы, зеленеют деревья, посаженные прошлой осенью, когда привозили раненых и убитых и мальчишки-оборвыши прибегали смотреть на них.

Барткусу нравится, когда кого-нибудь надо склонить на свою сторону. Больше всего он ценит свое красноречие и поэтому очень доверчив: увидит, как слушающий начинает одобрительно кивать, и тут же поверит, что убедил его. А ведь нелегко, ох, как нелегко убедить здешних жителей: они слушают, но думают о своем. Вот если наклонишься над ухом и что-то шепнешь, как тайну, если дашь почувствовать, что уважаешь его больше других, он весь превратится в слух. Однако житейского опыта у Барткуса маловато. По натуре он энтузиаст, душа у него нараспашку. По утрам Барткус делает зарядку, поднимает штангу, растягивает заржавевший эспандер и садится за учебники геометрии или алгебры. Пуще смерти он ненавидит болтунов и злопыхателей. Вообще-то он тугодум, но то и дело подхлестывает себя, учится действовать быстро и решительно. Вот почему он всю зиму в проруби купается и еще бог весть что придумывает. «Надо свой характер переделывать, закалять волю», – любит повторять Барткус, потому что характер у него и впрямь не из легких. Старожилы шутят, что он как та жемайтийская лошадка: если ее раз подстегнешь, она потащит телегу, медленно, не озираясь, хоть доверху ее камнями нагрузи, но если все время будешь назойливо понукать, она и лягнуть может и так заартачится, что с места ее не сдвинешь, сколько ни лупи; правда, немного надо, чтобы она задорной рысцой пустилась, умей только держать вожжи в руках. Тем не менее это не рабочая и не ярмарочная лошадь. Твердые бугры мышц, лоснящаяся кожа. Ее не запряжешь с теми, что стоят, отвесив губы, на паровом поле, не запряжешь и с ломовой – та будет тащить так, что только треск в ушах, эта – только постромки тянуть, а если окажется в одной пристяжке с клячей, будет тащить одна, роя носом землю. Раньше на таких лошадей спрос был невелик.

Найдя такое сравнение (к слову сказать, его подсунул Казимерас), все ужпялькяйцы тотчас же успокоились. Всюду только и слышно: «Жемайтийская лошадка… Что жемайтийская лошадка скажет…» Однако никто не знает, что Барткус и в самом деле жемайтиец. А ведь не будь в Ужпялькяй Барткуса, все бы тут выглядело куда печальней: уже и улочка гравием посыпана, уже и обочины липками обсажены (ученики посадили), уже то там, то сям слышно, как стучит молотилка, фыркает тракторишко; то возле амбаров, то возле гумен толпятся мужики, дожидаясь первых возов с зерном. Но пока вид, открывающийся из оконца апилинкового совета, весьма унылый, а в это утро – особенно.

Еще как следует не рассвело, туман, скудный свет в окнах. Сквозь морось смутно проступают контуры домов – заржавевшая жесть на крышах, неподметенные крылечки. Покинутая мельница, заколоченная досками аптека с надписью «Моцкус» на стене.

Что-то выискивая, возле обшарпанного двухэтажного дома снует мальчуган Скарулиса. На крылечке, зевая, потягивается сам хозяин. Через грязное оконце за его спиной видно, как накрывают на стол: картошка в мундире – очистят, посыплют солью и будут есть. Из другого оконца, заткнутого тряпками, на Скарулиса смотрит какая-то старуха – может, Хохлова? – лицо у нее длинное, с крючковатым носом. И гудят, громко гудят колокола местечкового костельчика, которые раскачал кривоногий Инкус, разбрызгивая грязь, мчатся в школу дети, а на втором этаже, над головой Барткуса, сидит за расстроенным пианино барышня-учительница и поет.

«Этого, – думает Барткус, – только нам и не хватало».

 
Если б ксенженькой ты был,
Богомолкой стала б я, —
 

тянет барышня-учительница. Нарочно, желая его подразнить. Но попробуй с ней заговори – она только плечиком поведет, откинет назад косу и скроется, сбежав вниз по расшатанной лестнице, только полы юбки мелькнут перед глазами. Барткус слышит ее, когда встает и когда ложится, а она всегда такая – словно насмехается над ним. Вот и обойдись, человече, без закалки! Пока он слышит ее там, наверху, пока чувствует ее за стеной, особенно в полночь или по вечерам, когда она, стоя перед зеркалом, распускает свои длинные волосы, когда там вдруг замирают все звуки и кажется, что даже стены превратились в слух, – покоя у него не было и не будет.

Распахиваются двери, в густом тумане возле мельницы визжит пилорама и, когда она замолкает, слышно, как журчит разлившаяся вода (всю неделю лило), скрипят колеса, позвякивают конские подковы. Над костельчиком, белеющим на пригорке среди купы кленов, с криком кружат вороны. Трезвонит школьный звонок, а дети все еще идут. Вылетают со дворов, нахлобучивая на ходу шапки или застегивая фанерные ранцы. В такую вот рань и долетают до Ужпялькяй ночные, жуткие, леденящие кровь вести. Иногда привозят убитых, сообщают о пожарах. Что-нибудь да случается ночью в лесной чаще, на обочинах дорог, и сюда, в Ужпялькяй, ночь тянет свои когти, в окне апилинкового совета она отражается сполохами далеких пожарищ – о многом Барткус мог бы рассказать этой барышне, ибо ничто так не сближает людей, как чувство неуверенности. И не случайно красивый, сияющий образ соседки-учительницы высвечивается в душе Барткуса. С ней Барткус не такой, каков он на самом деле: сделается грубым, нахальным, почти циником – но и это на барышню-учительницу большого впечатления не производит.

Застыв у оконца, Барткус долго смотрит на улицу. Звуки этого утра, спокойные и миротворные, сулят что-то доброе. Местечко, словно выплывает из памяти, где все бесконечно старое: и этот костельчик, и этот вороний грай в дымке позднего осеннего утра, и детские голоса, и скудный свет в окнах, через которые видно, как накрывают на стол, стелют постели, провожают из дому детей, мужей. И даже Барткус в эту унылую минуту не верит, что на том месте, где нынче стоит почерневший домик местечковой почты, поднимется белое здание комбината бытового обслуживания, а рядом вырастут универмаг, столовая, детсад… Даже он, Барткус, какой-то старый, тусклый, случайный в этой жизни, стоит у окна с тяжелым сердцем, словно кто-то его обидел или горько разочаровал. Сколько было таких рассветов, сколько надежд, разочарований за этими окнами, освещенными керосиновыми лампами, сколько ночей хлестал ливень по стенам ужпялькяйских домов так, как этой ночью.

С четырех сторон сюда сбегаются дороги, с четырех сторон сюда стекается время, чтобы потом взорваться какой-нибудь знаменитой датой, как нарыв. Барткус уже успел ознакомиться с историей Ужпялькяй. Есть у него и ее свидетели, да и древностей он собрал немало.

Местечко основано в начале XV века, когда были заложены первые камни в фундамент костела. В незапамятные времена на этом месте горел жертвенный огонь. Примерно в конце XVI века тут были построены мельница, ночлежный дом, а чуть позже – чесальная мастерская… Под макетом нового, будущего местечка лежит и карта старого Ужпялькяй. И когда будут строить новые дома и площади, без нее не обойдутся.

В этом каменном доме с высоким и широким лестничным маршем, с заржавевшими железными перилами еще в начале восемнадцатого века размещалось какое-то казенное учреждение. В 1831 году здесь был штаб повстанцев, здесь они заседали, когда их полки выступали то на запад, то на восток. Чуть ли не пять раз бунтовщики отступали и снова возвращались, но укрепиться им так и не удалось. В подвалах этого дома Барткус нашел и кое-какие документы тех лет. Ужпялькяй был очагом восстания и в 1863 году. Одного Даукинтиса, то ли родного, то ли двоюродного брата прадеда Казимераса, казаки шашками зарубили. Рухнул он на обочину возле старой сосны, там, где дорога сворачивает на Швянтишкес. Говорят, защищался Даукинтис в яме, неподалеку от сосны, вскинув над головой винтовку. Он продержался несколько минут: конные казаки окружили яму, одни рубили бунтовщика, другие крушили винтовку. Какой-то казак зашел сзади и так рубанул, что рассек беднягу надвое. Последние мгновения медленной смерти. Что мелькнуло в глазах умирающего? Серый шпиль костельчика, высокая сосна, облака, лицо палача? Вешали их на сосне, рубили, крестили огнем, ставили на колени – не потому ли один из холмов и поныне называется Горой висельников. Не из тех ли времен доносится вороний грай, и не эти ли тяжелые тучи плыли над шведскими захватчиками, над восстаниями, над барщиной? И чего удивляться, что ужпялькяйцы теперь такие кривоногие, согбенные, и в глазах у них отражается нитка проселка или копны ржи, белеющие на холме.

– Барышня-учительница, вы меня слышите, барышня-учительница! – не выдерживает Барткус. – Пожалуйста, потише. Почему вы, барышня-учительница, такая язвительная, разряженная, не желаете ни о чем думать? Где ваш отец? Где ваш брат, сестра? Знаю, скоро не будет того, чем жива ваша душа. То, что вы стремитесь во что бы то ни стало сохранить, чем дорожите и гордитесь, истлеет. Вы мещанка! Вот кто вы, барышня-учительница. Я вас насквозь вижу, – кричит он, – вы мещанка!

Через несколько лет, грозя кому-то костылем, он закричит еще не так, когда залечит коленную чашечку, раздробленную пущенной из-за угла пулей.

Барткус косится на окно почты, где сортирует газеты Эльвира. С битком набитой сумкой выходит оттуда ужпялькяйский почтальон Страздялис, горбатый, щуплый, но очень подвижный и быстроногий человечек. Он оглядывается и пускается в путь-дорогу. На высокое цементное крыльцо выбегает вдова Бяржене и из большого никелированного таза выливает помои прямо на голову старика. С портфелями в руках выходят два ее сына – расфранченные, надменные, словно ходят они не по грязным улочкам Ужпялькяй и словно не их мать только что накормила картошкой в мундире. С завернутой в испачканную бумагу едой спешит к своему мужу Скарулене. Корчась, словно ему приспичило, поспешно открывает двери магазина хозтоваров Акуотелис. Шмыгает внутрь, запирается на ключ. Небось, снова пришел на работу с «бачком горючего». Следом за ним появляется еще какой-то пьянчужка, стучит в дверь, но Акуотелис открывает не сразу – видно, тоже к своему «бачку» приложится.

Смрад от этого «газоля» стоит над столами, смешивается с картофельным паром, дерет ребятам горло. Апчхи! – чихает Барткус и, как стоял с эспандером – секретарь собирался перед работой чуть размяться – так и пустился к магазину: люди они или скоты?!

Густой туман, окутывавший поля несколько недель подряд, вдруг расступился, словно кто-то его раздвинул, и в просветах засияло небо, синее и высокое. Утром, когда Криступас с Казимерасом собирались рыбачить, над ложбинами еще висели клочья тумана, а на юго-западе, возле самого горизонта, ползли озябшие, исхлестанные ветром облака. Занималась огненно-красная заря. Она неуклюже ощупывала своими лучами почерневшие от ливней крылечки, дверные ручки, пороги, оставленные на полях плуги и бороны и, пробиваясь сквозь кроны деревьев туда, где Криступас и Казимерас затыкали паклей дыры в днище лодки, принималась лизать жухлые ольховые листья, устилавшие землю; казалось, их вот-вот затянет инеем и, когда мужики с сетями зашагают через луга, они, эти луга, совсем заиндевеют, и скованная стужей земля будет хрустеть под ногами. От одной этой мысли Казимерас съежился, потер руки, словно он стоял на покрытой инеем траве, в которую уже ни плуг, ни борона не смогут вгрызться.

Но в полдень повеял легкий теплый ветерок. Только мельница стоит – зерно не подвезли.

– Как будто ковшом вычерпнули, – говорит Криступас, бредя по руслу реки, воды которой отхлынули далеко от берегов. Кучи прогнивших листьев, завалы из сучьев, хрустящих под ногами, не успевшая еще обсохнуть галька. В нос ударяет запах рыбы и гнилой травы. Изредка Криступас касается плечом склонившейся ивы, и мелкие, как рыбья чешуя, листочки, сыплются на его шапку и одежду. Он весь с ног до головы опутан паутиной. Криступас поглядывает то на изъеденные водой берега, то на обмелевшие заводи и броды и попыхивает папироской. Он то и дело замедляет шаг, поскольку то там, то сям сверкнет какая-нибудь крупная рыбина. Криступас останавливается, показывает рукой Казимерасу – тише, тише. Тот, малость отстав, пробирается с лодкой через россыпи камней и отмели. На лице – живая обида. Так и хочется крикнуть Криступасу, чтобы подождал его, но Казимерас молчит: крикнет – всю рыбу распугает.

Криступас вскарабкивается на кручу, оглядывается с высокого берега. Омут сверкает, как голый череп, дно его выложено черными, словно прокопченными камешками, пахнет баней, наверное, той самой, которая тут когда-то стояла. Видно, как вдоль и поперек на глубине шастают щуки, темные, как камни или вода, почти прозрачные.

В густой, свалявшейся массе водорослей возле брода поблескивают чешуей рыбы – голавли, плотва – никак не могут выбраться из плена. Они косяками выплывают из-под коряг, из пещерок, заводей. Осторожные, пугливые, готовые в любую минуту юркнуть в сторону. Но дорогу им преграждает сеть, которую тихо ставят Криступас и Казимерас. Поставив ее, они усаживаются на берегу и курят, поглядывая на воду. Криступас вдруг вскакивает и замирает: со дна только что взмыла огромная щука, тихонько подстерегавшая жертву, схватила плотву, из щучьей пасти вытекла кровавая струйка с чешуей, чешуя закружилась белым вихрем в мутной воде, и хищница скрылась.

– Видал? – мокрыми дрожащими пальцами Криступас вынимает изо рта папироску.

– Ага, – кивает Казимерас.

Из кустов вылезает сын Криступаса Юзукас, весь исцарапанный, обожженный крапивой. Он принес рыбакам обед – хлеба, жбан молока, кусок окорока. Казимерас сглатывает слюну. Мужчины принимаются есть. Криступас жует, но глаз с сети не спускает. Только вода еще мутная, течение несет водоросли и ветки – сколько жердей наломано, чтобы рыбу загонять! – по-прежнему вихрится чешуя. Не поймешь, много ли рыбы попало в сеть. Рыбины там и сям переворачиваются в воде, сверкая животами или боками, дергают поплавки, но могут дернуть и так, что сеть в мгновение ока сплющится и ляжет на дно. Криступас готов в любую минуту броситься в реку, – сеть старая, той щуки, которая плотву схватила, ей уж точно не удержать. Рыбак смотрит в воду, отламывает хлеба и протягивает буханку сыну.

– Отломи и ты.

– Отломи, отломи, – протягивает свою краюху и Казимерас. Юзукас упирается – сыт, мол. Пока шел лугами, он выпил добрую треть молока из жбана, но об этом, конечно, ни слова.

Юзукас сидит, обхватив руками испачканные колени, уперев в них подбородок, и смотрит на рыбаков. Глаза у него глубокие и синие-пресиние. Одежонка вся в волосах буланой лошади – перед тем, как отправиться сюда, Юзукас малость покатался, – он и теперь думает, как бы ему поскорее смыться отсюда, потому что двоюродный брат Альгимантас ушел на пастбище, вот и он, Юзукас, туда махнет, чтобы еще поездить верхом.

– Альгиса не видел? – спрашивает Казимерас (Альгимантас – его сын). Юзукас мотает головой – нет, не видел. Он вместе с Альгисом из школы вернулся, но пусть лучше дядя Казимерас не знает, где его сын, а то домой погонит. Но и на пастбище бежать еще рановато. Юзукас отходит в сторону, забирается под вербу и начинает хватать голавлей, плещущихся меж камней, в траве.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю