Текст книги "Большаки на рассвете"
Автор книги: Бронюс Радзявичюс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 32 страниц)
Вот и отец. Приземистый, хромоногий. Он шагает по пустой площадке, зажмурившись от солнца, посасывая сигарету. Возле высокой стены, заросшей плющом, отец останавливается, обращается с каким-то вопросом к женщинам в белых халатах, и эти женщины, все, как по команде, поворачиваются в сторону широких больничных дверей, откуда вот-вот должен выйти Юзукас.
– Подождем Панавиокаса, – оглядывается Юозас.
Едва очухавшись, они снова начинают выкидывать коленца.
Теплый вечер. Низко летают ласточки. Время от времени доносится скрип колодезного журавля или позвякивание ведерка. Криступас с Панавой сидят в садике за маленьким столиком, на который изредка осыпается ворох лепестков. Над белыми мисками с медом жужжат пчелы. Криступас ставит на столик бутылку ликера. Рядом с ним садится и жена Панавы – Панавене.
Она только что вернулась из больницы. В теплых сумерках под окном спит ее ребенок, закрытый тонким муслином, – девочка-крохотулька с черными волосиками и сморщенным ротиком. Лицо у матери бледное, изможденное. Волосы собраны в хвостик, и только теперь, может, первый раз в жизни Криступас видит, какие красивые и благородные у нее черты – скулы, линия шеи, высокая грудь. Глаза ее светятся нескрываемой радостью. С ней заговаривают бабы, пришедшие с ведрами, чтобы зачерпнуть воды из ее колодца. Присев на минутку за столик к мужчинам, она поднимает чарку и, чокнувшись со всеми, ставит обратно. Они ждали девочку, вот девочка и родилась, говорит Панавене. С мальчишками одно горе. Есть и то их не дозовешься. Точно гости. Взять хотя бы ее сына, уже вечер, а его где-то черти носят. Придет весь ободранный, грязный, ног не вымоет, пока хлыст в руки не возьмешь.
Юзукас улыбается. Сын-то ее тут же, в нескольких шагах, спрятался за грушу; нагнул ветку и делает Юзукасу какие-то знаки.
– Чего тебе? – спрашивает он, нахмурив брови. – Это? Это?.. – и когда никто не видит, тычет пальцем в зажигалку, рюмку, сигареты, лежащие на столе. Видно, снова что-нибудь отмочил, если к столу подойти боится. Но Панавиокас качает головой. За его спиной высокий обрыв, заросший кустарником; изредка оттуда, снизу, доносится плеск воды и перезвон камешков, падающих из-под ног Панавиокаса в реку. Он висит на самом краю обрыва и кажется, если загремит, то еще, чего доброго, за конец скатерти ухватится и, как какой-нибудь пьяница, падая со стула, утащит ее со всеми яствами.
– Надо бы здесь заборчик поставить, – косится Панава на кустарник. – Дочка, когда начнет ползать, еще, не дай бог, свалится.
– До чего же пригожий вечер, – Криступас смотрит на дома местечка, окутанные теплыми сумерками. – Кажется, сейчас во всех дворах праздник.
Прямо перед его носом промелькнула ласточка.
– Ты чего по сторонам глядишь, поешь-ка меда, – говорит Панава Юзукасу.
Изредка откуда-то со дворов доносятся бабьи голоса. Где-то вдруг заблеет коза. Пахнет черемухой, садовым цветом. Теплыми волнами перекатывается вечер. В долине у реки неистовствуют соловьи.
– В такую пору, – мать Панавы садится за столик, – кажется, жил бы и жил на белом свете.
Старуха жует впалым морщинистым ртом свежий хлеб, и Юзукас, глядя на нее, вспоминает свою бабушку, которая тайком совала ему кусочки рафинада; видит он и старую Даукинтене, сидящую на лавочке возле избы. «Юзук, Юзук», – зовет она хриплым голосом, опирается на палочку и пытается встать. Думает о ней и Криступас.
– А давно ли мы были молодыми? – вздыхает мать Панавы.
– И вправду, – поддакивает Криступас, жадно затягиваясь сигаретным дымом. Голос у него тихий, вкрадчивый.
– Подойди, – шепотом зовет Панавиокас Юзукаса. Слова его как шелест кустарника на ветру. Улучив момент, Юзукас скрывается в кустах. Он спускается по откосу к реке, и Панавиокас начинает объяснять. Такое, мол, дело: в Диржисовом сосняке, неподалеку от избы Юзукаса, свалена изрядная куча костей. Утильсырье. Чистые денежки, только подсчитай, горячится Панавиокас, выводя какие-то цифры на песке.
– Ну и что? – спрашивает Юзукас.
– Какой ты, братец, непонятливый! Денежки… Там зарыта колхозная кобылица.
– Дуська Константаса, – уточняет Юзукас.
– Ты еще маленьким был, может, и не помнишь, давно это было, три-четыре года тому назад.
– Два года тому назад, – говорит Юзукас.
– Все равно. От нее теперь одни только косточки остались. Чистенькие, беленькие – бери и грузи на телегу. А что, мы, брат, и телегу добудем. Это тебе не какие-нибудь бумаженции собирать, не барахло, не разбросанные по полям кости, которые эти собаки (местечковые пацаны) все до единой собрали. О, если бы они знали про этот клад!.. Ты мне покажешь то место, где он зарыт, – Панавиокас кулаком ткнул Юзукаса в бок.
– Да вроде бы зарыт клад, – процедил Юзукас. Ему снова захотелось меда, и он направился было к столу.
– А это ты видел? – зачастил Панавиокас. – Это… это… – в его руках сверкнул фонарик, блеснула зажигалка, маленький замочек, лыжные подковки, зашелестели немецкие деньги… – Бери, все твое. – Он вдруг вывалил все эти вещи на песок. – Я тебе еще добавлю. Все у тебя будет, только пожелай.
– Так давай, – Юзукас не мог оторвать глаз от этого богатства. Украл где-нибудь, подумал он про себя.
– Бери. Мне не жалко. Пользуйся, сколько влезет. Думаешь это наворованное? Нет. Только будь мужчиной – никому ни слова, ни гу-гу. Помнишь Робин Гуда? Про Тарзана читал? Вперед, а? Помчались! – сверкая глазами, говорит Панавиокас. – Хватай все это, да живей, только потише, чтобы они там не услышали.
С лопатами в руках они двинулись по росистым полям люцерны и тимофеевки, на чем свет стоит ругая этого старого мошенника Рагайшиса, который на этот раз уж ни одной косточки у них не стащит.
Рагайшис был приемщиком макулатуры. Кривоногий, зимой и летом не вылезавший из ватных портков, с пухлыми красными щеками, на которых четко проступали тонкие кровеносные сосуды, с крохотными бесцветными глазками, которые как-то отрешенно и странно глядели на мир. Он вечно крутился возле старой риги на берегу реки, все углы которой были завалены макулатурой. Рагайшис любил восседать на этом хламе и греться на солнце, обхватив руками колени и близоруко щурясь. Низенький, толстопузый, он походил на статуэтку восточного божка, которую Панавиокас тоже где-то стянул, не раз показывал Юзукасу и предлагал другим пацанам. Однако Рагайшис тотчас же просыпался, стряхивал с себя блаженную дремоту, как только в школе раздавался последний звонок. Иногда он встречал ребят у серевшего неподалеку нужника, куда они забегали, внезапно вырастал перед ними на стежке между двумя высокими домами, которая вела с улицы в эту будку. Тут он и начинал свою разъяснительную работу. Не хватает сырья, а макулатура, сами понимаете… – агитировал он, размахивая клочком газеты, в которой его учреждение удостоилось высоких похвал за выполнение и перевыполнение планов. Он смотрел на ребят такими глазами, что казалось – вот-вот схватит кого-нибудь из них и потащит туда, где высились горы столь ценимого им хлама. Поэтому чаще всего они подходили к нему ватагой, чтобы подразнить. И всегда долго торговались. Но Рагайшис не уступал. Ничего другого не оставалось ребятам, как возвращаться домой не солоно хлебавши, и ворчанье старого калеки, его почти бесовское хихиканье еще долго отдавалось у них в ушах.
…Минут через пятнадцать-двадцать они уже орудовали лопатами в сосняке. Из-за леса вставала огромная багровая луна, над лужайками клубились туманы, ликовали соловьи. Панавиокас и Юзукас рыли, не поднимая головы, и пот струился с них ручьями.
– Глубоко, – сказал Панавиокас.
– Черт бы его побрал, – выругался Юзукас, вытирая рукавом пот. Он не раз видел, как у отца во время работы к спине прилипала мокрая рубаха – теперь у него между лопатками текла струйка. Поэтому и говорил он, как отец.
Еще несколько гребков лопатой, и клад был обнаружен, в нос вдруг ударило таким смрадом, что оба, не сказав друг другу ни слова, побрели каждый своей дорогой.
Отец стоял во дворе и ждал. За его спиной размахивала руками мачеха.
– Где ты был? – спросил отец у сына.
Пес Саргис с радостным лаем бросился навстречу Юзукасу, но вдруг остановился, повернулся и, жалобно поскуливая, убежал прочь.
– Нигде.
– Это не ответ. Я спрашиваю, где ты был?
Юзукас стоял, потупив взгляд. Пусть наказывают, пусть судят, пусть ругательски ругают. Даже Саргис, его испытанный друг, теперь был заодно с отцом и мачехой. Он крутился возле них, чуть заметно вилял хвостом и преданно заглядывал им в глаза. Сквозь слезы Юзукас принялся упрекать их и объяснять: ничего у него нет – ни тетрадей, ни книг, ни лески, ни зажигалки, ни крючков… – скороговоркой говорил он и грязной рукой тер щеки.
– Не понимаю, что здесь общего, – пробормотал отец.
Тогда он им выложил все без остатка. Ведь если хорошенько, если здраво поразмыслить… О, будь на его месте Панавиокас, он бы убедил их. Юзукас думал, что хоть мачеха его поддержит. А она напустилась на него так же свирепо, как и отец. Есть, мол, не даст, к столу ни за что не подпустит.
– Ты ремень возьми, ремень! Я бы так его отметелила, что он бы у меня…
Но отец ее как будто и не слышал.
– С кем рыл?
– С Панавиокасом.
– Да ну! Зачем Панавиокаса приплел? Тот парень как парень. А вот ты…
– Не твое дело, – набычился отец, но мачеха уже бросилась к пасынку с розгами. Отец схватил ее за руку. Вырываясь, мачеха принялась браниться. Так всегда: все из-за него, все распри из-за него. Почему отец все время защищает его, не позволяя ей ни одного плохого слова о нем сказать? Вот и сейчас. Выгнал бы лучше из дому навсегда. Он отошел в сторонку, огляделся, в ночи таился какой-то соблазн, какая-то жуть. От нее, от этой жути, веяло каким-то почти неуловимым, но все более крепнущим смрадом падали, который даже самый терпкий, струившийся отовсюду запах черемухи не мог заглушить. Почему-то как раз такими ночами испокон веков откапывают могилы и случаются всякие святотатства.
Два человека – муж и жена – ругались в залитом луной дворе, а он, маленький злодей, бегал от одного к другому, жалобно поскуливая. Потом отец, по обыкновению не сказав больше ни одного слова, сунул в руки ему лопату, и они вдвоем побрели по окутанной туманом лужайке.
Когда яма была засыпана землей, отец спросил:
– Ты и вправду с Панавиокасом рыл?
– Неужто и ты мне не веришь?
– Верю, малыш, но надо и свою голову иметь на плечах. Тебе прикажут откапывать могилы, и ты кинешься откапывать? Ведь и это, если поразмыслить трезво и здраво…
Он не договорил. Такое сравнение совсем озадачило Юзукаса. Как близко, оказывается, от затаенной подкрадывающейся мысли, которая, если всерьез подумать, порой бывает такой простой – странно только, что она никому не пришла в голову раньше, – как близко от такой мысли или замысла до преступления или святотатства. Может, поэтому он и принялся с остервенением отнекиваться – все равно, дескать, не виноват.
– Ты из мухи делаешь слона! – закричал он отцу.
– Вот-вот, – заговорил Криступас, – слон вырастает и из более мелкой штуковины, чем муха, понимаешь?
Ничего его сын не понял. Он просто не хотел понимать. Криступас глянул на своего отпрыска, и тот показался ему таким непонятным: ходит с опущенной головой, руки плетьми болтаются, весь – неуживчивость, враждебность. Как, когда просмотрел он своего малыша? Кому он все время дарил свою нежность, кого ласкал?
– Хватит, малыш, – сказал он с тревогой. – Не спорь. Только пообещай мне, что больше так делать не будешь. И чтобы я тебя с Панавиокасом не видел. Ты у меня полную свободу получил, а что из этого вышло?
Криступас еще не знал, что сын его давно уже плутает по темным закоулкам своей натуры – и куда они только его приведут? – все время отводит в сторону взгляд, чтобы как можно скорее удрать от своего родителя.
Местечковые подвалы и задворки, по которым он лазил вместе с Акуотелисом или Панавиокасом, втягивая своими чувствительными ноздрями запахи плесени, пыли и еще чего-то, были не просто подвалами. Немыслимо было понять, что они там искали. А книги и журналы, которые они ухитрялись красть из колхозной библиотечки, самым гнусным образом обманывая косоглазого заведующего; а бутылки с обломанными горлышками, которые они продавали, залепив какой-то бурой кашицей все трещины и дырки? Он и драться-то начал, порой проявляя звериную жестокость, защищаясь ложью и слезами, чтобы только его не приперли к стенке, не обезоружили – пускал он в ход и хитрость, и медоточивую лесть, которую уже успел перенять от Панавиокаса. Все это могло укорениться и в нем. Были в нем и другие природные задатки, которые проявляются обычно незаметно, расцветают буйным цветом, воцаряются, всюду предъявляют свои права, пока не обернутся пороками и гибелью.
Со всем этим Криступасу с каждым разом придется все чаще сталкиваться, не минуют его и такие минуты, когда он будет смотреть на своего отпрыска, подавленный, ошеломленный, словно не узнавая его и не зная, как на него повлиять. И только сыновний взгляд, брошенный украдкой, такой чистый, порой такой умоляющий или тайком, с испугом спрашивающий о чем-то, сумеет снова всколыхнуть в отце самые нежные чувства. Кузнечик, скажет тогда Криступас, улыбаясь из-под козырька фуражки, и рука как бы сама протянется, чтобы погладить Юзукаса, удержать, но куда там, разве его удержишь – глядишь, уже мчится, только песок из-под босых ног во все стороны летит. С кем же такого парнишечку сравнишь – с кузнечиком, конечно.
Каких только детей в этой школе не было! Акуотелис и Панавиокас считали себя Робин Гудами, другие расхаживали, увешанные стрелами, с луками, как индейцы: оглашали округу воплями, как дикари, убившие мамонта. Они первыми достигли Северного полюса, облазили все тропики, первыми на самолетах перелетели через Ла-Манш, ходили по их крыльям. Они приходили из школы домой, преодолев множество опасностей, и матери даже не подозревали, с кем разговаривают, кого шлепают по заднице.
Измазанный, пожелтевший, всем придумывающий прозвища горластый сын местечкового каменщика и трубочиста Ряубы, с которого не спускали глаз такие же крикливые, бдительные неряшливые сестры, порой, усевшись за их спинами, вытаскивал завернутый в замусоленную бумагу бутерброд, клал его на парту, выжидал до тех пор, пока весь класс не пропахнет колбасой, скиландисом, ветчиной или салом и, увидев, что все уже на него глазеют, принимался, довольный, потирать живот. А, говаривал он, вдыхая запах лакомства. А… И обнюхивал, вертел, оглядывал еду до тех пор, пока все не начинали глотать слюнки, боясь и взглянуть в его сторону. Тогда-то он и принимался чавкать, хрумкать, аж глаза на лоб лезли.
Однако бывали и такие дни, когда Ряуба сновал между партами, вынюхивая запах чужой еды, или, метнувшись, как зверек, выхватывал из рук какого-нибудь слабака лакомый кусочек и, кинувшись к дверям, принимался жевать. Ему почему-то хотелось, чтобы другие видели, как он жует, чтобы глотали слюнки, но не могли отнять у него его куш. Да и попробуй у него, которого стерегли две крикливые ябеды-сестрицы, что-нибудь отнять? Кроме того, он и сам был не лыком шит, быстр и ловок, как ласка. Даже самый резвый лыжник школы, конькобежец и бегун Бярженас не мог его догнать.
Ранними утрами, когда из местечковых труб столбом валил дым, собираясь в низкое большое облако, затемнявшее бледное, всходившее над безмолвным озером солнце, в класс вваливался неуклюжий Вайткус с заячьей губой и щеками, отутюженными стужей. Появлялся он чаще всего в тот момент, когда учительница уже отмечала в журнале, что сегодня его на уроках нет. Каждое утро он одолевал почти десять километров, шагая по сугробам, чтобы вечером, как путник, вернувшийся из долгого странствия, или труженик, справившийся с непосильной, изнурительной работой, вернуться в теплую отцовскую избу, и, показав исчерканные учителями тетради, взяться за ложку.
Спустя некоторое время, когда оттаивал снег, примерзший к башмакам Вайткуса, Юзукаса кто-то тыкал в бок: моргая покрасневшими веками, Вайткус просил, чтобы Даукинтис показал ему свою тетрадь. Дети называли его слоном, и по его заскорузлой коже то и дело гуляла нагайка их насмешек. Вайткус сносил это терпеливо, смирившись со своей долей. Тяжко было смотреть, как могучая ручища берет обгрызенное перо или пихает в портфель смятые тетради.
Как только начиналась перемена, в классе поднимался такой шум, словно под парты шмыгнула крыса. Это Янкус, задрав правую ногу почти до затылка, пританцовывая, переходил на левой из одного конца класса в другой, помахивая однокашникам в воздухе узкой, пухлой, как ручонка младенца, правой ногой. Сколько раз Юзукас и другие дети пытались повторить его трюк, но у них ничего не выходило. Дело в том, что правая нога Янкуса была короче и тоньше левой. Задрав эдак ногу, он, удивляя идущих в школу учеников, спускался на санках с холма, на котором пригорюнился костельчик.
Все сновал по классу сын вдовы-староверки Львов с пухлым курносым носом, только и искавший, с кем бы подраться. Где он только не проходил, всюду стоял плач и вой. Только сын Бражене с длинным красным носом, весь пропахший ветрами, водил с ним дружбу.
Возвращаясь из школы, Юзукас частенько видел, как сверкают на льду возле мельничной запруды коньки Бярженаса. Вокруг всегда собирались зеваки, местечковые пацаны, в том числе и Кястас Скарулис; отец его, народный защитник, погиб во время перестрелки. Сын был полной противоположностью отца, крупнолицего, плечистого. Кястас – худенький, курносый – жил в одной из почерневших хат неподалеку от кузницы и мельницы. Большинство тамошних женщин были вдовами.
Все над Кястасом подтрунивали: эти мелкие черты лица, эта худоба – казалось, лозинкой его насквозь проткнешь, – и огромные глаза, ярко-голубые, наивные… Над ним бы еще пуще измывались, если бы не Альбертас Юодалькснис, тоже выросший без отца, как Кястас, сутулый, одетый в тряпье. Взявшись за руки, они с Кястасом гуляли по улочкам, а сзади плелось несколько таких же беспризорных оборвышей. Их карманы всегда были битком набиты взрывчаткой, от них пахло порохом, карбидом и капсюлями. В один из дней у всех перехватило дыхание от дурной вести: взорвался капсюль и смертельно ранило Юодальксниса…
Однажды Юзукас, проходя мимо заводи, увидел стоявшего с удочкой Скарулёкаса. Хлестал дождь, и капли звонко стукались о закопченный солдатский котелок, в котором плавало несколько рыбешек.
– И это все, что ты поймал? – удивился Юзукас.
– Шш… – Скарулёкас бросил взгляд на тонувший в сумерках кустарник: потеряв друга, он стал еще боязливее. Юзукас показал ему местечко получше и сам поймал несколько окуньков.
– Может, у тебя есть что-нибудь пожевать? – потянул ноздрями воздух Скарулис.
– Ладно, принесу.
Юзукас уже направился было домой, но Кястас удержал его.
– Подожди, мне кажется, ты не вернешься.
– Почему? – удивился Юзукас.
– По-моему, ты врешь. Покажи ранец.
Юзукас показал.
– Ну вот, видишь, – извлекая из ранца бутерброд, сказал Скарулёкас.
Как ни божился Юзукас, как ни клялся, что совсем забыл про этот бутерброд, Кястас не верил ни одному его слову. Не спуская глаз с поверхности воды, с искрящихся и лопающихся пузырьков, из-за которых даже не видно было поплавка, он качал головой и все время твердил:
– Нехорошо так, нехорошо. А я-то думал, что ты лучше других. А ты, оказывается, врун. Жадина и враль. Ты чего на меня глаза таращишь? Скажешь – нет? Думаешь, я совсем дурак, не вижу, как вы надо мной… издеваетесь? И ты такой, и ты с ними заодно. Ты… – Скарулис чуть не плакал.
Юзукас увидел, как нырнул поплавок, но не рыба была у него на уме. Эта жалоба Скарулиса, прозвучавшая в ливневых сумерках, пронзила его насквозь. Они уселись под деревьями, разложили небольшой костерик, стали греть над ним руки и слушать, как дождь шуршит в ольховых листьях, как хлещут по реке его струи.
– Ну скажи, разве я не прав? – ткнул худеньким плечом Юзукаса в бок Скарулис. – Без всякого вранья скажи, – продолжал он и почти умоляюще добавил: – И ты меня презираешь. Ведь и ты меня презираешь, а?..
Юзукас молчал, подбрасывая в огонь щепки, пожирал его алчный жар глазами, словно прятавшимися от этих унылых, ливневых сумерек. Скарулис говорил правду.
– Не знаю… не знаю, почему так происходит, – Юзукас подпер коленями подбородок и подался вперед. – Я не подумал… как другие дети, так и я… – и оцепенел, услышав, с каким презрением Скарулис произнес:
– Потому что ты мерзавец! Все вы мерзавцы! Понимаешь? Все, все! – воскликнул он, встав. – Панавиокас тебе друг, Акуотис тебе друг, всё хулиганье – твои друзья. Ну, ничего, Львов тебе еще покажет, где раки зимуют.
Юзукас вскочил, собрался было наброситься на Кястаса с кулаками, но глянул на закопченный солдатский котелок, в котором плавали полуживые рыбки, на траву, на которой лежал расползшийся от ливня бутерброд, и передумал. К тому же Скарулис схватил удочку и шмыгнул в крапиву. Под ногами лежал камень, валялись здесь и палки, в другого он бы запустил ими, но в Скарулиса – нет. Со Скарулисом, этим худощавым, белоголовым мальчуганом, глаза которого светились простодушием и чистотой, он не мог быть недобрым…
Пришел Юзукас домой с опущенной головой, решив завтра же все выяснить, но не успел: на другой день, не стерпев вечных оскорблений Львова, он подрался с ним. Они тузили друг друга на пустыре возле школы, пока не пролилась кровь. Ничего не видя перед собой, вставая и снова падая, он набрасывался и набрасывался на этого задиру, пока тот, спасовав, не дал стрекача.
– Браво! Вот это мужчина! – подбежал к Юзукасу Панавиокас, вместе с другими детьми наблюдавший за дракой. Но Юзукас первым делом встретился со взглядом Скарулёкаса, он долго и пристально глядел исподлобья на Кястаса, прикидывая, не наброситься ли на того, но в яркой голубизне глаз этого ребенка не нашел никакого ответа.
Спустя некоторое время Скарулёкас с матерью куда-то переехали…
Хилые пацаны военных лет, полчищами следующие по пятам за взрослыми, подражающие им, держащие руки в карманах широких сползающих штанов, плюющиеся семечками, пронзительно свистящие в два пальца, оглядывающиеся по сторонам, кого бы тут задеть, – шатались по кривым улочкам, околачивались у заборов, крали опущенные в воду бидончики с молоком, яблоки, опустошали огороды; воришки, сорви-головы, драчуны, они выныривали из почерневших от времени изб и трущобы, прозванной Вдовьей слободкой, где все заросло крапивой и одичавшими кустарниками. Там жили их матери, таскавшие за рога блеющих коз, их бабушки, сидевшие на солнцепеке на камнях и завалинах. Самодельными острогами они поддевали рыбешек, стреляли из рогаток в воробьев, мастерили пугачи, прыгали с мельничной плотины, смотрели, собравшись в стайку, как разбежавшийся по раскаленной от солнца жести Бярженас, несколько раз кувыркнувшись в воздухе, прыгает с торчащих свай. Они швырялись камнями, устраивали безжалостные кулачные бои, не щадя порой даже своих матерей и бабушек. Шустрые, неугомонные. Таким был Панавиокас с продолговатой головой, с обвисшими ушами, вечно готовый куда-то удрать, провонявший махоркой; а глаза невинные – даже не переставая врать и красть, он смотрел на человека прямо. Утащив из-под носа у продавщицы пустую бутылку, Панавиокас тут же ее кому-нибудь сбывал и, насвистывая, скорчив невинную мину, ссыпал в карман копейки, а потом принимался снова выслеживать добычу. Панавиокас всегда приводил с собой какого-нибудь мальца, чтобы тот видел, как он «работает». «Ты чего здесь ошиваешься?» – спрашивала у него продавщица. «Нравится», – бывало, отвечает он и глядит ей прямо в глаза.
Позднее жуткой смертью умер его отец: сгорел от вспыхнувшего в желудке спирта. Люди нашли его в чертополохе у кузницы. Из почерневшего рта клубился синий дымок. Сиргедене еще пыталась его спасти, но куда там…
Природа одарила этого паренька удивительным музыкальным слухом, ласковостью, ловкими руками фокусника. Тому, кто слышал, как он поет, тому, с кем он ласково и сердечно заговаривал, никогда и в голову не приходило усомниться в его честности. В него беспрекословно верила молоденькая учительница, которой он постоянно мозолил глаза, словно хотел, чтобы та обыскала его карманы, из которых всегда вываливались смятые рубли, спички, зажигалки, окурки. «Откуда это у тебя?» – спрашивала она, смущенная его невинным взглядом.
Зимняя стужа загоняла их в избы, вёсны выманивали их на солнцепек и склоны. Когда теплый ветер высушивал откосы, когда солнце накаляло камни и кирпичи, а вода в реке немного спадала, они просто сходили с ума – босиком взапуски бежали по снежным заплатам, лазали по деревьям, и собаки и кошки, испуганно лая и мяукая, шарахались от них в сторону.
Сын Акуотиса – конопатый, приземистый, плечистый, нетерпеливый, пронырливый, чем-то похожий на своего лучшего друга Панавиокаса, только грубей и вспыльчивей его, – иногда приводил Юзукаса к себе домой, показывал приобретенные им вещи: марки, рубли, литы, испорченные часики. Юзукас продал Акуотелису книги, которые оставил ему Амбразеюс и не смог выманить у него Визгирдёнок. Хватая Юзукаса за рукав, Акуотелис принимался рассказывать ему о Робин Гуде. Голова его всегда была полна каких-то странных затей. Как-то весной, когда на солнцепеке задорно чирикали воробьи, Акуотелис уговорил Юзукаса бежать из дому: устроимся, мол, в лесу, соорудим себе жилище или нет, лучше будем путешествовать в товарняках, на чем попало. «Чего ты боишься? Чего? Поехали! Поехали!» – кричал он.
Подружившись с городскими ребятами, Юзукас сразу смекнул, что они другие. Кроме них, в школу еще приходили дети из Дусмянос, Сантакос…
Притягивали сюда и сады, ломящиеся от плодов, огороженные высокими заборами; свисающие гроздья смородины, крыжовник… Были дворы, куда они боялись и ногой ступить, – Юзукаса манил зеленый просторный дом доктора, не меньше привлекал его и другой, стоявший по ту сторону улицы, напротив развалюхи Акуотисов: желтый, утопавший в цветах, с широкой стеклянной верандой, на которой Юзукас видел одетую во все черное монахиню; она сиживала с книгой, на черном переплете которой Юзукас однажды заметил золотисто-желтый крест. Полыхали пионы, жужжали пчелы, все увядало и чахло от зноя, где-то совсем близко бабы, подоткнув подолы, били вальками белье, кормила грудью своего младенца Акуотене, все вокруг шумело, спешило, задыхалось от зноя, только эта женщина, одетая во все черное, сидела в прохладной тени на веранде, и Юзукас с какой-то непонятной остротой чувствовал и покой, царивший там, и отрешенность, и ничем не стесненный простор. В каждом дворе, за каждым порогом – другие миры, другие предметы, другой воздух. Везде, куда только он впервые входил, что-нибудь да ошеломляло его, приводило в изумление: то стенные ходики, то ларец для приданого, то прохлада в горнице, то стол, лавка и занавески, то стоящий посреди комнаты цветок – словом то, чего не было в его собственном доме.
…В тот год Юзукасу позарез нужны были длинные штаны с кармашками и ремень с широкой пряжкой; к пиджачку он пришил солдатские пуговицы и погоны. Раскаленным добела гвоздем он выжигал в древесине дырки, мастерил пистолеты, красил их всякими красками, палил из пугачей по воробьям, по доскам, по учебникам; в тот год Визгирдёнок ему чуть не выбил глаз – Юзукас не давал себя в обиду, ни одна их драка не кончалась вничью, его сила озадачивала даже более старших ребят, задевавших его. В тот год в самую жару, в самое пекло его крольчиха принесла одиннадцать крольчат, которые один за другим подохли, и он забирался в пропахшую омерзительной вонью клетку, вытаскивал их за мягкую шелковистую шерстку, едва превозмогая тошноту, засеял все задворки многолетним люпином, посадил деревца: рябину, кленочки, яблони; сконструировал ветряную мельницу с будкой, дверцами, жерновами; оборудовал убежище, притащил в него уйму каких-то железяк, старые деньги, книги, динамик, и искорки тока обжигали его пальцы.
Вместе с другими мальчишками он разорял осиные гнезда (однажды он вернулся весь в укусах), тыкал палкой в барсучьи норы, дразнил собак; их влекло все, что внушало страх, что надо было преодолевать, чтобы после можно было гордиться: босиком бродили по гадючьим гнездам, взбирались на верхушки самых высоких деревьев, и некоторые из мальцов даже испытывали удовольствие, когда родители, сняв ремни, гонялись за ними. Они были из породы загоревших на солнце скитальцев, большинство которых уже не ходило в школу и только ждало, когда сможет уехать. Один за другим они оставляли Ужпялькяй и разлетались кто куда.