355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Цытович » Праздник побежденных: Роман. Рассказы » Текст книги (страница 32)
Праздник побежденных: Роман. Рассказы
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:14

Текст книги "Праздник побежденных: Роман. Рассказы"


Автор книги: Борис Цытович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 32 страниц)

– Вонь-то какая, – наконец сказал коротышка, переставив свои толстоикрые ноги, – устройте-ка, товарищи, сквознячок.

Лом прошелся по стеклам, работа закипела.

Аптекарь сгреб со стола на пол свечи и жертвенные кружки, установил весы. Срывали иконы, выламывали оклады, несли к аптекарю, он разглядывал в лупу и бросал на пол. С ломом в руках политрук срывал, сбивал, крушил. В непонятно откуда косо проникающем пыльном свете мелькали фигуры с книгами, тазами, звенела церковная посуда, опрокидывались шкафы, трещали хоругви.

– Серебро не брать, золото, только золото, – командовал коротышка, и его толстоикрые ноги топтались и поворачивались как бы одна безотносительно другой, и даже сапог, как мне казалось, оборачивался вполкруга и смотрел назад.

Слева от входа был мраморный саркофаг. Над ним трудился политрук. Крышка, скрепленная медными скобами, не поддавалась. Ее разбили кувалдой, и наступила тишина. Зашипел опрыскиватель, запахло креозотом, и бубнящий голос из противогаза произнес:

– Крест нательный золотой на золотой цепи, крест церковный золотой большой.

Начальство вышло из храма, щурясь на свет, и позволило себе расслабиться, кто-то закурил, кубышка промокнул платочком лысину и тампонировал фуражку. Под ясным голубым небом лежал солнечный город, косо летали стрижи, цвели каштаны.

– Скоро с новой банькой будем, – сказал политрук. Все посмотрели – над дальними крышами поднималась строящаяся труба. – Да-да, с парком будем, да-да.

– Трубу поднимаем по полметра в день, – уточнил кубышка, – а ведь кирпич из Донецка возим. Это подарок нам пролетарского Донбасса.

– Да-да! – закивали, подтверждая.

– А вы знаете новость, товарищи? Наш герой летчик Коккинаки установил мировой рекорд высоты – вот уж порадуется мировая буржуазия. – Шутку оценили, рассмеялись. И я отличился, поднял руку в пионерском салюте, гордо продекламировал:

– Если надо, Коккинаки долетит до Нагасаки и покажет он Араки, где у нас зимуют раки. – Посмеялись, похлопали по спине, похвалили.

– Однако, товарищи, – кубышка надел фуражку, – делу – время, потехе – час, – и обратился к народу: – Большое вам спасибо, товарищи, за успешное проведение мероприятия, каждому будет поставлено «отлично» по политподготовке. Согласны, товарищ политрук?

Политрук, конечно, был согласен. Все заулыбались, зааплодировали, уважающее народ начальство попрощалось за руку с каждым бойцом, село в машину, откозыряло и отбыло вниз по Октябрьской вместе с санитаром и аптекарем. Мешок с останками забросили в грузовичок, стоявший на ступенях, и он с двумя бойцами в кузове поехал в другую сторону.

А я отправился домой.

* * *

На кухне жужжал примус, плакала, обнимала меня и расспрашивала бабушка.

– Иконы?

– И иконы, – отвечал я, – их сбивали ломом, но только золота там не было.

– И книги?

– И книги выворачивали на пол, и ковшики, и кастрюли, и тазы какие-то, и кружки.

– И отец твой тоже?

– Отец стоял с палочкой и расписывался в книге у аптекаря.

– Слава тебе, Господи, – перекрестилась бабушка.

– Бабушка, а что такое саповые ямы? – спрашивал я.

– Там, за городом, за свалкой, выкопаны ямы. Там закапывают погибших от сапа лошадей. В церкви лежал основатель храма. Проклятые, они не ведают, что творят. Да как же будет велика кара Господня!

* * *

Храм осиротел, мы гроздьями катались на воротах.

Однажды, когда площадь опустела под солнцепеком и лишь дневальный маялся в тени акаций, меня посетила дерзкая идея. Я поднялся по ступеням, потянул тяжелую дверь, и она без скрипа поддалась. С бьющимся сердцем вступил я в сумеречную тишину храма. Я был один. Сквозь верхние оконца на поверженные иконы, книги, утварь падал слабый свет. Преодолевая страх, на цыпочках прошел я к саркофагу, куски мрамора с сахарно-землистым надломом валялись среди утвари, а в уцелевшей половине, как в ванне, лежал цинковый гроб. Страх перерос в ужас, я попятился, но с маленькой иконки на полу глядело на меня лицо спокойное и неосуждающее. Икона совсем как у бабушки, и страх ушел – она ничейная. Пол завален книгами: красными, синими, окованными серебром, красивенькие, они тоже ничьи, и я подарю их бабушке. Я поднял икону и несколько самых красивых книг в кожаном переплете, с тисненым крестом. Книги и икону я спрятал под рубашкой, но часовой, когда я входил, даже не взглянул, томясь в толстенном рубище. Ключ лежал под ковриком, я открыл квартиру. Сложил книги в шкаф в столовой. Бабушка обрадуется, подумал я, и мне захотелось подарить ей еще больше, еще лучших книг. Я опорожнил ученический портфель и уже без опаски пронес книги. В третий раз я ворошил, сортировал, складывал книги, пока не отыскал большую, тяжелую, кожаную, с выпуклым крестом и картинками. Я долго любовался ею книга мне понравилась, и я положил ее в портфель. На улице, под окнами канцелярии, стоял фордик Ингалычева, дневальный не томился в тени, а был внимателен и распрямлен, темный коридор был освещен, а дверь нашей квартиры распахнута. Меня встретили трое: Ингалычев, политрук и парторг. Отец стоял на фоне венецианского окна, отвернувшись. Парторг забрал портфель и извлек книгу.

– Прошу обратить внимание, – мрачно зазвучал его голос, – на шее красный галстук, а в ученическом портфеле Библия.

Отец не обернулся.

– Мальчик, ничего не бойся, – вкрадчиво заговорил политрук. – Ты пионер, а пионер должен говорить только правду. Кто тебя научил сносить эту гадость в дом?

Я перепугался. Готов был расплакаться. Мне легче всего было бы сказать «бабушка», но какая-то сила удержала, и я промямлил:

– Никто. Я сам.

– А зачем тебе эти грязные книги? – допытывался политрук.

– Играть, – ответил я, – делать голубей, бумага хорошая.

– А икона зачем?

– И икона для игры.

– Вы спрашивайте с меня, за действия сына отвечать буду я, – не вытерпел отец.

– Спросим, – прошипел политрук, – еще как спросим. – И лицо пошло пятнами. – Можете не сомневаться, ответите, пожарная – орган НКВД, а тут? А вы? – Он сбрасывал книги на пол. – Мы спасем мальчика, мы не позволим вам калечить чистую душу ребенка, ваша мамаша нас не трогает, вы тоже как гражданин в коммунистическом обществе, по-видимому, лишний, хоть вами и следует поинтересоваться. – И добавил с намеком: – Кое-кому там, – указал пальцем вверх, – и ответить придется, а вот мальчик – у него будущее, ему жить при коммунизме… – И мне: – Немедленно снесешь эту мерзость ко мне в партуголок. – И всем: – Это вещдок для открытого партсобрания.

– Мы видели – и достаточно, – вмешался молчавший Ингалычев.

– Не согласен! – выкрикнул политрук. – Разложим на столах книги с крестами, икону, пригласим товарищей из НКВД, из райкома, народ посмотрит – это впечатлит. Проведем настоящую идеологическую работу.

– Кто начальник здесь, ты или я?! – вспылил Ингалычев.

– Партия доверила мне народ…

– Ты вот эти шпалы видишь? Кто ты и кто я? Криволапов сбежал, а куда ты смотрел?

– Партия доверила мне и народ, и команду, и мне в команде НКВД не нужна икона ни одной минуты. Тебе она нужна – неси домой!

Политрука скривило, но он сдался и приказал мне, собирающему книги:

– Снеси обратно, растопчи и плюнь. Своими слюнями плюнь.

Они ушли. Я носил, возвращался, а отец все так же неподвижно стоял у окна. Страха не было. Теперь страх поселился в нашем доме. Я положил последнюю стопку и среди разгромленной утвари и вещей, превращенных в хлам, обреченно опустил руки. На груди моей был красный галстук в сверкающем зажиме, пять поленьев на нем символизировали пять стран света, и три языка красного пламени – пионеры, комсомольцы, коммунисты – охватывали эти самые страны огнем революции. Это я знал, но почему отец неподвижен, почему сгорбился, будто на плечи ему я вскатил большую беду? Чем виновен я? Чем? И кто смотрит мне в затылок? Кто? Что? Я осторожно оглянулся. Дверь на улицу приоткрыта, где-то далеко солнечная площадь – и никого. Там, за решетчатым окном, заходящее солнце высветило крону акации, косой луч пронзил храм, засветилась посуда на полу – и никого. И тогда я почувствовал сговор предметов неодушевленных и исходящее от них добро. Когда я поднял взор, со свода на разруху, на бесовский шабаш в сумеречном храме, на меня, в сандаликах и тюбетейке, глядело доброе лицо.

* * *

Вечером меня уложили спать, а мама, отец и бабушка закрылись в кухне. Уже много дней я боялся темноты и не мог заснуть без мамы. Стоило смежить веки, как из темноты наплывала противогазная рожа и резиновая рука отрывала бороду, а за черным кустом филодендрона, что рос в нашей комнате, виделись гробы, и напрасно я убеждал себя, что гробы там, один на другом, в темноте дровяного сарая, – заснуть я не мог.

Бритвенным надрезом светилась щель из кухни. Я слышал бубнящие голоса, плакала бабушка. Я жалел бабушку, маялся в кровати, я понимал, что сотворил нечто непоправимое, но что? Ни мама, ни отец и словом не упрекнули, а бабушка прижимала мою голову к переднику, гладила и плакала.

В комнату вошли родители, мама постояла надо мной.

– Спит? – прошептал отец.

– Спит.

Они обнялись на фоне венецианского окна. Я был в комнате не один, и веки смежились, но я сопротивлялся, открывал глаза, и на фоне окна, за черными разлапистыми листьями филодендрона, все так же стояла мама, прижавшись головой к груди отца. Где-то в полночь в коридоре скрипнула дверь, на кухне зашептала бабушка, повеяло табаком и рядом с родителями вспыхнула папироска. Снова постояла надо мной мама, положила на ухо подушку. Взрослые зашептались, и я весь обратился в слух и понял: пришел Ингалычев. Сперва я ничего не мог услышать, но говор становился все громче, все сильней.

– Но как же с Криволаповым? – спросила мама. – Его на работу принял Петя.

– Ты ничего не бойся. – Ингалычев волновался и отвечал с акцентом. – Никто Криволапа не словил. Кто виноват, что здесь в НКВД, в пожарной был ротмистр, контра? Кто? Начальник НКВД плохой? Не бойся, шума не будет. Когда Криволап будет в тюрьме, тогда начальник будет хороший. Тогда нужен шум. Тогда нужны сообщники. Забудь Криволапа. Теперь слушай и делай, как говорю. Мальчик не виноват, твоя мама виновата, она водила мальчика в церковь. У Ольги Петровны есть комната в Больничном переулке. Пусть она идет туда, пусть все знают, что она наказана. Теперь о главном: политрук через три дня устраивает открытое партсобрание, а ты должен заболеть.

– Да я здоров, мшу без палки хоть завтра на пожар.

– Нет, – вспылил Ингалычев. И заговорил с еще большим акцентом, путая русские и татарские слова: – Ти хочешь сесть? Ти хочешь. Чтоб забрали квартиру и семья на улицу? Ти хочешь, чтоб партсобрание спросило, кто твоя мама! Ти завтра станешь на костыли, у тебя очень заболела нога – я это знаю. Тебя посмотрит врач – он скажет, большая травма на пожаре. Ты не можешь исполнять обязанность – я увольняю тебя по статье – травма на производстве. При исполнении служебных обязанностей, и квартира твоя. Ти будешь не наш, партсобрания не будет.

Опять вспыхнула спичка, они помолчали и снова тихо заговорили, уже без акцента. Ингалычев исчез так же неожиданно и бесшумно, как и вошел. Я засыпал, а надо мной в темноте притихли, обнявшись, родители.

* * *

Беда лишь подышала холодом, шевельнула волосы на головах родителей и оставила наш дом. Бабушка переселилась в свою комнату в Больничном переулке. Отец в сетчатой майке и белых цивильных брюках ходил с чиновничьим портфелем – теперь он работал в «Сельхозснабе». Ночью при тревоге отец по привычке вскакивал, одевался и подолгу стоял у окна.

В пожарную пришли новые машины, и «Коломбина» ржавела без колес у кучи металлолома. Лошадей перевели на хозработы, но разве могли боевые лошади волочить телегу с сонным кучером? Они возили до первого трезвона, потом, безошибочно выбирая направление, прибегали на пожар с разбитой телегой и без кучера. Лошадей отдали в район.

А Петро-Павловскую церковь решили снести. Сбросили кресты. Проложили деревянный желоб, и с колокольни на площадь громоподобно летели камни, но храм оказался крепко сложенным, и тогда его решили взорвать, однако близко была пожарная – большие стекла.

Что-то кому-то сказал Ингалычев, где-то открылась дверь не туда, а сюда, кого-то взволновало не это, а то, что пришло в конверте да с печатью, более серьезное и прогрессивное, и храм отдали Осоавиахиму. На парадной стене храма красовался огромный плакат, и краснокосыночная энтузиастка призывала: «Молодежь, изучай мотор!»

В храме разместился мотоклуб, в нем трещали моторы, а из распахнутых дверей и разбитых окон валил синий дым. Молодежь ездила на мотоциклах вокруг горы камня, он желтел и рассыпался от влаги и солнца. Спустя много лет после того, как убрали мотоклуб, в церкви разместился сахарный склад, и храм вовсе притих, но ему еще предстояло…

Если генералиссимусу, первой персоне мира, вползали в голову идеи – например, выращивать в Крыму лимоны, сеять хлопок, а его слова «кипарис – дерево печали» послужили сигналом их тут же вырубать, – то следующему генсеку тоже были обязаны прийти идейки, и они пришли, и мешали ему спать, например, гидропоника, и тогда все стали выращивать в вестибюлях огурцы или кукурузу. Он углядел, что заборы, ограды, изгороди ограничивают перемещение самого вольного в мире народа. Последовал указ. И по всей стране ограды, кованые чугунные, литые высокохудожественные или сваренные из арматурного прута рухнули в короткий срок, и даже ограда Адмиралтейства из святого града Петра отправилась на металлолом.

Снесли ограду и Петро-Павловской церкви, и храм полуразоренный, испещренный скверной, без ограды и крестов, с ржавеющим железом и гниющим деревом умирал, глядя на мир пустыми глазницами окон. А мир торжествовал, запускал и встречал космонавтов, аплодировал гвардейцам пятилеток, рапортовал, гремел медью победных маршей и семимильными шагами шел к…

Но в храме теплилась жизнь. Тихо и незаметно, на удивление всем на куполе, на голом камне вырос тополек. И откуда только соки берет? Что питает корень? – задирали головы горожане. Да-да – откуда? Засохнет, а как же иначе? А тополек рос, и вот уже четырехметровое дерево трепетало серебристой листвой на фоне голубого неба.

Как-то на площади остановился двухэтажный иноземный автобус. На удивление горожанам, никогда не видевшим иноземцев, из него повалили голоногие мужчины в кожаных шортах и черных очках, дамы голоспинные, в купальниках, что ли? Нимало не стесняясь своего наряда, иноземцы рассыпались по площади, загалдели с задранными головами, защелкали фотоаппаратами.

Автобус уехал, и тут же последовала команда: тополек срубить, площадь облагородить. И облагородили: к левому крылу храма сделали низкую бетонную пристройку для приема утиля и стеклотары, вечно заваленную рассыхающимися ящиками, а на другой стороне возник винный магазин, такой же бетонный, приплюснутый и мерзкий. Вокруг храма на ящиках распивали алкоголики – пахло кислятиной и мочой, и по утрам площадь пестрела разбросанными ящиками. А тополек спилили, но старый пожарный не мог допустить, чтобы ветвь, выросшая на храме, погибла. Отнес корень домой. И сегодня могучий тополь украшает его двор. Прошел год, и опять тополиная лоза зазеленела на куполе… Срезали, обливали кислотой – не умирало, кустилось дерево. Жил храм.

* * *

На площадь тихо и невесомо опускался снег. Я побывал в своем детстве, повспоминал давно ушедших. Ингалычев погиб под Севастополем, а его семья была выслана из Крыма. Выслали в Сибирь и мою бабушку, гречанку. А вот Криволапова я встретил. Пришло время перемен. Разрешили джаз. В «Астории» виртуоз Аркаша-барабанщик вопил мощно и хрипато, буги-вуги гремел барабан, литавры, раскрепощенная толпа стригла ногами.

Амнистия! Свобода!

Я гостил у дяди в Таганроге. Я стиляга: «шузы» (туфли) на толстой белой манке, прическа монокок, пиджак чуть больше, чтобы плечи со «свисиком» и, конечно же, красный гудок (галстук) с голой дамочкой на обороте, да в кармане дорогостоящий заморский «шедевр» – авторучка с изображением блондинки и брюнетки в купальниках, а перевернешь ручку – в чем мать родила.

Был солнечный полдень. Лежало море перед Петровской лестницей, а на Тургеневской улице я углядел незаметную будочку чистильщика. Пожелав добавить более блеска своим роскошным туфлям, поставил ногу на козелок и увидел внизу копну седых волос, изрезанную шею да мелькающие локти старика. Рядом, на скамеечке, в широкополой шляпе сверкала спицами его подруга. Но что это? – Ее руки в белоснежных перчатках.

Старик поднял голову, его лицо обезображивал фиолетовый рубец. Сомнений не было – передо мной был Криволапов со своей давней подругой. А почему на табличке Иванов Иван Алексеич?

Мне бы и промолчать, щедро расплатиться и уйти, так нет, бес попутал и понес, да как!..

– Здравствуйте, Родион Степанович! – звонко и торжественно поприветствовал я. – Узнаете меня?

На миг безвольно опустив руки, он тут же сжал их в кулаки. Старуха запрокинула голову, спицы перестали мелькать, белый клубок выкатился на мостовую, и такое человеческое горе, отчаяние и боль выражал ее взгляд…

– Вы ошибаетесь, молодой человек, моя фамилия Иванов Иван Алексеевич, на табличке указано, вот здесь, – твердо сказал Криволапов. Я, восторженный, все знающий балбес, решил успокоить:

– Время-то иное, амнистия всем, свобода! Тиран мертв.

– Тиран долго будет жить в нашем народе, – пробурчал он в землю и спохватился: – Вы меня с кем-то путаете.

Не верил Советской власти старый ротмистр. Я рассчитался и ушел.

* * *

Ночью казнился, решил извиниться перед стариками, признать, что ошибся, и на другой день с букетом отправился на Тургеневскую.

К моему удивлению и страху, в будочке стучал щетками, зазывая, черноволосый армянин. Я поставил ногу и поинтересовался об Иванове. Торжество распирало пловную физиономию:

– Глупый человек, все продал, щетки, мази, ларек – забесплатно продал.

Во мне все обрушилось и повисло на холодных тетивках. Я узнал адрес и на такси понесся на окраину. Зеленая улочка, домики в вишневых деревцах. Тишина. Калитка была не заперта, и я вошел в крошечный дворик-сад. Розы, еще кусты роз. Розы облепили стену до крыши мизерного домика, и ни куста картошки. Именно в таком дворике и должна жить графинюшка, отметил разум, а под оконцем у холмика, напоминавшего могилку, присели два черных буксуса. «Шарлатан», – прочел я эпитафию и проследовал к домику. Дверь была открыта, и я ступил в разруху. Газеты, еще газеты, белоснежные скатерки с вышивками ришелье. Раскрытые ларчики, скелет железной кровати. Иконостаса не было, а вот лампадка теплилась.

В черном холодном провале шлепало мое сердце. Я опустился на кровать и долго пребывал в бездумном оцепенении. Вдруг увидел на полу, у своих ног, журнал. «Это важно», – прозвучало во мне, и я поднял и прочел: Нива, 1911 год. Перелистывая ветхие страницы, увидел групповую фотографию. «Государыня императрица Александра Федоровна в окружении фрейлин в дворцовом саду», – гласила надпись. «Это, – сказало во мне, – это главное».

Фрейлин было четверо. Внимание привлекла дама в карандашном овале. Огромная шляпа грибом, близко посаженные глаза, горбатый нос, подбородок вздернут.

Я тут же узнал это высокомерное лицо. Да как же красиво было это гордое лицо! Я зашептал: «Вы и в старости так же красивы, графинюшка, и почему я не прозрел раньше? Почему?» Кто учинил разор, сломал жизнь? Я, я… Кто я? Кто?

* * *

Умолк колокол. Тишина на белой площади. Молчали одноэтажные домики. Ответа не было. Криволапова и его графинюшку я больше не встречал никогда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю