355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Цытович » Праздник побежденных: Роман. Рассказы » Текст книги (страница 3)
Праздник побежденных: Роман. Рассказы
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:14

Текст книги "Праздник побежденных: Роман. Рассказы"


Автор книги: Борис Цытович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 32 страниц)

– Видать, не сохранило тебя небо, сердешный, – сказало из мрака и сверху, – теперь амба!

Я потерял сознание.

* * *

Вспоминая прошлое, он забылся в кресле с листиками на коленях, но будильник сухим треском прогнал сон. Феликс кнопкой угомонил его и долго без движений слушал, как дом – бетонный человеческий термитник – просыпался в дождливом городе. Где-то на этажах шумно сглотнул унитаз и перистальтикой отбурчали трубы; заиграло радио, хлопнула дверь, а за окном скребет метла, надает капель и исходит душным кашлем натощак алкоголик.

Вдалеке, на повороте, музыкально отскрипел трамвай, магниево сверкнув под рванью облаков.

Город, мокрый, злой, просыпался, разевая черную пасть, зажигая золото окон. И Феликсу пора. Он зажег газ и, пока закипал чайник, пожужжал бритвой. Затем смочил голову витаминами, отсчитал пятьдесят движений щеткой, глядя в зеркало. Волосы катастрофически седели, а под глазами припухли сливины.

Расцветет акация – брошу пить, решил он. Затем позавтракал сырым яйцом и коркой хлеба, найденной на столе среди грязной посуды. Выпил очень крепкий и очень сладкий чай и, уже одетый, снова оглядел себя в зеркале. Вельветовые брюки в порядке, джинсовая куртка не по возрасту, потерта, а вязаная сумка так и вовсе как у хиппи, подумал он, но не носить же портфель при гробовом костюме, застегнутом на все пуговицы. Вспомнив о костюме, он рванул дверь и ступил в сумеречную вонь коридора.

* * *

В такое время года тяжко быть на фабрике. Ржавая труба дымит в голубое небо густо, барашково и черно. На приземистые цеха, на пристроечки, на кучи угля падает и падает сажа.

Конец месяца – жгут бракованные презервативы. За мутным околышем – двор, черные заборы, черные лужи, черные рабочие сквернословят и плюются сажей.

Когда ломается «Ганс» (фабричный пресс), Феликс, тоже чумазый, со штангелем в спецовке, даже ночует у трофейного старичка. А шефы – председатель и зам – увещевают, грозят, уговаривают и создают такую суету, что Феликс выпроваживает их матом. Они запрут его на ключ и будут приносить из ресторана самое лучшее – бутерброды с красной икрой, куриные котлеты, а сами, словно близнецы-эмбрионы в формалиновых банках, с плаксивыми лицами будут печально лицезреть сквозь стекло. И не отворят, пока пресс не починят и он не дыхнет паром, не выкинет резиновую подметку для калоши. Сейчас «Ганс» бьет ровно, сотрясая дореволюционную постройку, а Феликс в конторке, которая по окна в грязи, составляет контрольные цифры, которые ни черта не стоят, потому что никто не знает, когда сломается «Ганс» и когда, наконец, придет вагон австралийского каучука, затерявшийся где-то на стальных магистралях страны. Но в тресте, согласно цифрам, будут на него «нажимать», «стращать», грозить обкомом, в общем, создавать кутерьму, а в глазах одно – премия. Премия-то всем нужна, попробуй не дай план, любой, хоть липовый, – съедят.

Феликс покусывал карандаш и косился в мутное окно: у черного забора, среди ржавого лома растет грязная акация – расцветет ли?

С доски почета взирали передовики, вверху в бронзовых овалах и дубовых листьях лица талантливых казнокрадов – председателя и технорука. Ниже рядовые – аппарат остановил их перепуганный взгляд, волосы спешно зачесаны, воротнички застегнуты на все пуговицы, соответствуя случаю. Лишь два овала пусты. Нет карточки Феликса, потому что трешку, выданную на фото профсоюзом, он опустил в шапку безногого инвалида, и теперь тот, если не пьяный, если не опрокинут со своей тележкой вверх колесиками у ларька, завидя Феликса, вопит на всю площадь:

– Да здравствует полковник в сером свитере!

Прохожие оборачиваются, а Феликс, несмотря на повышение в звании (войну он закончил капитаном), готов сквозь землю провалиться. Второй артельный рационализатор умер. Феликс распорядился снять с доски фото вместе с бронзовыми листьями и укрепить на краснозвездном обелиске, который тут же в мехцехе и сварили. И теперь оно, пожелтевшее и ироничное, глядит на кладбищенский забор, а над ним разворачиваются и выпускают шасси самолеты. То ли от доски, напоминающей братскую могилу, то ли от всеядных лиц конторских, над накладными, над столами, которые Феликс видел в приоткрытую дверь, наплыла черная меланхолия. Они, видите ли, любят людей простых, думал он, а я для них гордец и чистоплюй, потому что в моем столе нет персональной кружечки, и я не прошу заварочки, и не пью чай средь гроссбухов, ноя о своих болячках.

А за дверью – Вера. Он слышит ее дыхание и тихий шелест бумаг. Семь лет назад, когда он пришел на фабрику, Вера – шестнадцатилетний долговязый подросток – остановила на нем удивленный взор. Теперь она стройная, высокая, чуть полноватая блондинка с чуть тяжелой грудью и влажными, никем не целованными губами, с голубыми глазами, которые особенно задумчиво останавливаются на двери с табличкой «Механик». «Пересиживает девка, – покивает над дебиторскими бух, – а времечко тютю». И будто только Веру увидал – крякнет и извинится. Вера улыбнется в глаза. Вера всегда глядит в глаза, и лишь чуть приметно зардеет щека, оттеснив русый пушок над ухом.

Это была единственная в жизни Феликса женщина, с которой он разговаривал свободно. Лет пять назад, вспомнил Феликс, будучи навеселе, он пошутил: Вера, вы бы глаза подвели, губы – обожаю крашеных. На другое утро Вера явилась с мушкой на шее да накрашенная так, что контора ахнула. Смеялись все, даже торговка бросила ларек, прибежала посмотреть и хохотала, хлопая по емким ляжкам. Потом, в перерыв, Вера уронила голову на грудь своего глухонемого братика Павла, и плечи ее вздрагивали, а по щекам текли черные слезы, а братик пальцами расчесывал ее волосы. И его такие же, как у Веры, огромные голубые глаза, были полны слез. Вспомнив это, Феликс даже застонал. А Вера с тех пор всегда держалась прямо, то ли над книгой, то ли над вязаньем, мелькая спицами и кивками отсчитывая петли, то ли читая с листа, вовсе не глядя на пальцы, быстро и безошибочно отыскивающие клавиши пишущей машинки. Ее прямая осанка, вежливость, внимание и убежденная сила, с которой она разговаривала, не допуская собеседника на свою территорию, всегда на «Вы», нежелание обсуждать дела свои или чужие делали Веру непонятной гордячкой. Даже пред и зам, знающие все и обо всех, о Вере знали только то, что ее отец – священник в маленькой церквушке на кладбище, что брат ее – глухонемой мальчик, а Вера имеет страсть часами просиживать над книгами и превосходно играет на фортепиано. Никогда ничего не просит и никогда даже мелочи не унесла домой с фабрики. Поэтому, когда она уходила в распахнутую книгу, зам серьезно замечал: «Вера! Машинистка, читающая на службе романы, ворует оплачиваемое время». «Работа выполнена, Ашот Абарцумович», – ответит Вера, не отрывая взгляда от страницы, но щека ее зардеет. Грудь Веры всегда была укрыта – зимой свитером, летом, в любую жару, застегнутой на все пуговицы белоснежной блузкой. Феликс никогда не видел ни единой незастегнутой пуговицы на одежде Веры, как и не видел, чтоб Вера жевала иль схлебывала с ложки, хоть могла долго и задумчиво глядеть в окно, неизменно держа в руке яблоко, но не надкусывая, и Феликс все ждал, когда же, когда надкусит. На другой день другое, по цвету, яблоко лежало в руке.

Подумав о еде, Феликс с хрустом сломал карандаш. На часах одиннадцать, пора б и конторским вспомнить о еде. И, будто подслушав его, бухгалтер проговорил игриво:

– Времечко пришло, не плохо бы и червячка заморить, знаете ли, тонюсенький такой, с мизинчик, а сосет.

Все в тысячный, в миллионный раз смеются.

– А сегодня у меня кушанье – так и сама королева не едала.

Потек кухонный дух. Еда вызывает приятное оживление. Конторские дамы вскакивают, колченого топчутся у его стола, заглядывая в кастрюльку, пробуют, чмокают, смакуют, вафельно морща подбородки. Бух излагает рецепт:

– Баранину в кастрюльку, чесночок туда, лучок, петрушечку, сельдерей туда…

При очередном «туда» в Феликсе подскакивает уровень безысходной ярости. В висках стучит, руки ищут спасительное железо. Так уж уверовал он с того далекого дня – если рука ляжет на холодный металл, будет спасен. Рука легла на пистолет, он остался жить, а тех двоих не стало. Сейчас в карманах нет даже ключа. К черту! Куплю металлический портсигар, большой и холодный, как хорошо будет прикладывать его к затылку или груди. Он надел джинсовую куртку, натянул берет и стремительно вошел в бухгалтерию.

Ты не имеешь права так не любить людей. Но оцепеневшая над машинкой, тонко чувствующая его Вера подняла глаза с вопросом, с испугом и перевела в бухгалтерию уже с досадой. И этот взгляд, всегда успокаивающий, на этот раз взвинтил более. Глядя на ее опущенную, гладко причесанную голову, он нанес расчетливый удар.

– Не забудьте, сегодня футбол, – сказал он.

Верина голова, вздрогнув, опустилась ниже.

– Как? Вы же не болельщик?

Лица конторских удивлены, растроганы. Впервые возникла общность взглядов.

– Не болею, но сегодня интересный матч, наша сборная с ФРГ, – сказал Феликс.

– А за кого же вы, позвольте поинтересоваться, переживаете, – вкрадчиво спросил бух, подмигивая над кастрюлькой, давая понять всю абсурдность вопроса.

Феликс только этого и ждал, он обвел взглядом насторожившиеся лица, прикурил, потушил спичку, повращал в пальцах и ответил:

– Разумеется, за ФРГ.

– Как?! За фашистов? – взвизгнула картотетчица, и наступила тишина.

Но Феликс знал, бомбы легли хорошо, просто они замедлены, и, выходя на улицу, увидел Верино лицо с ладонями, зажавшими губы, с глазами, полными смеха, а за спиной раздается первый взрыв: «А хлебец-то он русский ест!».

Ну что ж, так заведено на фабрике – попрекать куском хлеба, за который он и заплатил. Он оглянулся на ворота с надписью «Красный резинщик», на выгоревший щит со стрелкой вверх, который обещал, что в этом пятилетии артель порадует соотечественников миллионной парой калош, – и все изо дня в день, все одно и то же. Дутые цифры, лживые слова, проходная с запахом борща и дремлющим над электроплиткой сторожем. Хоть бы что-нибудь изменилось хоть чуть, хоть бы напиться и попасть под автомобиль.

А с киноплаката улыбчиво глядела дама – Джина Лоллобриджида.

Он посомневался, махнул рукой и побрел в кино.

* * *

Он пересек залитую солнцем площадь. На красный светофор провизжал шинами черный ЗИМ, увозя за стеклом велюровую шляпу и багровую шею братца. Спешит, конечно, на стройку.

Феликс даже сплюнул от досады и почему-то вспомнил, как много лет назад братец изображал на демонстрации Чемберлена. Они тогда чуть не подрались, но Диамарчик был старше и, главное, мог шевелить ушами.

Он восседал на натуральной дерьмовой бочке, пыхтел сигарой и под лаковым цилиндром шевелил ушами. Толпа, заткнув носы, в восторге выла.

Теперь у него в кармане валидол, и он понял: пора сооружать себе памятник, самый гигантский в области, а может, и в республике, хорошо б величиной с египетскую пирамиду – Дворец пионеров.

Братец сам в рабочей блузе торчит сусликом на блоках. Шлет приказы или «Отставить все», или «Прислать срочно!». Говорят о нем: «Во дает, сам Федуличев!».

И гигантское чудовище на бетонных колоннах громоздится в небо.

– Ты, конечно, построишь дворец, – злорадствовал Феликс, – конечно, под барабанную дробь пионеры повяжут на твоей апоплексической шее галстук, но в музей «Мадам Тюссо» ты не попадешь, о тебе забудут, как только заколотят в гроб последний гвоздь. Потому что ты – никто и умел лишь, зная где, шевелить ушами.

* * *

Он хотел увидеть Джину Лоллобриджиду, а на рекламе взрыв и падающие черные, а над ними со знаменами в победном великолепии, конечно, белые, и все для последнего, на этот раз для окончательного, вечного мира и справедливости на всей земле. Но вожди, думал Феликс, снова соревновались в постройке броненосцев или же самолетами – «Кто выше, быстрее и дальше всех полетит», а еще лучше космической феерией, а в действительности же все для того, чтоб восседал в веках на медном коне в центре земного шара какой-нибудь кайзер с медными усами, и плевать ему на смерть, кровь и слезы. Это побочное явление – женщины еще народят. Но и человечество хорошо, Феликс даже сплюнул от досады. Человечеству, видишь ли, подай орла, свастику и «Дранг нах остен» или же перст, указующий в «светлое будущее», в котором сплошное счастье и бутерброды с мармеладом в палец толщиной, поровну для каждого.

На другой рекламе человек в треуголке. Париж, склонив знамена, приветствует его. Если он гений, рассуждал Феликс, то для чего расстрелял ночью шестьсот пленных под стенами Яффы?

Обстоятельства сложились так, объяснит историк, но император страдал всю ночь. Если обстоятельства сильнее его, то какой он к черту император? И плевать, что он всю ночь под луной картинно проторчал на Адриатическом берегу. А Ванятка, мой враг, был сильнее обстоятельств, он открыл засов, выпустил меня и стал к стене сам – он не был императором.

Феликс в сердцах раздавил окурок, представив темное чрево зала. За спиной стрекочет. Конусный сноп стрижет в волокнах дыма, задние курят и целуются, а у передних рты открыты, мороженое капает на колени. А на экране император в рейтузах в обтяжку и на белом коне. Впрочем, так и должно быть – одним умирать с верой в грязи и крови, другим – скучать и развлекаться. Вон и те, со свежими газетами у киоска, размышляют, спорят, а лица-то их бдительны, хмуры. Спроси у такого, хочет ли войны, – испепелит взглядом, спроси: армия-то нужна? Он печально поцыкает, прочистит зубы и доверительно скажет: «Она-то, конечно, не нужна, армия – дармоед на шее рабочего, но события-то, события…» и ткнет в газетку. «Вы знаете, что в Индонезии?» А где она, Индонезия, он знает? А когда танки на параде загрохочут, как он раздвигает плечи? То-то!

К рассерженному Феликсу нежданно пришла отчаянная, но тем и привлекательная мысль: а не познакомиться ли тебе с женщиной? Для другого это был бы ничего не значащий эпизод. Долго ли? Осушить бокал и переброситься парой слов с торговкой. Феликс уже год любовался полной брюнеткой, торгующей в ларьке. Его воображение наделяло ее поэтической восприимчивостью. Она была для него существом романтическим, невесть почему попавшим за прилавок. Он краснел и сострадал ей, когда на плоские остроты забулдыг она смеялась и вынуждена была, как считал Феликс, отвечать такой же остротой, чтобы скрыть свое превосходство.

Сегодня он был зол, упрям и решился. Он ступил на площадь и с ужасом заметил, что предательская слабость разлилась по конечностям, но шел, шел, убеждая себя, что в войну бывало похуже.

Его чуть не сбила легковая, он не услышал ни визга колес, ни брани шофера, а видел лишь кинотеатр, на фасаде насмешливую Лоллобриджиду да надвигающийся с невероятной быстротой стеклянный ларек. Он успел подумать, что Джина ничто по сравнению с той, плавающей над бутылками за стеклом, и, протягивая в окошечко рубль, краем глаза заметил человечка, отрывающего раку ноги. Эк некстати мылится он тут, да и я делаю что-то не то, посожалел Феликс и попросил портвейн. Мокрая рука сверкнула толстым золотом, сгребла рубль и выдвинула недолитый стакан портвейна. Теперь обстоятельства диктовали Феликсу. Он осушил стакан, не чувствуя вкуса, и, придав голосу уверенность, с идиотской улыбкой спросил:

– Ожерелье на шее, мадам, из зубов тихоокеанской акулы?

Человечек поперхнулся в кружку, а торговка схватилась за грудь.

– Как? Чистое золото и слоновая кость, – но тут же обдала такой ненавистью, что Феликс отшатнулся. – Ты своих шлюх мадамами обзывай, а меня – товарищ продавец.

– На улице весна, солнце, нельзя быть такой злой, товарищ продавец. Адью! – сказал Феликс и приложил палец к берету.

– Что?! Б…..? – и в ларьке последовал взрыв такой силы, что Феликс поспешил удалиться, а из оконца змеей выползла фига и закачалась на лотке.

Он шел по площади, с головой, полной музыкального смеха. Смеялась Ада Юрьевна. Ну как, Феликс Васильевич, познакомился? Нашел подружку? Он улыбнулся. Сияло солнце, и площадь полна мотоциклетной гари. Ишь, разъездились… Весна!

Он захотел сесть за руль, увидеть горы в снегах и побыть один. Набирая номер в телефонной будке, он наблюдал, как его «приятельница» подметала у ларька. Ноги у нее были кривые, но в мире торговок и алкоголиков она слыла красоткой. Ей было хорошо. Она жила радуясь, пока не подплывала строгая рыба – инспектор ОБХСС. Он наполнял ужасом ее лишенный фантазии стеклянный аквариум. Он призывал к порядку, не позволял распускаться и ставил все на свои места. «Вы просто прелесть, Феликс Васильевич, все так хорошо знаете, а знакомиться-то потопали, и для чего?» – смеялась Ада Юрьевна.

Наконец в цеху подняли трубку, и сквозь фон Феликс слушал ровные удары «Ганса», потом сказал, что ему необходимо поехать в Ялту, что там продается мотор к его «запорожцу», и отстранил трубку, а когда возмущенный клекот с единственно понятным словом «Ганс» утих, он снова приложил ее к уху. Присмиревший технорук посоветовал зайти к Нудельману, потому что Нудельман – «царь» и «может все», и достанет Феликсу мотор.

По дороге домой Феликс жевал мускатный орех, отбивая запах, и боялся, что за зиму сел аккумулятор и машина не заведется. Но, на радость, мотор заработал сразу же.

Феликс не стал мыть покрытую пылью машину, а лишь протер стекла и подкатил к подъезду. Пока он дома кипятил воду, наполнял термос, укладывал спальник и рюкзак, кто-то из его маленьких почитателей окунул в масло палец, так обильно капающее из мотора, и по пыльной корме вывел «Фантомас». Феликс сделал вид, что не заметил проказы, вызвав радостное шевеление в кустах сирени. У Феликса с малышами был конфликт: они гроздьями висели на его гараже, съезжая на задах по кровле. Он принес банку мазута и провел три жирные полосы поперек крыши, и у всех окрестных малышей появились масляные лепешки на задах; позже по этим же местам родители надавали им уже горячих лепешек, а на Феликса весь квартал косился, как на чудовище. Но в общем отношения с человечками были хорошие, хоть гараж и пестрел нелестными эпитетами, меловыми портретами его особы. И конечно же, на горшке.

На пол машины Феликс уложил рюкзак с ластами и плавательными принадлежностями, а термос с кофе, обернутый в надувной матрац, сунул между сиденьями, назад бросил чемодан с едой и бритвой – и был готов. За кормой в дыму, густо льющемся из старого мотора, топот и визг его маленьких друзей. Вернусь – обязательно покатаю, подумал Феликс и совсем безотносительно решил: а ведь сегодня нечто произойдет, – и увидел Верино лицо с прикрытым ладонями ртом и смеющимся взглядом. Впервые он увидел в Вере женщину. Поймав себя на этом, он прибавил скорость.

Город под слепящим солнцем с его будничной суетой остался в низине, а впереди в панораме стекла синели сверкающие снежными гранями горы.

* * *

От магистрального шоссе дорога хоть и петляла над кручами вниз, но движение было одностороннее, и Феликс лихо поворачивал, визжа шинами и разбрызгивая пересекающие асфальт ручьи. Вдали море сливалось с небом, и белый пароход, казалось, повис в голубизне. Впереди был последний поворот, за ним он покурит на парапете, свесив ноги над бездной, полюбуется малиновыми крышами в зелени смоковниц и скажет:

– Это я! И опять лето.

И опять ветер с юга несет запах истамбульских шашлычен. Ему будет покойно, грустно и хорошо.

Вдруг из-за поворота, из-за цветущего куста шиповника, вынырнула приземистая, открытая, в зеленых разводах, легковая. Скрежет, визг тормозов. Феликсу удалось остановить свой «запорожец» в полуметре от радиатора с подковой и светозатемненными фарами. Переполненный яростью, он выскочил, чтоб обругать нахала, но так и окаменел с открытым ртом: немцы – обер-лейтенант с молниями в петлице, позади генерал над малиновыми отворотами мерцает моноклем.

– Цурюк, русский Иван, свинья, назад, – надменно взмахнул перчаткой обер-лейтенант. Ефрейтор-водитель объехал его «запорожец», и они, рассмеявшись, укатили, выливая на асфальт облака молочного дыма.

Сердце у Феликса подпрыгивает где-то в горле, а пальцы шарят у пояса, там, где в войну летчики носили пистолеты. Однако столько лет прошло, а ты все за пистолет хватаешься, подумал он на пустынном шоссе.

«Мерседес» меж кипарисов петлял наверху, окутывая дымом виноградные склоны. Да, господа киношники, пришел в себя Феликс, у немцев «мерседесы» так не дымили. У немцев моторы работали со звоном. Да и немцев ты, господин обер-лейтенант, не видел. Для тебя немец – это «цурюк», «хенде хох». А вот если б на тот зеленый холм они положили свой длинный «машиненгевер» и над лебедой тремя стальными грибами окаменели каски, вот тогда бы ты и напустил в свою бутафорскую штанину и вылез бы из кукурузы с прожженной шинелью, оборванным хлястиком и, конечно же, с поднятыми руками. И на лице твоем не было бы и тени сытого довольства. Он испытал удовлетворение от того, что ему «пришлось», да еще как, и тут же почувствовал, как страх леденит спину, и взгляд на затылке. Он потер его ладонью… Надо купить портсигар, большой и металлический, и хорошо б приложить к виску, надо обернуться, надо заставить себя во что бы то ни стало, думал он и обернулся; за куст шиповника, облепленный розовым цветом, юркнуло бледное лицо. Опять Белоголовый… Напомнили, сволочи…

* * *

Он съехал в село и поставил машину в тени пыльных кипарисов. Ночью они будут чернеть на фоне звездного неба, затем из-за мыса, напоминающего сову, выглянет луна, посмотрится в залив и повиснет, задумчивая и наивная. А море, до того маслянисто-черное, заискрится в лунных лепестках. С гор потечет запах цветущего миндаля и испанского дрока, и лишь синие тени воровски залягут за кипарисы, за кусты и скалы и поползут, прячась от луны.

Феликс подложил камни под колеса и подумал, что утром картина изменится. Он проснется потный, в духоте нагретой солнцем кабины. Рядом будет бесперебойно скрипеть дверь хоть и маленького, но очень уж зловонного сортира, и напрасно он будет натягивать на лицо подушку – вонь будет проникать сквозь пух. И еще появится в машине въедливая муха, которая будет садиться именно на лицо, и он поклянется убить ее. И когда, наконец пойманная, она зажужжит в кулаке, он разожмет пальцы и выпустит ее. Ведь должна быть «одна муха». Должен же кто-то пролезть сквозь его стопроцентные сетки на окнах. Вонь, жара и «одна муха» поднимут его в семь утра. Он поклянется сменить место, но днем махнет рукой и скажет – «завтра».

Феликс верил, что соотечественники построят бетонные дороги и небоскребы, но с маленьким сортиром, в дверь которого комендант с такой любовью вмонтировал стекло, что голова сидящего глядится из него, как с телеэкрана, справиться не под силу никому. Пока он рассуждал так, выкладывая из рюкзака ненужные вещи, пришел Музгар – его старый знакомый пес, сел в теплую пыль и затряс блох. Феликс бросил ему хлеб. Музгар даже и не понюхал, поморгал красными старческими глазами, поприсутствовал и ушел.

– Э-э-э, брат, а ты аристократ, – обиделся Феликс, – небось не знаешь, как я в голод в кармане сухари носил.

Над хлебом, распустив жабо, клюв к клюву стали петухи.

В селении Феликс знал каждую собаку. Знал, что Музгар живет в голубеньком, утопающем в зелени смоковниц и айвы домике.

Летом на его крыше вялятся абрикосы, а под карнизом на веревках – инжир и ставридка, и густо жужжат осы. В прохладе комнат пощелкивают канарейки и раздается ломкий голос говорящего скворца. Феликс знал и хозяина Музгара – бывшего матроса с «Червоной Украины», рыбака, пропойцу, страстного любителя певчих птиц – Василь Иваныча. Знал он и врага Музгара – коменданта, бывшего полицейского. Отсидев, он рьяно доказывал любовь к Советской власти; и только самый главный, отец народов, где-то, посасывая трубку, прошептал, что кипарис – дерево печали и напоминает ему о смерти, как нашлись лизоблюды ученые и научно обосновали, что кипарис вреден – аллергичен, и их стали вырубать. Комендант вырубал особенно рьяно.

Феликс мог бы рассказать, как однажды к домику в фиговой тени подъехала собаколовчая будка. Враги Музгара – комендант и немой собаколов – зашли во двор. На счастье, Василь Иваныч, в сильном похмелье, сидя на крыльце, парил в тазу ноги и растягивал меха гармоники. Комендант сказал, что собака старая, что пользы от нее никакой, что есть постановление… и потряс гербовой бумажкой (к ним он питал суеверное почтение). Немой же ладно настораживал петлю, а Музгар под крыльцом мирно дремал с черным котом в обнимку. Василь Иваныч подпрыгнул и через миг появился с топором в руках. Немой что-то промычал, а комендант онемел. Еще через мгновенье они дружно неслись под гору, бросив будку. А за решеткой – псы: большие и маленькие, породистые и шелудивые, но с одинаковой предсмертной тоской в глазах. И не был бы Василь Иваныч матросом-севастопольцем, рыбаком и любителем певчих птиц, если бы не оттянул засов. Разношерстная ватага деловито наддала в гору. И сидеть бы Василь Иванычу самому за решеткой, но за добро случается и добро. Председатель сельсовета, известный партизан, не любил собак, особенно немецких ищеек, но еще более люто ненавидел полицаев, хоть и прощенных Советской властью. Он и выставил жалобщика коменданта, еще и пальцем пригрозил, чтоб собак отлавливали ночью, чтоб дети не видели, и ядовито напомнил, что Василь Иваныч может и пьяница, но власть Советскую не предавал, а воевал честно на самом героическом крейсере «Червона Украина» и орден имеет.

Василь Иваныч, хоть и оштрафованный, пьяно горланил в обнимку с Музгаром за ларьком в лебеде. А ночной Карасан у мусорных бачков оглашался визгом и грызней спасенных.

Коменданта через год похоронили в кипарисовой роще, которую он так и не успел вырубить. А Музгар дремлет себе на своем любимом месте в горячей пыли на дороге, и шоферы останавливаются, чтобы, матерясь, оттащить его за ноги к домику в тени смоковниц.

Феликс взвалил рюкзак и зашагал меж кипарисов по скользкой хвое. Снизу, сквозь зелень листвы, откуда вовсе и не ждешь, лениво и маслянисто проглядывало море. Был солнечный полдень, на берегу белели весенние тела, не успевшие загореть, а у гранитного мыса стучали плотники, стояли юпитеры, и высилась гипсовая скала. Им не хватает скал, подумал Феликс, сбегая по откосу в бухту и чуть не сбив табличку с надписью: «Киносъемка – спасибо за тишину». Он сбросил на гальку рюкзак и попробовал воду. Солнце припекало, но вода была ледяной. Он огляделся – все то же, на мысе Плака та же сосна и голубой залив. Те же рельсы корявыми зубами торчат над гладью, будто и не было долгой зимы. Старый причал – его охотничье место. По рельсам, покрытым ржавой корой, он пробрался к выдубленной белой доске. Сел, свесив ноги над водой. По отраженным в глади подошвам, по его лицу, тоже отраженному, ползла солнечная рябь.

Он, болтая ногам, разглядывал, как в глубине змеились рельсы, лежали камни в желтом пушке молодых водорослей. Бычок большой пугнул бычка малого. Феликс плюнул в отраженное свое лицо, к плевку метнулись и, будто иглы к магниту, прилипли мальки. Вокруг под хвоей стояли горы, и ему наконец, стало спокойно и хорошо.

Из-за мыса под стук уключин показалась лодка, на носу – спиной, в тельняшке, конечно же, Василь Иваныч с гармошкой на коленях, конечно ж, он осушил бутылку и опустил ее за борт в журчащий водяной ус. Затем уронил седые кудри на меха, и его печальный баритон известил море и берег о том, что «товарищ не в силах вахту стоять». Его почитатель – шофер с мусоровозки – с дебелым животом, накатившимся на трусы, со слезой на бураковой роже, греб на корме. С берега, вспугивая чаек, рявкнули в мегафон: «Киносъемка! Прекратить шум! Уважайте искусство!» Василь Иваныч любил искусство, потому и продолжал, шофер выкатил пудовый кулак, и лишь после того, как старушка узнала, что напрасно ждет сына домой, гармонь хрюкнула и умолкла. Лодка с хрустом врезалась в гальку, и над гладью залива с отраженными соснами, с белыми чайками и мерцающим горлышком бутылки на волне наступила тишина.

Феликс тоже вернулся на берег и, надув матрац, лег загорать. Ветер то катил по спине прохладные валики, то затихал, и тогда становилось жарко и одуряюще густо пахли водоросли. Рядом на матрасе раскорячился коротконогий и «умный слесарь» из тех, кто открыли для себя газетку «Неделя» и получают информацию не только от наших, но и от «заграничных» источников. Поодаль под стеной шел извечный спор материалиста с идеалистом. Низкорослый студент-живчик, с накачанными каратэ бицепсами и в толстых очках, был из тех, кто торопится покинуть нашу великолепную землю и улететь в звездные миры. Он учился на физическом. Его оппонент, бледный, худой, серобородый, был студент-гуманитарий, конечно, идеалист, йог и сидел в позе лотоса. Цепкий живчик брал верх. Он, энергично жестикулируя, рассуждал о первичности материи, о том, что музыку будут писать компьютеры, нес что-то о теории информации, вот машина – это да, вещал он, и настанет время, когда сами машины будут воспроизводить себе подобных. Его глазенки под стеклами сверкали победно и зло. Гуманитарий же, со своей головой-дыней, посаженной торчком, оказался растяпой, хмыкал, шевелил розовыми губами в бороденке и лепетал о душе, об эмоциях, об искусстве, обо всем, что может предложить гуманитарий, и неловко переводил спор в область туманных хлябей абстракции. Живчик же прокурорски требовал отвечать «да» или «нет», «где» и «когда». Бородач обозвал его технократом и позорно сдался. Феликс даже заерзал на матрасе от досады. Видимо, живчик вырезал из корневища человечка или написал стишок в стенгазету, потому и рассуждает об искусстве. Он требует доказательств, а доказательств быть не может. Люди типа живчика везде как дома – и на Курилах, и в Антарктиде. Он крушит, ломает, плюется, опираясь на собственное мнение и на лозунг «Искусство принадлежит всем». Но еще Дидро сказал: «Назовите школу, которая научила бы чувствовать». Ведь стоило бородачу поднести к носу живчика цветок мушмулы, многозначительно хмыкнуть и иронически похлопать по плечу, говоря, что цветок – совершенство и не может его электроника создать, хотя бы живой лист, живчик полез бы на стену в ярости, потому что астролябии, электронные машины и формулы – ничто по сравнению с таинством природы, которую живчик не знал и потому не любил. Впрочем, они стоят друг друга: поговорят об «умном», напялят джинсы и, довольные собой, отправятся в духан жевать чебуреки.

Феликс задремал, но голоса студентов зазвучали громко, деланно мужественно и потому фальшиво. Они дружно произносили модные слова «архитектоника», «йоги», «импрессионизм», «русская икона». Слесарь тоже пощедрел: из приемника во всю мощь хрипела самба. Феликс поднял голову, слесарь ходил на руках, заломив толстые икры. С чего б это они? Он оглядел пляж и понял все.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю