355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Цытович » Праздник побежденных: Роман. Рассказы » Текст книги (страница 30)
Праздник побежденных: Роман. Рассказы
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:14

Текст книги "Праздник побежденных: Роман. Рассказы"


Автор книги: Борис Цытович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 32 страниц)

Было разбитое зеркало в тяжелой голове. И впервые он понял, что и предметы, и комната чужие, и сам он в этой комнате ненужный и чужой.

Перед взором встали лесная глухомань и старый, седомордый, мутноглазый, потерявший обоняние и слух изюбр. Обмякшие мышцы не держали вислых губ. Зубы желты и изъедены. Изюбр в чащобе отыскивал последнее логово. Над ним кружил ворон, по следу, принюхиваясь, шел волк.

Из пепельницы под абажур тек дымок, грустно глядела мама из-под черного домино, нарком на картине устало склонил голову и вот-вот сядет на тахту и стянет лаковый сапог.

Феликс раздавил окурок и выстучал первую строчку: ФЕЛИКС – ЗАГНАННЫЙ, ПОКРЫТЫЙ РУБЦАМИ И ШРАМАМИ, СЕДОМОРДЫЙ, МУТНОГЛАЗЫЙ ИЗЮБР В СВОЕМ ПОСЛЕДНЕМ ЛОГОВЕ.

Он выстучал эту фразу, уверовав, что она последняя, и непонятно почему добавил: Вера, прости за это. Ему до слез стало жалко свое дряблеющее тело. Мама, зачем? – спросил он. Да так со слезой над чистым листом он как бы упал в сон, в густой и черный.

Он очнулся от сна так же быстро, как и вошел в него. Был желтый свет, чужая комната. Феликс улыбался, разглядывая вещи, но не узнавая их. Лишь нарком был знаком. Он глядел обиженно, и Феликс рассмеялся ему в лицо: не бойся, не передумаю, сказано – сейчас. Затем нащупал письмо в кармане, распечатал и подумал, что завтра, вместо него, бледного и перепуганного, в своем кабинете капитан увидит нечто обмякшее и неподвижное, укрытое джинсовыми лохмотьями под ванной, полной красной воды. Он рассмеялся до слез и страстно пожелал, чтобы весь разлитый по миру восторг – голубой, воздушный и наркотический – вошел в его грудь, чтобы было головокружительно и легко. Ликуя, он поднес к глазам лист, и бормотал слова, не понимая их смысла: капитан, да вовсе и не капитан, а оказывается, подполковник приглашал куда-то на Кубань. Феликс забыл, что такое Кубань, что такое отпуск и для чего нужно пить синее вино. Он улавливал лишь великое добро, исходящее от белого листа, ликовал более и бормотал длинные фразы, как-то: «Презумпция невиновности», «Деньги внесены в государственный банк до начала следствия». Какого следствия? И за что деньги? Он мучительно соображал – много или мало – 2114 рублей.

Капитан извинился – и это больше всего рассмешило Феликса, – что плохо думал о Вере. Деньги внесла Вера. И что Вера любит его – это тоже рассмешило.

Он кинул на пол лист и хохотал в глаза наркому, в глаза маме, хохотал, содрогаясь и икая.

Лицо расстрелянного теперь было грустно, мама серьезна под черным домино, и слоники несли свой вечный груз, и тени абажурных висюлек не скользнут по обойным стенам. Он испугался себя в этой пустоте, долго был недвижим, а когда шевельнулась нога, он испугался своей ноги и своего мягкого теплого тела. Он многое бы дал, чтобы увидеть живое существо, и рыскал взглядом по комнате: но ни мухи на стене, ни ночной бабочки под абажуром! Живым было лишь сердце его, оно билось и содрогалось.

Опять прозвучало ликующее «надо!»

Он достал из шкафа тряпицу с бритвой, поржавевшей, но отточенной. Последний раз много лет назад старуха брила ею холодное лицо Фатеича, вспомнил Феликс. И, застыв перед зеркалом, оглядел себя внимательно и придирчиво, но недвижно. Движения путали его. Серые кеды, джинсы в кладбищенской грязи, куртка с так и не пришитыми пуговицами, словно монашеский колпак, натянутый по уши берет, седые космы, вялые губы с аристократическими припухлостями, как на портретах вельмож, и лишь голубые глаза не выцвели. Ты еще здесь? – подумал он и ступил в ванную. Из ванны по фаянсу без успеха выкарабкивался паучок. Феликс обрадовался живому существу, и на время пришла реальность, и он сказал: у тебя ни одного шанса – хлынет вода, и ты в канализации, но моя тень легла на тебя. Ты и не ведаешь, что во мне спасение. Он подгреб ладонью, и паучок, словно парашютист, опустился на пол. Почему нет тени надо мной? А в чьих руках моя паутинка? Может, не постигаю разумом? Потому что я под ней – ничто! Нет – моя паутинка в моих руках, и никто не изменит ничего. Ванна – вот мой саркофаг. Он открыл кран. Упругая струя расплющилась о дно.

И тогда в кухне шлепнуло. Он выглянул из-за косяка – на полу лежал пакет. Он положил его опять на стол, мясо под рукой было податливым, холодным, и реальность оставила его. Шум воды в ванне исчез. Сперва он ощутил пустоту и тишину чужой, как был уверен, кухни и недвижимость предметов, как заговорщицкую реальность. Плита и остатки яичницы на сковороде разлагались и смердили, раковина с грязной посудой, ножи и вилки ядовито ржавели. Но главное, его пугали тени, они прятались за занавесью на стене, за пальто на вешалке, плотно залегли под стулом и, распластав лапки, под столом, и лампочка-двухсотка своим накалом не могла прогнать их вглубь.

– Кто тут? Кто столкнул мясо? – спросил Феликс, больше всего боясь получить ответ. И ощутил свою голую, ничем не защищенную спину. Страх вернул в комнату и поставил спиной в угол. Он мучительно вслушивался, но ни шума дождя, ни всплеска из ванной. Дом бетонным каркасом плющил грудь.

Среди предметов твердых, холодных, с острыми полированными гранями он улавливал сговор тишины и неподвижности и страстно желал и сам оцепенеть и стать предметом, но продолжал вслушиваться, стараясь услышать голос. Чей? Он не знал чей. Страх перерос в ужас и липко полз по ногам, сплющил живот и тошнотой выплеснулся в рот. На миг ему показалось, что он просто оглох и потому не слышит. Он ухватился за спасательную нить и судорожно вспоминал последний слышанный им звук. Это был шлепок упавшего на пол мяса. Все-таки он услышал. Сперва разгоряченный, казалось, лишенный кожи, мокрой щекой он уловил веяние. Он закрыл глаза и погрузил себя в темноту, но испугался, что в доме отключат свет. Он открыл глаза – в лампочке под абажуром увеличился накал. А на кухне прошуршало тихо, едва уловимо, будто разворачивали бумагу. Он нашел силы снять кеды, мягко подкрался к двери и выглянул.

Сперва он уловил шевеление на столе и ничего не понял, а когда понял, то сдавил в горле крик. Мясо шевелилось, да вовсе и не бумага отлипала, а на столе распускался огромный розовый бутон.

Долго ли, нет ли он цепенел, не в силах отвести взор, лишь языком трогая зубы, – они шатались и были мягки. Ужас был намного сильнее того, что он надумал, и надуманное было спасением. Надо руки в воду, это легко, это быстро. Он мягко, босиком перескочил коридор и толкнул дверь в ванную. Она упруго не поддавалась. В ванной кто-то был. Он поспешно рванул ручку на себя и защелкнул задвижку – желание увидеть, кто там за дверью, было так сильно, что преодолело страх и опустило на пол, и Феликс словно ожег щеку о кафель. Из щели повеяло немецким эрзац-гуталином. Так, прошептал Феликс, конечно, вы, – и будто с той стороны холма раздались приглушенные голоса. Он мучительно вслушивался в чужую резкую речь.

– Господин лейтенант, господин лейтенант, – хрипел и задыхался бас, – он закрыл задвижку, он опять спрячется за куст. Стреляйте, господин лейтенант.

– Одну минуту максимального внимания – я вижу его, на этот раз он не уйдет!

Беги! Феликс прыгнул в комнату, захлопнул дверь и налег плечом. Теперь свет был его враг. Он погасил свет. А в коридоре, звякнув, отлетела щеколда, ударил приклад в кафель. Дверь потрогали, толкнули. В щели – хриплое дыхание:

– Господин лейтенант, господин лейтенант, он в комнате, он погасил свет. Он держит дверь.

Они толкали сильнее и сильнее, затем разгонялись и били всей массой тел. Дом грохотал, тряслись стены.

Феликс, плача и матерясь, еле удерживал дверь. Наконец грохот стих. Шаги удалились в кухню. Там что-то затевали – двигали тяжелое. Вдребезги разбилась посуда, лопнула бутыль с маринадом. В щели потянуло уксусом. «Они подтянут стол и будут бить, словно тараном». – И в голове Феликса засверкали сотни табло, спрашивая, приказывая, наводя смертельный ужас.

«Куда? Куда?» – вспыхивали вопросы. «К Диамарчику». – «Нет! Нет! Они будут за спиной в трамвае. Будут дышать в затылок».

За окном, в голубом туманном свете, словно под песцовой шапкой, лежал большой город. Но Феликс знал – не затеряться ему среди миллиона горожан, не отсидеться в щели. Неодолимая усталость опустила веки. Ноги гнулись, он мешком съехал на пол и тогда за спиной услышал скрип отворяемого шкафа. Он увидел в темноте наркома, шагнувшего с портрета. Увидел и браунинг, никелево мерцнувший в его руке. Увидел и другую темную фигуру, это был Фатеич, и сразу же услышал шум льющейся воды. Лицо наркома было свирепо, и Феликс впервые услышал его кавказский голос – напористый, взвизгивающий, не терпящий возражений.

– Бэги! Старуха умерла. Ты один остался. Я задержу их на несколько минут. Мэрш через балкон. Мэрш к старикам. Ведь сказала же старуха – там твой камень, тебя ждет.

И воссияло единственное и радостное – к старикам. Он промахнул комнату, спрыгнул с балкона в клумбу и под падающей с неба водой вскочил в свой «запорожец».

* * *

Идея все смешала в его голове. Он не слышал ни шума мотора, ни росплесков воды под колесами – он видел близко скребущие стекло дворники, далеко сверкающие спицы дождя и черную массу шоссе, мчащуюся под капот его машины.

– К старикам! – бормотал он. – Там твой камень! Там!

Он потерял счет времени и не знал, как долго мчится в темноте, но свято верил – путь ведет к избавлению. Он усомнился лишь единожды, когда из темноты, в сиреневом сиянии, возник город. Он мучительно соображал, как мог оказаться город впереди, когда он только что его покинул? Он потерял свое место в пространстве и тогда опять пришли они – Бауэр и Белоголовый.

Сперва он увидел два мчащихся на него из темноты желтых шара. Затем огромный черный грузовик, обдав водяной пылью, пронесся в миллиметре.

– Господин лейтенант! Господин лейтенант! – зашептали в затылок. – Он пьян, он опять убьет нас!

На заднем сиденье, в предрассвете, чернели две фигуры. Сознание помутилось окончательно, Феликс не помнил, как провел остаток ночи, и очнулся в полдень, в нагретой солнцем кабине, перед серой гладью залива. Он не помнил, как грудь пронзила острая боль, хлынула носом кровь. Он завел мотор. Лишь в голове опаловым пятном плавало единственное – к старикам, там избавление, там камень.

Он начал видеть и смутно соображать, лишь когда из-за холма открылись синее море, белый берег и пастуший дом. Он встретил колхозную легковую, свернул с дороги и остановился в полыни. С легковой, из-под тента, оглядывали его серьезно, да вовсе и не глазами, а черными норками, и он рассмеялся им в лицо. Потом потянулись подводы, полные черных стариков со свешенными над землей ногами, расфокусированными глазами и скорбными лицами. Все глядели на него серьезно. Лишь с последней мажары с единственной старухой, черным котлом и опрокинутыми крест-накрест ножками столов правивший краснорубашечный чернобородый великан свирепо выругался на улыбающегося, с вытянутой рукой Феликса, который больше всего хотел потрогать мягкую шерстку лошади, но лошади осторожно и бесшумно свезли телегу в овраг, и не было ни стука копыт, ни треска кузнечиков, ни звона в голове Феликса, и его вовсе не волновало: реальность это, или видение. И почему краснорубашечный зло плюнул и хлестнул? Затем уже из оврага пришел звук. Ухнуло, взвыло, затарахтело.

На золотистом холме в клубах белой пыли проехала легковая, за ней каруселью появлялись и исчезали галопирующие лошади, брички с радужным мельканием спиц, вытянутые в прыжках собаки. Черные старики, обнявшись, раскачиваясь, все враз визжали, плакали и стонали.

Последней пронеслась мажара с вцепившейся в поручни старухой и нахлестывающим краснорубашечником. Рубашка дулась пузырем, черный платок старухи сполз, белые волосы развевались, котел подпрыгивал и ухал шаманским бубном. Феликс, хохоча вслед маленьким человечкам под большим голубым небом, босой вошел в пастуший двор. Смех как обрезало, и он ощутил непомерно тяжелый, будто вылитый из чугуна, вес собственного тела и удивился, что ноги еще держат его.

Перед ним стоял дом с заколоченными окнами. Под орехом – два свежих холмика с белокаменными крестами. Феликс мучительно напряг разум, совмещая осколки в голове своей в единое зеркало, чтобы увидеть нечто важное, веря, что оно откроется ему, ибо для того он сюда и пришел, но в звенящей голове его мир отражался фрагментами. Он видел то ископыченный двор в овечьих орешках, обглоданные кости и объедки, то поваленные жерди ворот, то круторогие и мутноглазые бараньи головы в кровавом жабо на каменной изгороди, то прокопченные камни очага с дотлевающими седыми головешками. Дым тек вверх и высоко-высоко подпирал ладошкой голубое небо. У могил своих хозяев лежали мертвые животные. Пес вытянулся среди таких же недвижимых, с просевшими боками, своих врагов – рыжих, длинноногих, улыбчивых котов, вокруг красной дырочки в боку собаки изумрудным венчиком пировали мухи. Коты в последний раз зажмурили зеленые раскосые глаза и улыбались раззявленными ртами.

Феликс, средь объедков тризны, тлена и разрухи, переполнялся грустным и пьяным восторгом смерти, которой и сам страстно желал. Его взгляд остановился на голубой фреске над входом в дом. В голове сверкнул осколок. Феликс подумал о линии жизни, которая сползла с его ладони и незримой нитью легла к ногам, и он в страхе, радости, муках пошел по ней по городам родным и чужеземным, по небу, воде, по лесам и полям, по подземельям и домам человеческим, меняя одежды, прически, вкусы и убеждения, и нить привела к его берегу, к пустому дому, чтобы снова лечь на ладонь.

С фрески, среди белоголовых, горбоносых и синеглазых овнов, строго и иронично глядел такой же голубоглазый белорубашечный пастырь, и Феликс, вспомнив старичка с веригами, которого травил собакой, спросил:

– Кто привел меня сюда? Я никого не вижу. Кто ты?

Молчал дом, молчали кресты на могилах, молчали белый берег и синее море. Лишь древний дух земли стоял над свежезасыпанной могилой, и не было никого – ни Белоголового, ни Ванятки, ни мамы, ни начальника, ни Фатеича, не было ни победителей, ни побежденных, не было ни отчаяния, ни горя. Средь мертвых животных и родных могил шел тихий и торжественный праздник ушедших. Но Феликс знал, что все они, все, любящие его, и все, когда-то ненавидевшие его, а теперь прощенные, незримо рядом. Он подумал и о том, что и сам прощен, и тогда на берегу у самой синей воды он увидел камень. Отвалившаяся в последний шторм от скалы и белеющая известковым надломом глыба была его «Исходом».

Он ощутил нечеловеческую усталость и, более всего боясь, что не хватит сил на последние шаги, переставлял по убитой траве очугуневшие ноги, и камень надвигался. Он сделал последний шаг и грудью лег на камень. Носом пошла кровь, по щекам, шее и груди лил холодный пот. Феликс гладил свой камень и бормотал:

– Я еще жив – слышишь? Я пришел, я всю жизнь шел к тебе и верил – камень слышит.

Это была последняя мысль. Он нашел свой камень и знал ответ. Больше ему не нужны были слова. Он забыл слова. Его стесняла и не нужна была одежда. Он снял одежду и лег на спину. Ему не нужен был свет, он закрыл глаза, и свет потух.

Солнце сперва палило его живот и лицо, облепленное зелеными назойливыми мухами. Он лежал. Солнце жгло бок и освещенную руку. Но больше ему не нужен был мир, из которого он уходил, и он не видел солнца, не видел берега и дома, не видел пастыря, глядевшего фрески, не видел ни крестов, отбросивших тень, ни родных могил. Он опускался в розовую невесомость, ощущал лишь одно – кто-то высокий и могучий, как Дух, стоял над ним, питая кости и мышцы, и клетки его. В конце его пути еще теплилась мысль, и вена еще пульсировала в нем, и Феликс почти коснулся дна, как раздвинулся дальний, светлый и ясный угол. И из угла прозвучало: «Вера любит тебя, Вера пришла к тебе». «Вера… Вера…» Он закачался на грани, но кто-то подкрутил фокус, и резче стала грань. Кто-то раздвинул веки и влил мягкий, вовсе не слепящий свет. Кто-то щекотал уши, глаза, ноздри и гортань.

Он напряг разум и понял: я еще жив, меня едят мухи. Он был несказанно обрадован кусающим его назойливым живым мухам.

Кто-то повеял прохладой по его щеке. Он знал кто и открыл глаза. Больше не было осколков в голове его. В чрезвычайном удивлении он увидел единую, предельно ясную и цветную картину. Он увидел высокое голубое небо, а на небе висело и светило вовсе не слепящее солнце. Он увидел гладкое синее море и белый берег. Удивленный, восхищенный, юродиво улыбаясь, он сквозь слезы разглядывал мир, которого никогда раньше не видел. Ему хотелось заговорить, но он понял, что забыл слова. Он напряг волю и все же робко сказал:

– Ве-ра.

Он был несказанно обрадован простоте, ясности и музыкальности слога.

– Небо голубое, – сказал он. – Берег белый.

Он учился говорить и начинал жить.

РАССКАЗЫ

Фимчик

Бураков был сильный и дерзкий мальчик, и в карты ему везло. Он подсел к игрокам в кукурузе, которая росла в школьном дворе, и попросил карту.

– Деньги на кон, – сказал Желудь, а два других игрока из 6 «Б» молча подняли лица.

– На маечку, – сказал Бураков и показал малиновый треугольник в вороте рубахи.

Желудь не знал, что майка под рубахой дырявая, будто дробью побитая, потому и дал пятьдесят. Бураков сдвинул пилотку, подставив солнцу золотистые кудри, хлопнул по колену, взял карту. Трое тех, уведенных им с уроков, засопели в затылок, уставились в масть. Лишь Фимчик-Вонючка был безучастен. Он стоял на стреме под абрикосом, глаз прищурен, палец в ноздре, в штанах из шинельного сукна – не поддержи, сползут с пухлого живота. Он не был «допущен» и не обижался.

Бураков выиграл, выиграл еще. Он брал взятку: успевал взглянуть в карту, успевал пошептать, прищурившись на солнце, успевал увидеть старшеклассницу, оценить и пропеть ей вслед разухабисто:

 
Матрос молодой, в ж… раненный
на базаре спекульнул – да
рыбой жареной.
 

Ладный был Бураков и правду любил. У его колена, обтянутого брезентом, уже горка измятых купюр. Сопение за спиной достигло наивысшего накала. Надо и передохнуть, чтобы не ушла фортуна, и Бураков с шиком распахнул коробку из-под «Казбека», полную разновеликих окурков.

За спиной общий облегченный вздох, и над кукурузой поплыл дымок. Лишь Желудь не курил. Розовым язычком слизывал испаринку над тонкой губой, мял и мял пухлые карты, печальное лицо жолудем свисало из выгоревшей тюбетейки.

Бураков с папиросой в зубах тасовал, и взор его остановился на Фимчике. Говорят, у Вонючки мать была артисткой, снималась в кино где-то в Варшаве. Но разве бывают у артистов такие головастики? Череп грушей, рот крысиный, один глаз большой, другой – чуть зрит. Грязный, даром, что Вонючка. Бураков любил и кино и артистов тоже, потому крикнул просто так, для смеха:

– Эй! Пся крев… Прошу пани… Еврей!

Все засмеялись. И Фимчик виновато улыбнулся, поддернул штанцы. Бураков выиграл опять. Денег у Желудя больше не было, и он, сглотнув слюну, проиграл ломоть хлеба и кисет.

В школе за кукурузным полем прозвучал звонок. Следующий урок был военное дело. Бураков встал, натянул на огненную бровь пилотку. Он готовился в летчики и не мог пропустить урок.

– Не твоя правда, – сказал Желудь. – Играть до конца уговор был.

Бураков посомневался, покусывая ноготь, и решительно сказал:

– Колоду продашь? Даю двести.

Цена была высокой, колода – старой, и Желудь согласился.

– Карты мои? – спросил Бураков.

– Твои, – ответил Законник.

– Своими не играю, – сказал Бураков и разорвал колоду. Все ахнули.

– Правда его, – сказал Законник. – Играть нечем, кончено!

Бураков поделил хлеб. Жевали все. Жевал и Фимчик, глядя поверх голов в раскаленное небо.

– Живот не пучит? – пересчитывая деньги, спросил Бураков.

Все засмеялись. А Фимчик, испуганно тронув Буракова, сказал:

– Людзи! Да за эти гроши хлебов купить можно!

– Голодному котлета снится.

Фимчик отдернул руку и выкрикнул с отчаянием:

– Людзи! У меня есть рыболовная сеть!

И сам Фимчик, и Бураков, и остальные оцепенели в изумлении, но губы растягивались в улыбке, глаза искрились.

– Сеть? Шутишь?

Кто-то треснул Фимчика по затылку, и он, клацнув зубами, заскороговорил убедительно:

– Да-да! У меня есть сеть из парашютной стропы, ее сплел папа, который авиационный механик. Сеть большая, шелковая, и рыбы ею ловить – не переловить. Всем хватит. Мы с папой во каких ершей ловили. – Он развел руки, и штанцы соскользнули. Никто не засмеялся.

– Хорошо, допустим, поверил, – сказал Бураков. – Но объясни, как может быть сеть из стропы, когда она толстая!

Семь пар глаз с испугом уставились на Фимчика.

– И правда, она толстая, – согласился Фимчик и лукаво прищурил веко, – но если ее разрезать, то внутри, – он вынул из ноздри палец, – множество тонюсеньких тетивок. Вот из этих самых тетивок и есть моя сеть.

Фимчик опустил голову на остренькое плечико, палец вполз в ноздрю.

– За сколько продашь? – спросил Законник.

– За пятьсот!

Все с надеждой, с обожанием глядели на своего Буракова. Он держал цветастые купюры, теперь уже аккуратно сложенные, глаза – щелочки с изумрудинкой, челюсть хищно выпячена.

– Хорошо, – кивнул он, протягивая деньги. – Покупаю. Но если сети нет… если не правда…

– Правда, – сказал Фимчик, пересчитал деньги, спрятал в потайной карман и булавочкой застегнул. Все восторженно молчали. Только Прилипала, маленький, конопатый, у которого ботинки «жрать просят», бухнул на колени, пополз, собирая оброненные Фимчиком тетради.

* * *

Военрук с журналом под мышкой и винтовкой в руке обошел строй.

Взгляд с досадой остановился на Фимчике. «Тварь, весь строй портит», – и приказал:

– Гольфштейн, доложите!

Никто не рассмеялся, когда Фимчик засемафорил руками с растопыренными пальцами и штанцы съехали.

– Доложите, почему не пришили подтяжки! Ведь был приказ.

– Мама пришила, но опять оборвали.

– Кто? Покажите! – побагровел военрук.

Фимчик молчал и думал: взрослый, а не понимает. Покажи – убьют!

– Хорошо! – сказал военрук. – Надеюсь, ответите, как называется вот это, – и ткнул пальцем в затвор.

К винтовке Фимчик относился с подозрением и страхом. Он видел убитых в лужах крови, видел ужас на лицах людей в Варшаве, помнил свист бомб и вопль, а голод… Уж что такое голод – никто лучше Фимчика не знал. Он ненавидел войну, кровь и орудия убийства. А на винтовке, на штыке, какие-то желобки для стока крови! Нет, Фимчик не любил винтовку и выкрикнул единственное, что знал:

– Стебель, гребень, рукоятка!

– Скажите хоть, – тяжело вздохнул военрук, – чем винтовка поражает противника?

– Винтовка убивает пулей, – ответил Фимчик и для ясности добавил: – которая из нее вылетает.

Военрук печально закивал:

– Эх, Гольфштейн, Гольфштейн! Никогда из вас не получится настоящий солдат.

Фимчик и сам знал, что не получится, и не печалился. Следующим вышел Бураков и браво выкрикнул:

– Винтовка поражает противника штыком, огнем, прикладом!

У Буракова штаны из студебеккеровского брезента, при ходьбе издают «жви-жви», и ползать в них сто лет можно, как говорил военрук. Бураков ладно и пополз, сбив пилотку на затылок и волоча винтовку за треньчик.

Бураков получил «пятерку», Фимчик-Вонючка – «двойку».

* * *

После уроков они отправились за сетью. В улочке меж глинобитных дувалов к ним присоединились трое из 6 «Б».

– Ребята, а куда? – спросил Желудь. – На верхние арыки? Там бычков видимо-невидимо.

Они промолчали. Но каждый видел себя в урюковых садах в прохладе и тиши. Вода на арыках вспухает из глубин шоколадным узором. Там страшно, мутно, но рыбы зато…

– На реку! – скомандовал Бураков.

Можно и на реку. Даже еще лучше. Вода на реке прозрачная, ледяная среди ослепительно белых раскаленных голышей. Заводи, бутылочно-зеленые, вьют воронки, расползаясь шипящим кружевом. На перекатах река сплетается в белую полосу, ревет. На берегу они придавят учебники горячими камнями, закатят штаны – и в реку! Вода будет бить в щиколотки, леденить, курчаво завиваться за ногами. Бураков и Законник спустят белую сеть в зеленый поток. Остальные будут бросать камни, приглушенно ухающие в дно, когда поднимут сеть… Там сверкающие как сабли «маринки», там голубые бычки будут пыжиться на черных парусах плавников, и всем хватит. Ведь Фимчик же сказал! Они с надеждой ласкали взглядами затылок «своего» Фимчика. Прилипала восторженно спросил:

– Ребята, а на чем жарить будем?

Ему дали затрещину, и он замолчал. Они цветастой стайкой шли тутовой аллеей среди хлопковых полей. Никто не выбивал портфели, не вспарывал ногами белую пыль. Впереди Фимчик с локтями в ссадинах, они за ним. На развилке Фимчик повернул от дома.

– Куда? – спросил Бураков.

– Хлеб купить.

– Имеет право, – сказал Законник.

На базаре у инвалидов Фимчик купил буханку. Желудь разворачивал одеяло над стопками горячих лепешек, тряс лепешки, взвешивая на руке, торговался с киргизками. Он знал в лепешках толк. Десять купил, две «спер».

Они сели в тень у голубой воды хауза. Бураков в пилотку порвал лепешки. Все жевали, не сводя восторженных глаз с Фимчика, говорили о рыбах, о большом соме в омуте под корягой. Фимчик брал кусок, деловито оглядывал и ел, по-крысиному мелко пережевывая. Глаз сосредоточен поверх голов, поверх плоских крыш. Он не видел, не слышал, он ел. Живот Фимчика выполз, он погладил его, и все улыбнулись. Желудь сказал:

– Ну, рыбачки, а теперь…

И все поняли, что значит «теперь».

* * *

Фимчик жил за кладбищем в кривой и столь узенькой улочке, что оси арб прорезали шрамы в стенах дувалов. Фимчик ударил цепочкой в дверь и тягуче прокричал:

– Апа! Апа-ю!

В щели появился глаз, загремел запор, и Фимчика впустили. Ребята переглянулись, стали ждать под тутовым деревом.

Жгучие лучи сникли, кибитки и дувалы приобрели тень. Они ждали. Солнце уже коснулось малиновых песков. Они ждали. Желудь влез на шелковицу и со слезой известил:

– Он дома, стоит как Наполеон!

Они оседлали дувал и увидали Вонючку. Он стоял в окне в сумраке кибитки, палец в ноздре, взгляд печален.

– Выходи! – крикнул Бураков. – Хуже будет.

Фимчик молча моргал.

Они корчили рожи, свирепо сучили кулаки, водили по горлу.

– Ну, гад!..

Бураков сощурил веки и прошептал:

– Братцы, сети нет. Вонючка обманул.

Он уходил первым с праведным гневом. Его обманули! И кто! Кто? Вонючка, какой-то польский еврей! Буракову хотелось плакать, но он до белизны сжимал кулаки, держался. Следом пылила молчаливая ватага. Лбы нахмурены, зубы стиснуты, во взгляде одно: «Казнить Вонючку!»

* * *

На другой день Фимчик не выходил на перемены. Уроки казались короткими, и время неумолимо несло к этому ужасному «после уроков». Он вымученно улыбался, когда Прилипала катался по полу и кричал: «Фу! Воняет!» И девчонки, зажав носы, вторили: «Фи!» Стоило учительнице отвернуться, как в затылок попадали огрызок или мел, раздавался смешок. Фимчик не реагировал – это не страшно и не очень больно. Страшен был Бураков. Воспитанный в традициях Макаренко, он любил «правду», если директор спрашивал, кто разбил стекло, Бураков отвечал правду, глядя в глаза. И как же любили этот прямой и честный взгляд учителя! Фимчик под этим взглядом цепенел. Он знал, что преступил. Он был один, против него – все.

Отзвенел звонок. Класс опустел, и Фимчик с учительницей остался один среди пустых парт. Учительница проверяла тетрадки, Фимчик с ужасом поглядывал в окно: там рожи, кулаки, маячат золотой вихор и пилотка Буракова. Учительница не видела, не слышала. Она пропускала ошибки в тетрадях и вытирала слезы. Ей пришла похоронка, и руку охватывала траурная лента.

Потом Фимчик шел за учительницей домой и нес ее портфель. Их преследовали, прячась за углами. У дома учительница попрощалась. Фимчик остался один в тупичковом переулке, положил в пыль книги и стал ждать. Преследователи, молчаливые, праведные, надвигались стеной. Бураков жадно докуривал, глаза сужены, «жви-жви» трут студебеккеровские штаны, он поправил пилотку. Ужас достиг предела, бросил Фимчика к двери. Он заплакал, застучал в выдубленные доски. Дверь была на запоре. Фимчика оторвали цепкие руки, бросили в угол.

– Москва слезам не верит! – сказал Законник. – Где сеть?

– Мама не дает, – давился слезами Фимчик, – говорит, единственная память о папе… Мы потеряли карточки… А хлеб я принес, – и вытащил обгрызенную буханку.

– Обмусолил, – сказали за спиной.

– Ты, Вонючка, обманул весь класс, – прошипел Бураков. – Ты враг.

– Бить до крови, – сказал Законник.

И Бураков ударил. Голова Фимчика метнулась на плечико. Бураков ярился, бил. Фимчик выл. Его поднимали и били. Били в спину, в синий живот. Наконец из угла рта выполз кровавый червячок.

– Кровь пошла, – констатировал Законник. – Казнь прекратить.

Они, возбужденные и багровые, засунули книги за пояса и ушли, полные праведного гнева. А Прилипала стервятником навис, разглядывая кровь, и прошептал:

– Ну, гад, до завтра! – и побежал догонять своих.

* * *

Его били каждый день. Он ползал, собирал учебники, омывал лицо в арыке и шептал:

– Ничего, привыкну, живучий я! А вот к голоду – никак, живот каждый день жрать просит.

Шел в столовую солдаток, тянулся в оконце на иксобразных ножках, протягивал котелок и тихо говорил:

– Тетя Паша! Мне поменьше, но погуще! – И тетя Паша, улыбнувшись, наливала ему лишний черпак. Он ел, и это была радость. Ночью он стонал на полу, под лохмотьями, звал отца и Матку Боску и слезами встречал рассвет. Он ненавидел наступающий день, ненавидел школу, военрука и его винтовку. Бураков лязгал затвором и целил в него, Фимчик видел сощуренный глаз в рамке прицела, жало штыка и черный винтовочный зрачок. Он закрывался ладошками и выл. Весь класс смеялся. Фимчик возненавидел абрикосы, которыми все хрустели, кисло морщась. В него летели белые косточки. Он ненавидел последний звонок, возвещавший ужас побоев, и мучителей своих за окном, смеющихся в том радостном и солнечном мире. Фимчик возненавидел весь белый свет и молил Бога, чтобы попасть под арбу и чтобы колесом переломило кость.

Стая уменьшалась. Уже преследовали лишь двое: впереди Бураков, за ним, спотыкаясь с портфелем в руках, Прилипала. Бураков со стиснутыми кулаками и брезгливо запеченной гримасой надвигался из-за угла. «Жви-жви», нагнетали первобытный ужас брезентовые штаны. Фимчик смотрел полным нечеловеческого страдания карим глазом и тихо попросил:

– Бураков, не бей! Рабом век буду!

Бураков помолчал, соображая.

Фимчик заспешил:

– К госпиталю пойду, там окурки – во! Жирные! А еще место под мостом знаю: девчонки идут, все видно… Не бей!.. Помру я, Бураков.

Фимчик глядел слезливо снизу вверх, в руках штанцы, утиные ступни мнут и мнут горячую пыль.

Бураков удивленно поднял бровь:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю