Текст книги "Праздник побежденных: Роман. Рассказы"
Автор книги: Борис Цытович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)
В центре я купил пиджак и черные брюки (костюма не нашлось), трусы и майку, а главное – бесшумные, на войлочном ходу, тапочки. Я должен быть чист, решил я и отправился в баню. Постриженный и побритый, я долго курил в банном номере, разглядывая себя голого, мраморно-белого, мускулистого в запотевшем зеркале. Мои волосы, отросшие на палец, мокро топорщились. Чуть припухшие, мягко очерченные губы – то ли в капризных, то ли в страдальческих складках, голубые глаза лучатся сухо и горячечно. Красив, силен. Но почему до панического ужаса боюсь женщин? – я пожалел себя. Взгляд стал глубоким, обреченным. Я зло шлепнул окурок в ванну, быстро оделся и, чтобы милиционеры не оценивали подозрительно взглядом мой лагерный ежик, привинтил ордена к пиджаку и, не оглядываясь, вышел в город.
У кинотеатра я остановился в изумлении. Среди мусора на краю площади, среди окурков, коробок и сухой листвы я разглядел поклеванные зубилом чеченские письмена на бордюре. Город, в котором цвели вековые каштаны, город, который жирно дымил, качал нефть и выполнял план, был мощен кладбищенским камнем.
– Это знамение, – радостно прошептал я, – Фатеич, это ты с моим папашей взрывал храмы и памятники и могильными плитами мостил города. – Успокоенный, я понял: не нужно действовать, ускоряя события. Все произойдет само собой и вовремя. Найду крышу, ночлег и встречу тебя, Фатеич.
Я брел по аллее в тени каштанов. Мчались автомобили. На перекрестке, где рельсы сияющими дугами пересекли мой путь, я купил квасу и с кружкой в руке вглядывался в частокол ног, отыскивая те, единственные, с ромбом на просвет в суконных галифе и в армейских сапогах с приподнятыми носками.
Зной пронзила сирена, требовательная, истеричная, долгая. И регулировщик, и пешеходы, и машины на миг оцепенели и прекратили бег. Лаково-черный кабриолет, визжа шинами, сверкнул до проспекта. Я успел увидеть синие донца фуражек, все враз качнувшиеся к борту.
– Он! – я швырнул кружку на мокрый прилавок и с чемоданом бросился по рельсам вслед.
Улица пустынна, лишь вдалеке в зное краснел трамвай. Я свернул направо на булыжную мостовую – никого. Черный кабриолет исчез. Может, все привиделось? Нет, не все. Проехал красно-синий воронок с унылым лицом охранника в заднем стекле. Я побежал следом по тихой улочке, и охранник глядел уж тревожно из-за мутного стекла. В груди подпрыгивало, кричало, бесновалось: «Он здесь, рядом. Не беги, не привлекай внимания, на тебя смотрят!» Я подчинился и, шумно дыша, вышел на залитую солнцем площадь. Напротив здание с колоннадой под мрамор. Перед ступенями разношерстная стая легковых, и горделиво, догом среди дворняг, сверкая никелем и черным лаком, стоял ЕГО ЗИМ.
Фа-те-ич! Это в нем твой зад тонет в ковровых креслах. Это твой дом. А где же кабинет? Где твое оконце, из которого ты глядишь на крыши, хмуря бровь?
Я скользил взглядом по казенным окнам, а на меня из клумбы роз, заложив медную руку за медный борт, проницательно глядел мой тезка – медный Феликс.
Надо убираться – Фатеич может увидеть, и тогда все сложнее. Я подчинился разуму и сел на первый автобус. Пришло время подумать, отдохнуть и действовать.
Я сошел на окраине, на пустыре, поросшем лебедой. Автобус развернулся и ушел в город. Вокруг домики по окна в земле и в жухлой от смога и жары зелени. За ними мост и полуразрушенный забор, прокопченная труба, пирамиды бочкотары, рассыхающейся на солнце. За последним домиком-развалюхой я спустился с обрывистого берега к реке. Вода журчала в черных камышах, кривя на волне мазутные блины. В тени ракиты я расстелил пиджак подкладкой по теплой траве. Под голову положил чемодан и сразу же заснул.
Меня разбудили топот и крик. С обрыва, вспарывая каблуками суглинок, сбежали милиционер с наганом в руке и эмвэдэшный старшина в выгоревшей гимнастерке и с автоматом на плече.
– Документы! – свирепо выкрикнул мальчик-милиционер.
– Наш, стриженый… Веди! – смеялись сверху. И я увидел стайку амнистированных и двух солдат с автоматами наготове.
Милиционер погрозил им кулаком и принялся читать мою справку. Чемодан!.. Обыщут! Я поспешно, так, что ордена брякнули и сверкнули на солнце, достал пачку орденских документов и что-то угодливо забормотал о гостинице, в которой не оказалось мест. Ордена возымели успех. Мальчик-милиционер, восторженно стрельнув глазами, вернул справку и извинился.
– Закурить не найдется? – уже мирно попросил старшина. Я протянул пачку.
– Веди! – крикнул наверх милиционер. – Догоним!
Они сели на траву, разулись, и старшина, шевеля скрюченными, будто корневище, пальцами ног, спросил:
– Летчик?
Я кивнул.
– В плену был?
Я опять кивнул. Он, хмуря брови, выпустил целый куст дыма, разом выкурил до картона папироску и, напустив в мундштук слюны, шлепнул в воду. Вдали, по пояс над кустами, тянулись цепочкой арестанты.
– Куда их? – спросил я.
– Которых по делу – так опять за решетку, а остальных – на 500-веселый и айда без остановки из области. Но они на первой же станции сорвут стоп-кран и разбегутся, бандитье сволочное! Нянчатся с ними, в баиньки играют, – и свирепым взглядом из-под нахмуренных бровей проводил красную фуражку, еще долго маячившую над зеленью ракит. – В войну за буханку голодного расстреливали, а с этими… – он сплюнул. – Нет на них Мордвинова!
– Мордвинов?! – Моя голова оцепенела, будто на стальном холодном стержне. – А какой Мордвинов?
– Был… человечек один. По национальности мордвин.
«Был! Был!» – забилось в мозгу. Но я знал – нужно молчать, и старшина продолжал:
– Редкая сволочь был этот Мордвинов. Но башка у него… – Старшина даже зачмокал и восторженно покачал головой. – Самовольно амнистию объявил: тем, кто оружие сдаст, – прощен, и паспорт не нужен, и живи себе в горах. Ну, бандит и пошел. Сперва старики муллы. Берданку и кинжал положат и ждут, когда в книгу писать будут. А Мордвинов его за шиворот – и вон пинком под зад: иди, гуляй. Потом и молодой бандит попер. Горы всяких шмайсеров нанесли, гранат горы. «Все сдали?» – «Все». – «Хорошо!» А через день прочес. Оружия у них нет – и конец. Их муллы бороды обрезали, раздирали ногтями лица, землю ели и в пропасть кидались… Я конвоировал трех, – продолжал старшина. – Мордвинов кричит: «Твои бегут?» – «Никак нет, порядок!» – «Гони назад, в Шатой, чтобы бежали!» Так они полегли «при попытке к бегству».
– Ну а где же он сейчас? – спросил я.
– Где-то на Сахалине, – ответил старшина.
– На Сахалине?! – выкрикнул я. Они подняли головы и посмотрели удивленно. Но я уже совладал с собой и спокойно прибавил: – Далеко забрался!
– Какой там! Рядом, на слободе. От голода подыхает. И пусть радуется, что не расстреляли, как Родоса или Штепу… – Они обулись.
Старшина поднял автомат с травы и, глядя на реку, сказал:
– Ты, парень, тово, зла не держи. Власть наша Советская гуманная, сколько вон радости людям, сколько вон в семьи повозвращалось. Трудиться честно будут, да и тебя отпустили… Ордена вернули… Война ведь была, пока разобрались, – мальчик-милиционер застенчиво протянул руку, я ее пожал.
Они взбежали на откос, и уже сверху крикнул старшина:
– Ты, парень, тут не пребывай! Разная сволочь по кустам кроется. А тебя с нами видели. Смекаешь?
Я улыбнулся. Он был опытный фронтовик, но не видел незримой нити, натянутой высшей силой. Она начиналась от Фатеича в каземате в Киеве, петляла по Сибири, тянулась по рельсам Азии вдоль Арала и Каспия, опутала меня с седоголовым и с ним, эмвэдэшным старшиной, чтобы я недоступным для человеческого разума чувством улавливал ее феерическое сияние и шел к неизбежному: к Фатеичу.
Я знал, что никому – ни болезни, ни уголовнику с берегов этой речки Сунжи, ни автомобильному колесу не пересечь ее. И нет у меня страха, всю жизнь пульсирующего в горле. Я улыбнулся старшине и кивнул, соглашаясь.
* * *
По объявлению на заборе я пришел к хозяину-староверу. Он долго пялил мутный взгляд на мою остриженную голову.
– Нет у меня отказа божьему человеку, но бандит в хате – страх, – наконец сказал он.
– Что ты, дедушка! За плен я. И бумага есть.
Он не взял справку, а строго спросил:
– В Бога веруешь? – Я промолчал. – А хату не сожжешь? – Я молчал. – Из чашки чтобы пил своей и ложкой чтоб ел своей, а цигарки чтобы свои вонючие в саду дымил.
Так я и снял полуразрушенную времянку за домом в саду. Сгреб в угол кукурузу, что сушилась на полу, и закидал тряпьем, взбил солому в кочковатом матрасе и, уже сидя на перекошенной кровати, вдыхая прель и мышиную вонь, подумал: так и должно быть. Пришло мое время. Сходится все во времени надежно и наверняка!
Утром, побритый, влажно зачесав ежик, я поехал в центр в «Горсправку». Долго стоял у окошка, сжимая перила, не решаясь вслух назвать ненавистное имя. Стоял бы и еще в треске морзянки и сургучной вони, в страхе упасть в обморок, но шоколадно-крашеная копна волос шевельнулась в оконце, и женщина спросила:
– Вам что?
– Я… я… Мне Мордвинова адрес, – чувствуя, что бледнею, спросил я.
Карандаш перестал вращаться в ее холеных, но коротких пальцах, взгляд цепко скользнул по моей остриженной голове.
– Какого Мордвинова? – вкрадчиво спросила она и выкрикнула: – Имя, отчество, год рождения?
Я назвал. Она прижала трубку ухом к милицейскому погону и, не сводя холодного изучающего взгляда с моего лица, набрала номер:
– Тут Мордвинова спрашивают. Адрес давать? – в трубке заклокотало, и она добавила: – Да, да. Именно того.
«Бежать», мелькнула мысль, но руки будто прикипели к перилам-трубе, ноги свинцовые. Я остался, омываемый потом, поняв, что наследил, да как! Все равно! – вместе с решением пришла уверенность, и я спокойно встретил ее взгляд.
– Адреса сотрудников, хоть и бывших, мы даем по предъявлении паспорта.
Я достал целую стопку орденских книжек и заспешил:
– Я, знаете ли, ищу сослуживца, вместе воевали. Он генерал и поможет устроиться.
Услышав «генерал», она брезгливо улыбнулась, глянула на ордена и выписала справку.
В сквере я прочел на бланке: «Мордвинов Иван Фатеич…» и год рождения. Я задохнулся, не в силах читать далее. Больное воображение нарисовало и другую дату: дату смерти. Я постоял зажмурясь и прочитал далее: «Проживает г. Грозный, Больничный пер., 6».
«Вот он! Вот он! – кричало безумие. – В кулаке у тебя. Быстрей, быстрей, бегом!» Я с такой силой сжал бумажку, будто и впрямь это был Фатеич. Сердце колотилось в горле, я опустился на скамью под платаном и решил ничего не разведывать, не уточнять, а взять «то» (я не мог даже мысленно назвать «то» ножом) и вечером идти к Фатеичу.
Я вернулся домой в одиннадцать, не раздеваясь, лег животом на кровать и лежал, лежал, дыша в кисло пахнущую подушку, отсчитывая секунды, чтобы время шло быстрей. За окном светило солнце, мирно покудахтывали куры. Ласточки косым полетом расчесывали высь, я же лежал, стиснутый безумием. «Нужно что-то сделать!» – «А что? – ликовало безумие. – Все есть!» – «Нужно надеть тапочки на войлочном ходу». – «Зачем?» – «Чтоб тихо, чтоб подкрасться». – «Хорош и в туфлях». Я заставил себя думать о женщине, моей австралийке. Она не шла. Стук ходиков то звонко отсекал секунды, то таял в ватной глухоте. Я теряю слух? Нет, это подушка закрыла ухо. В голове поворачивался жернов с единственно понятным: «Сегодня, сегодня в шесть… Осталось немного». Я глянул на часы и ужаснулся – прошло всего лишь полчаса. Истерично зажужжала муха, все тоньше, все надрывнее. И прекратила звон резко, будто оборвала. Я приоткрыл глаз. Паук в оконце деловито опутывал ее. Мысли поползли обрывками: «Что-то помешает, торопись!.. Он не доживет до шести. Он пойдет в магазин и попадет под колесо!» – Эта мысль была настолько убедительной, что я рывком сел и с этой секунды не принадлежал себе. Голову морозило, я обвел взглядом комнату, что-то отыскивая. На кукурузной горке средь тряпья лежала побитая молью синяя казацкая фуражка с оборванным до половины козырьком. Вот оно, вот это! Я надел ее, и голову перестало морозить. Тотчас выдвинул чемодан и достал «то». Долго разглядывал огненное отточенное лезвие. Даже сбрил волосики на руке. Затем прорезал карман в пиджаке и просунул в разрез лезвие, чтобы в кармане оставалась мягкая рукоять. Я не стал надевать тапочки, не свинтил ордена, а оглядел комнату, залитую солнцем, початки в золотом оскале зерен и подумал, что это последнее реальное видение. С этого мгновения я перестал принадлежать разуму, а был в незримом куполе, и слышал, и видел лишь то, что попадало в него, не далее пяти шагов, а мысли проскакивали обрывками. Я ступал по грядкам. В купол проник хозяин с лопатой в руке, с изумленным взглядом на пыльную казацкую фуражку. Что-то нужно сделать!.. Ах да!
– Дедушка! – сказал я. – В чемодане вещи и деньги. Деньги, если не вернусь, возьми себе.
– Свят, свят, – перекрестился старик и исчез, а в купол вползла калитка. Я вышел на улицу. Змеились колеи меж домиков с голубыми наличниками. Все было далеко, не мое, из другого мира. Я переставлял ватные ноги, а в черепе вызванивало, выговаривало четко: «Близко уже, сейчас… сейчас ты… его!»
В куполе лица, озабоченные или равнодушные, взгляд на фуражку на полуоторванный козырек, и в глазах испуг, обтекают меня, будто островок. Плывут деревья, дома, перекрестки. Стану я – и они остановятся. Вместе с говором, шелестом шин, шарканьем ног в купол проник низкий скорбящий звук. Музыка! Именно сейчас! И исполняют-то для меня! Музыка плыла над городом, а город распустил дымы, ухал, строил, кишел людьми, бурлил в словесном бреду и неверии и качал черную нефть.
Я брел к репродуктору, глядевшему вниз с кинотеатра. Печальная мелодия наполняла силой, торжеством, унося от дел мирских, от суеты. Я не слышал скрипа трамвая, топота ног, умолкло и безумие, лишь вдалеке таинственный дирижер взмахивал палочкой, и скрипичный хор уводил в райские дали к священной книге, где записано все, и каждый – и я, и Фатеич, и все они. Посмотрите! Возликуйте! Мир Божий вокруг, и есть бессмертие, есть!
Мелодия умолкла. Люди шли, шли, шаркали и шаркали ноги. И каждый нес свое: помидоры с базара, портфель в управление, любопытство в кинотеатр. И ни одного страдальческого лица, ни одного проникновенного взора. И никому нет дела ни до ножа в моем кармане, ни до Фатеича, ни до человека с дирижерской палочкой, написавшего для них эту божественную мелодию. Они глухи, думал я. Они не верят в бессмертие и в судьбу. А ведь каждый тянет нить, обходя яму, колесо, ныряя в подъезды, волоча по лифтам. И весь город полон незримых нитей, и они обрываются там, за пустырем, на кладбище под звук трубы.
Я постоял, переполненный великой правдой за всех – за Ванятку, за себя, за сотни других, истлевших без гробов, и понял: оркестр исполнил для меня, и я должен, обязан узнать имя таинственного композитора.
Я остановил женщину с дынями в авоське. Она с испугом глянула на фуражку, на ордена и, не выслушав бормотания о композиторе, шмыгнула в толпу. Я поймал за рукав капитана в выгоревшей гимнастерке. Он, мучительно соображая, ушел, подозрительно оглядываясь. «Глупец! – бунтовало безумие. – В такси, что у афишной тумбы, там за площадью, скорей!» Отворив дверцу, я спросил у шофера:
– Что играли по радио?
Он зашелестел, складывая газету, и ответил:
– Гендельман, фриц какой-то, а может, и того хуже – жид. Тянул, тянул, чуть нутро не вытянул. Тьфу! – сплюнул он и завел мотор.
Машина плыла лодкой, лаковым капотом раздвигая дома, деревья, и они разновысоко обтекали с боков. Я потерял слух и под тайными взглядами водителя мучительно отдирал волос, прилипший ко лбу, и с ужасом обнаружил, что и волоса-то никакого нет, но продолжал отдирать. Водитель остановил в пустынном переулке средь кособоких домиков и неопределенно кивнул:
– Где-то здесь.
Я дал ему сотню и, уже отворив дверцу, спросил:
– Скажи, не очень ли я пьян?
– В том-то и дело, что нисколько не пьян, – испугался водитель и рванул, оставив меня в пыли в пустынном переулке.
* * *
Феликс дописал главу и поставил точку. Он отправился на работу на свое резиновое производство, бормоча и разговаривая сам с собой. Лица конторских проплыли размазанной каруселью. Он говорил «здрасьте» и спешил в цех. Положив руку на горячую станину «Ганса», он мог часами слушать его утробные удары, а мысли были далеко, в том пахнущем нефтью городе. Конторские понимающе переглядывались и за его спиной изображали рога.
Но в обед на Верином столе в стакане воды он увидел бутон желтой розы, и тихим голосом Фатеича над ухом прозвучало: «Сегодня, когда расцветет бутон». Он недоуменным взглядом обвел пустую приемную, столы, притихшую машинку, и в нем заликовало. Он тут же позвонил в оранжерею и, унижаясь и заискивая, узнал, что желтая роза называется «Глория Деи», что американский садовник назвал ее по имени своей невесты, узнал, что если поставить ее в горячую воду, то бутон расцветет быстрее. Феликс подлил горячей воды и стал над цветком, а через час под его пристальным взглядом бутон развернул пару бледно-желтых лепестков.
К концу работы, к великой радости Феликса, роза развернулась, зажелтела на Верином столе, а звонка из столицы все не было. Феликс, теряя надежду, глядел, как Вера запирала сейф и укладывала продукты в сумку. Гладкий зачес волос облепил ее голову, стекая косой за спину, а простенькое, но на удивление нарядное платьице облегало ее чуть полноватую грудь. Движения Веры были спокойны и уверенны, но Феликс знал, что она чувствует его, но не показывает вида, и это ей удавалось.
Он опять поймал себя на том, что думает о Вере, а в груди его поднимался восторг и гасил ослепляющий больной свет в черепе. Он ощутил реальную емкость предметов и времени и спросил себя: как получилось и при чем здесь Натали, что за раздирающая меня двойственность? Сейчас он возьмет у Веры сумку, распустит молнию. Вера улыбнется ему и уложит продукты. Потом они пойдут домой, и это будет обыденно и просто, но если присмотреться, то вовсе и не просто, потому что он никогда не испытывал подобного счастья. Идти по вечернему городу, по тем же тротуарам и мостовым, по которым ходила мама и разъезжал в «линкольне» отец. И ничего не изменилось – тот же остывающий город, тот же медный свет на фронтонах, те же горы синели вдали, все, как и всегда, лишь отец теперь цепенеет под пальмой и глядит пыльными глазницами в закат да мама на окраине успокоилась в кустах сирени. А с ним, живым и счастливым, пойдет по городу Вера и пригласит в кафе, и солнце из-за ее спины брызнет из кроны. Он живо и радостно вообразил эту картину, забыл о розовом бутоне, о Натали и протянул руку, почти коснувшись сумки. Но кто-то незримый всколыхнул омут, выплеснул режущий свет, Феликс неожиданно и остро испытал неизъяснимый вспыхнувший гнев к показному, как он уверовал, Вериному спокойствию. Он отдернул руки, скрестил их на груди и, стоя над молчащим телефоном, как мог спокойнее сказал:
– Знаете, Вера, если мне не позвонят и сегодня, то это конец, вы меня видите в последний раз.
Он ожидал, что Вера забьется в истерике и уронит на пол каравай, но в наступившей тишине Вера разворачивалась, как желтый бутон в стакане. Она поставила сумку, повернулась и, глядя Феликсу в глаза, наконец сказала:
– Знаете, я ошиблась в вас, я думала, что вы сильный, очень сильный. А вы… Чтоб вы из-за юбки – в петлю? Ну что ж! Только не грозите, если надумали – действуйте, но знайте, на ваших похоронах меня не будет.
Она опять взяла сумку, спрятала буханку и, опустив голову, постояла перед сейфом.
– Господи, – услышал ее голос покрасневший Феликс, – что я тут наговорила, прости мой гнев неправедный, Господи, – и Феликсу: – Если вы посмеете что-либо над собой сделать, то знайте – это большой грех. Вы даже думать не имеете права об этом, а если шутите, то глупо. Зачем вы терзаете любящих вас? Что касается вашей дамы, то она объявится, ждите, купальный сезон только начинается.
Не глядя на Феликса, она заперла сейф, взялась за дверную ручку, и тогда раздались длинные телефонные трели. Она взглядом показала на аппарат и вышла, притворив дверь. Феликс оцепенел, ненавидя эти напористые звонки, еще бы миг, и он бросился бы вслед за Верой, но рука, как бы помимо воли, подняла трубку. Издалека, сквозь играющее радио, он услышал Натали.
– Да! – ответила она. – Ну конечно приеду. Люблю. Люблю еще больше, – и это были ее слова, и хоть в трубке раздавались отбойные гудки, он не положил ее, а слушал, надеясь на что-то.
Затем за окном из кроны брызнули закатные лучи. Но Феликс понял, что это в нем самом пылает свет, и, виновато улыбаясь, поцеловал трубку и положил ее, ощущая невиданную легкость, качнулся и, словно воздушный шарик в эфирном запахе желтой розы, поплыл к двери, и конторские, глядя на его дурацкую улыбку, удивленно зашептались.
Он написал заявление на отпуск и, все так же ощущая на губах аромат розы, вошел к председателю.
Председатель и заместитель заперли кабинет на ключ и хмуро крутили в руках заявление. Старый диван, обитый вечно холодным дерматином, письменный стол с инвентарным номерком и сами они, взъерошенные, в китайских хлопчатобумажных костюмчиках, опустили Феликса на землю.
– Шалунишка, – сказал председатель, доставая из шкафчика бутылку нарзана. Затем, сморщась, откупорил и налил в мутный стакан. Зам, опустив седую голову, потирал острые коленки, ждал. – Шалунишка, – отхлебнув пузырчатой воды, продолжал пред, – бывают женщины красивые.
Ах, вон оно что, подумал Феликс. Рыжая грива конторским покоя не дает. Это понятно, но чтобы казнокрады моралистами стали, так это что-то новенькое. А пред продолжал:
– Бывают очень красивые. – Зам хмуро кивал. – А эта, эта… ослепительна, эта – просто исчадие ада, – он раскинул руки, дураковато улыбаясь.
– Ты не в окно смотри, а слушай, у него умная седая голова, – буркнул зам.
– Мне нужен отпуск, – твердо сказал Феликс.
– А кто тебя держит? – деланно испугался пред и втянул голову в хилый каркасик ключиц. – Дадим санаторий, проветрись, отдохни, коньячку армянского попей, ну, заведи там парочку порядочных б…, но эту рыжую стерву брось.
– Вы, конечно, лучше меня знаете, с кем мне спать, и сколько сахару в стакан сыпать, и какое кино смотреть, – разозлился Феликс, но председатель пропустил слова мимо ушей и начал загибать пальцы.
– Пойми, у тебя машина, у тебя квартира, – зам утвердительно кивает, – у тебя братец Димитрий Сергеич опять-таки кто? А кто она? Я тебе скажу, кто она – стрекоза она, мильона на нее не хватит. Что у нее есть? Пшик, рыжая челка да еще хахаль в Москве, а ты ей только на курортный сезон нужен.
Кровь зашумела в голове, но Феликс заставил себя глядеть в окно. Во двор въехал грузовик с картонками для калош, зайчик скользнул в полумраке кабинета, на миг солнечно отразив Феликса в стекле. Клетчатая рубашка, на багровом лице стиснутые губы, веки сощурены.
Когда грузовик, обдав гарью и урчанием, прокрутил перед лицом колеса и стекла перестали дребезжать, казнокрад посыпал скороговоркой:
– Кто? Кто дарит серьги за четыре сотни? А это только начало. А потом понадобятся аэропланы и шубы, французский коньяк и брильянты. А узнает ОБХСС, сюда придут копать, сюда… Это же несерьезно, пойми, шалунишка. Сева, – обратился пред к заму, – сколько я за Софой ухаживал?
– Два года.
– Слышишь, два года, и ни разу не поцеловал: не позволяла. Весь город знал, а все потому, что была она девушкой, и я сделал ее дамой, я, в 27 лет, честно, на перине. А у рыжей перебывало больше, чем в бочке огурцов.
Феликс нашел в себе силы молчать. А зам хлопнул себя по лбу:
– А почему бы тебе не жениться на Вере, а?
Они долго и радостно глядели друг на друга, будто мысль пришла сейчас.
– Это-таки да, – резюмировал пред. – Это-таки идея.
– Ты знаешь, что такое Вера? Ты не смотри, что у нее нет золотых волос. Если надо, покрасим. Ты не смотри, что у нее отец поп, а брат сумасшедший. Вера умеет готовить такие кушанья. Вера из ничего сделает «что-то», а из что-то она уже сотворит такое… – он поцеловал кончики пальцев, – …сплошной цимес. Ну а с рыжей, Бог тебе судья, переспал, попробовал, запиши в книжечку, все на старости лет будет что почитать, вспомнить.
– Это же в какую книжечку нужно записывать? – рассвирепел Феликс, и их восклицания, мимика, жесты останавливались, будто в стоп-кадре.
– Тогда скажи ему все, – обронил голову зам, а пред, трагически вздохнув, заговорил:
– Она жила с профессором. – Пред достал письмо, почитал и добавил: – «с профессором живописи и ваяния…», а у него двое детей.
Феликс опустился на стул, омерзение неожиданно прошло, и ему стало невыносимо жалко этих людей. Сидящие рядком на потертом диване, они глядят на него, ухмыляющегося, с недоумением.
– Тебе мало? Так знай, она жила и сейчас живет с режиссером, – пред опять заглянул в письмо и назвал фамилию. – Ее привез сюда режиссер, они поругались… Вот тут в листке записано, не смейся – это святая правда, за этот листок хорошо заплачено.
– Послушайте, – сказал Феликс тихо, но проникновенно, а потому и убедительно, – почему вы клевещете на женщину, которую я ждал всю жизнь? Пусть запоздалая любовь, пусть поздно, но пришла ко мне женщина, я люблю ее и плевал на вашу болтовню. Это мерзко, поймите! Люблю!
Ишь, как они сокрушенно иронически закачали головами. Любовь? Да, да, заранее знают все, подумал Феликс, но продолжал говорить и вкладывал всю убежденность в слова.
– Вы видите эту руку? – он пальцем показал на синий пучок вен. – Если б ей понадобилась кровь, то отдал бы всю до капли и был бы счастлив. Если б потребовались глаза, она тут же получила бы их. Все равно я видел бы ее. Видел! – выкрикнул он.
Пред наполнил стакан и серьезно посмотрел, как пенится вода, все молчали, затем заткнул бутылку ключом-пробкой и грустно сказал:
– Ты порядочный человек, шалунишка, мы так и думали, но пойми и нас. То ты болеешь в футбол за фашистов, то приводишь красивую рыжую женщину – вся контора, весь местный комитет гудит, как рой. А наша Акралена[3]3
Армия Красная Ленинская.
[Закрыть] Петровна, первая б… и склочница, но прибежала, кричит:
«Что вы здесь за бардак разводите?!» Шалунишка, уж очень красивая женщина эта твоя рыжая, а бабы не прощают красоты, они обезумели и стали страшнее черта. – Пред опять отпил воды и продолжил: – Любовь к этой женщине – твое дело, – на их лицах теперь уже печаль и понимание. – Фабрика – это наше дело, наша жизнь, и не осуждай стариков. Пусть их осудит твой братец, – впервые проявилась ненависть к братцу, и Феликс понял: они впервые были откровенны с ним. – Мы делаем кеды, да какие – лучшие в Союзе, наши калоши не залеживаются на складах. А для этого нужен австралийский каучук. А где его взять? Нужно дать, а для того, чтоб дать, нужно иметь, понимаешь? А потерялся вагон фурнитуры, кто едет? Ашот едет искать. А что он повез в портфеле? А где в городе получают зарплаты больше наших рабочих? А? А кого вызвали в КРУ[4]4
Контрольно-ревизионное управление.
[Закрыть] за перерасход фондов? Кто вылил на себя стакан керосина и провонял все КРУ?
Они там задыхались и морды отворачивали, только что и смогли пальчиком погрозить да выпроводить. А в купальный сезон? – встречай из главка, встречай из треста, из Госстандарта, да что там – из министерства встречай, и каждому – номер с видом на море, экскурсию в Массандру, каждому «Мускат Красного камня», «Пино Гри», «Черный доктор», да что вино – девочек подавай, шашлыки, шампанское на Ай-Петри с музыкой на восходе луны. Каждому достань билет на самолет и ящики с виноградом, и подарок жене, и улыбайся, кланяйся, спасибо говори за то, что осчастливили тебя. Они взяточники и вымогатели, я же должен становиться вором, а не станешь – не будет ни фурнитуры, ни каучука, ни меня, ни Ашота. Фабрики не будет. Плевать им на фабрику, если она карман не золотит.
А какой мы позор принимаем? Помнишь Шевкопляса из Киева? Дурак, но пост-то какой – и родственничек в политбюро. Приехал. Подали люкс трехкомнатный в Ялте. Двух шлюх – блондинку и брюнетку – любую выбирай, а желаешь, так и двух сразу. Шампанского ящики, хоть ванну с девками принимай. Гришка наш, завбазой, пьяненький, звонит: порядок, выбрал брюнетку – любовь пошла. Ну, раз Гришка пьян – значит, порядок. А через день врывается в кабинет шлюха, бросает на стол деньги и вопит на всю контору: «Я женщина честная, деньги задаром не беру, а вы, сволочи, гладиатора мне подсунули».
Удивились мы чрезвычайно с Ашотом. Ашот деньги вложил ей в сумочку и спрашивает: «Дорогая, а что такое гладиатор?» Ну, женщина успокоилась и говорит: «Он не е…т, а только гладит. Всю ночь мякишем по ж…е водит, водит… Одно слово – гладиатор», – во какой конфуз, на всю резиновую промышленность позор!
Они в хохоте затряслись на старом диване, Феликс улыбнулся, он любил слушать и не переставал удивляться мерзостным выдумкам старых циников. И пред это знал и, поощренный улыбкой, спросил:
– А Лукиничну помнишь? Плановичку из Киева? – Закивали, заулыбались, заскорословили. – Дама – страшноты неописуемой, величиной с пианино.
– Ноги кривые, – перебил зам, – станет на пляже в воду, так между ног восьмикилограммовый лобан проскочит и не зацепит, но зато зо-олота-а на ней…
– Гришка наш из Ялты пьяненький звонит: «Есть хахаль, моряк, капитан дальнего плавания, поллитровку в кулак – и нет поллитровки, без отрыва выливает в горло, рыжий, но красавец-то какой, сто кило в нем весу, хоть портрет маслом с него пиши».
– Ну все, как положено: люкс с видом на море, коньяк, шампанское. Звоню через денек: – «Гришка на работе?» – «Спит в кабинете на диване», – отвечает секретарша. «Бухой?» – «Хоть гранату в окно кидай». – «Значит, порядок». – «А Лукинична как?» – «В ресторане с капитаном оркестр сняли и всю ночь „Семь сорок“ да „От ворот до бойни“ плясали, да еще „Алибабу“ отплясывали».
А на третий день звонок, я трубку взял – понял: беда. Гришка трезвый.
– Шеф, – казнится Гришка, – судить меня надо, военным трибуналом судить – просмотрел. Вот тебе и портрет, да еще и маслом писанный.
– Что случилось? – спрашиваю я.
– Матрос, сволочь, золото спиздил и смылся.
– А Лукинична?
– Орет: «Плевать на золото, ищите капитана».
Пред замолчал, а Феликс не выдержал, спросил:
– Нашли?
– Нашли, в Керчи, в кабаке золото пропивал, пригрозили, уговорили, денег дали.
Ашот грустно вздохнул:
– Но какая зато фурнитура к нам поплыла, какие шнурки, замочки, люверсы, какой корд, прямо из Италии, – упирался в Киев и поворачивал к нам – все к нам и никому ни шнурка по всей Украине. – Он подпрыгнул на диване, смастерил в окно кукиш. – Вот! Вот! – им всем! Этим коллегам, этим гремучим змеям. И так было год. – Они умолкли в сладостном и грустном воспоминании.