355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Цытович » Праздник побежденных: Роман. Рассказы » Текст книги (страница 27)
Праздник побежденных: Роман. Рассказы
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:14

Текст книги "Праздник побежденных: Роман. Рассказы"


Автор книги: Борис Цытович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 32 страниц)

– Скотина, – процедил сосед снизу, – поглядите, на балконе у него сорняк, осот называется, разросся, общественную клумбу обсеменяет. А братец-то, Дмитрий Сергеевич, умне-е-йший человек.

Феликс не слышал проклятий, он все дальше уходил от людей, старательно избегал знакомых, которые могли бы при встрече обдать омерзительным словесным шумом. Часами с великой любовью он размышлял о стариках на диком берегу, о доме, поросшем сурепкой. Он уж совсем было собрался съездить и выкатил автомобиль, но страх встретить дом пустым и кресты на берегу оказался сильнее его. Он называл себя подонком и трусом, на индейский манер стучал по дереву, отгоняя мрак, но запирал гараж и откладывал. Он постоянно думал о Вере, как о прекрасном, но невозвратимом празднике. Он знал, что виноват, знал, что наказан, и без стона нес свой крест. Лишь в подпитии он размахивал кулаками, топал ногой, матеря и прогоняя Веру, и звал Аду Юрьевну. Качался абажур в дыму, грустно глядела мама. Ада Юрьевна не шла.

Непосвященный ужаснулся бы, тайком наблюдая за седеющим, в потертых джинсах человеком, – то неподвижно сидящим в кресле, то не очень внятно бормочущим, обращаясь к фотографии женщины в домино, то жестикулирующим перед портретом начальника и засыпающим со стаканом в руке.

Однажды, когда сон, чуть коснувшись головы Феликса, остановил дневные бдения, громкий голос Ады Юрьевны содрогнул и разбудил: «Приезжай в четверг в горы, будет снег». Он поймал себя на том, что сидит в кровати, а под рукой гулко бьется сердце. Приеду, успокаиваясь, решил он, но что за чушь, снегом и не пахнет. Но он уверовал, что весть серьезная. Принял ванну, перестал выпивать и, как судного дня, который изменит нечто в его жизни, стал ждать четверга.

Странно, но в середине октября и именно в солнечный четверг, когда на берегу поспевала айва, а виноград еще не был собран и море в ожидании зимних штормов лежало гладкое, синее и теплое, когда в воздухе, лишенном белесой летней дымки, стали видны дальние мысы и в синем небе осень начала закручивать в петарды белые облачка, ночью в горах выпал ранний, но глубокий снег.

Феликс выехал в горы далеко за полдень, оставив позади солнечный город. Под колесами сухо шелестел асфальт, затем зажужжала слякоть. Он ехал. Ехало и тепло, и дым волокнами, и руки на руле, и небритые щеки, позелененные светом приборов. Это он видел в зеркальце. По стеклу поползла капель. Он включил дворники, и расплывчатая дорога, домики и косогоры, мокрые и серые в сумерках, ясно проявились.

Ему было спокойно и хорошо.

Дорога вползла в расщелину. Красные кусты скумпии с глиняных откосов, отражаясь кроваво, лакировали мокрый асфальт. Феликс подсознательно не любил красный цвет, вспомнил, что и букет гладиолусов был красный, и напрягся, стиснул руль. Звук ушел, стерлось время, и он рельефно ощущал, что за спиной сидят двое – Белоголовый и Бауэр в надвинутой на глаза каске. Он не боялся их, не искал железо и не испытывал непреодолимого желания оглянуться и приподнять каску, чтобы наконец увидеть лицо Бауэра. Он как бы плыл и плыл по красной реке, и бурые холмы из-под снежных плешин наблюдали за ним молча и сурово. Это напоминание о жестоком и реальном мире, от которого ты бежишь, подумал он, теперь тебе откроется лес. Там Ада Юрьевна, там мама, там все твои. Там не нужно бороться и страдать. Господь создал его тихим и в то же время полным грустной музыки, нереальным для невидящего, но он есть. Ты знаешь это, хоть и юродствуешь и ищешь подтверждения. Впрочем, имеющий уши – да услышит!

Он напрягся, ибо все сказанное было голосом Ады Юрьевны. И ему снова стало хорошо. Колеса уже не жужжали по грязи, а бесшумно катили по снегу, деревья сбоку не зеленели, а табачно сморщили листву.

Он остановил машину высоко в горах над обрывом и долго слушал шум потока, курчаво белеющего внизу. Над ним по косогорам средь легкого, как козий пух, снега фиолетово щетинился лес, а выше на фоне чистого лунного неба сияли гранитными сколами вершины. Поток шумел, Феликс вдыхал запах снега и ждал. Он потерял счет времени, и если б разум напомнил о городах, сияющих огнями, суетных и шумных, он удивился бы, что где-то вообще есть люди: так был далек от человеческого бытия, так растворился в ночном стоянии природы.

Наполз туман, приглушил поток, лес растворился во тьме, и лишь одинокий фонарь на перевале рдел в туманном коконе. Феликс разговаривал с давно умершими, а они отвечали капелью в листву, звоном обледенелой ветви, он слушал их голоса, пребывая в высшем блаженстве. Он пожелал и сам остаться в этом лесу навсегда. Он захотел закрыть глаза и умереть, а тело пусть рухнет туда, в овраг, и пусть вода закружит в пене, разобьет о камни, да и выбросит на отмель. Как того мокрого пса в ботаническом саду.

Воду так любила Ада Юрьевна. Воды так боялся Фатеич.

Феликс вспомнил Лельку, ее белые ноги в бурьяне и звон речушки. Он не шагнул в обрыв, а пожелал, чтобы вышла луна. И когда открыл глаза, луна сияла в обледенело хрустальной паутине ветвей, а горы остро и холодно обнажили грани.

На шоссе он в восторженном удивлении увидел силуэт. Дерево или человек? Приближается, кажется, или стоит на снежной обочине? Он сел в кабину и стиснул руль.

Конечно, женщина. Конечно, приближается Ада Юрьевна, одна рука скользит по невидимым перилам, в другой мерцает бутылка.

Он разглядел леопардовую шубу, знакомую широкополую шляпу и подбородок Ады Юрьевны под ней. Он разглядел и ямочки под скулами.

Она положила шляпу на капот, пригладила волосы – в них искрился снег. Феликс разглядел и дырочки на перчатках, но более всего поразило ее лицо – белое, будто намелованное, широко раскрытые от удивления глаза, плотно сжатые губы. Боже, как неподвижен взгляд! – успел подумать он, но дверца открылась, качнулся лунный свет, и Ада Юрьевна, не скрипнув креслом, опустилась рядом. Обхватив руль, он оцепенело смотрел на шляпу перед стеклом, напоминавшую бутафорский оранжевый гриб.

Луна повела лучами и скрылась в разломе облаков. Пошел снег, тихий, невесомый. Фонарь на перевале – единственный свет – казался теперь мутным облаком. Они молчали. Ада Юрьевна затянулась папиросой, наполнив салон незнакомым Феликсу дотоле табачным запахом.

– Что за сигареты вы курите? – спросил он.

– Это не сигареты, – ответила она тихим, но заставившим его прийти в восторг голосом. – Это папиросы «Сальвэ», настоящий трапезундский табак. Их подарила мне ваша мама, Екатерина Викторовна Снежко-Белорецкая, «Сальвэ» и бутылку дикого меда.

– Вы знакомы с мамой?

– Да. Мы часто приезжаем на фаэтоне и гуляем с ней в горах. Она читает свои стихи… Очень хорошие стихи. А татарин Ахметка под кленом спит, лошадь пасется на той полянке. – Она кивнула в темноту. – А вы, однако, хороши, совсем забыли свою Аду. И поделом вам. Все мечетесь, все ищете. Все по ту сторону заглянуть норовите, а ведь все на поверхности лежит.

Она обернулась белым лицом. Снежинки не таяли на щеках. Неожиданно спросила:

– Вы любите мед диких пчел?

– Я не пробовал, – ответил Феликс.

– Глотните.

Он коснулся холодной руки женщины. Взял бутылку. Отпил.

– Нравится?

– Вкусный и удивительно ароматный.

– Грустный. Он собран с прелых венков. Мы частенько попиваем его с вашей матушкой. – Она задумчиво поглядела в темноту и, помолчав, спросила: – Феликс, скажите, разве плохо вам в прекрасном земном мире? Вас любит Вера. Так чего же вам еще?

Он молчал, ощущая на губах вкус вялых хризантем.

– Жалко мне вас, но глупы вы беспредельно.

Он боялся шевельнуться и остановить ее, но более всего боялся коснуться ее. Он лишь изредка позволял себе брать бутылку из ее рук и тихо отхлебывал головокружительно пахнущий мед.

– Почему вы не придете к Вере? Ведь вы ее любите, любите по-настоящему, не так, как меня или эту рекламно-пепсиколовую красавицу Натали.

– Не могу! – вскрикнул Феликс и испугался своего голоса.

– Принципиальны люди слабые. – Она помолчала, глядя в темноту, и тихо добавила: – Вам не откроется лес, и ответа не будет, потому что и вопроса-то у вас нет. Вы упиваетесь страданием, призываете его, и оно приходит. А когда распахивается вход в иной мир, к Вере, живой и ждущей, вы опускаете веки, вы погружаете себя во мрак. Вы среди воров, хоть и не вор. Впрочем, с фабрикой будет покончено, они приедут.

– Кто они? – насторожился Феликс. – Что вы говорите?

– Они, – повторила Ада Юрьевна, – но это неважно. А вот раньше, в том пахнущем нефтью городе, вы мне нравились, нравилось ваше отношение к Фатеичу и трем бандитам. Вы были решительны, добры и красивы.

Феликсу почудилась та ночь, тот город, качающий нефть, Седой, Киргиз и Прихлебала. Ада продолжала:

– Больше мы не увидимся, я ухожу навсегда, и не беспокойте своих ушедших. Живите, вы остаетесь один, а я мертва, меня нет.

Ее голову облепили свалявшиеся волосы, а вместо глаз зияли черные провалины. Он тронул ее рукой, и рука вошла в пустоту и повисла над креслом. Феликс пожелал отхлебнуть, но бутылка была пуста, да и был в ней вовсе не мед, а дешевый портвейн. И не было на капоте шляпы грибом, да и никого не было рядом. Он был один в пустой и холодной машине. Восторженность сменил парализующий ужас. Феликс с вопиющей ясностью осознал, что нет Ады. Он один в темном лесу. Один и в бетонном городе, среди чужих людей.

– Кто я?! – вскричал Феликс и мгновенно, как при вспышке молнии, осознал – никто. Он понял, что никогда не увидит Аду Юрьевну, но ни о чем не жалел, ибо знал, что со всей данной человеку силой любит Веру, но никогда к ней не придет.

Обхватив руль, он долго глядел в темноту, ощутив, что в этом мире ему делать больше нечего. Затем включил мотор, зажег фары. Свет лег на заснеженные обводы холмов, на кусты терновника под белой снежной шубой. Он вывел машину на дорогу и покатил вниз по заснеженному шоссе.

* * *

На другой день утром у ворот «Красного резинщика» сломался огромный крытый армейский грузовик. Он тоскливо мок под дождем, напустив лужу масла, мок он и в обед, когда Феликс ходил в ларек, а к концу работы в кабинет к Феликсу зашел измученный, весь в мазуте пожилой капитан. Он рассказал, что едет с Кубани куда-то под Херсон, а у машины сломалась коробка передач, и попросился во двор, чтобы четверо солдат могли обсушиться в котельной и попить горячего чаю, ожидая подвоза деталей. Капитан был смугл, худощав, но силен, жесты скупы, но резки. Накинься неожиданно на такого, и он ответит мгновенно и сокрушительно. Феликс признал в нем фронтовика, истинного служивого, но без образования, потому и застрявшего в капитанах, и обрадованно решил: этому объясню, этому рассказать все можно, этого так не хватало мне, и провидение наконец послало его.

Председателя и зама на работе не оказалось (их вызвали в профсовет), и Феликс впустил военных под свою ответственность. Машину затолкали во двор к куче металлолома, ручеек из-под нее, теперь уже масляно-радужный, бежал к воротам. Военным дали мыло, полотенца и постелили в красном уголке.

Вечером зашли молоденький сержант, нагруженный кульками, и капитан – распаренный, побритый и счастливый, как подлинный окопник, умеющий ценить баньку и чистую постель. Он поставил на стол бутылку черного вина и сказал:

– В Польше я бимберу ихнего «монополева польска» видимо-невидимо попил, думал, нет в мире худшей отравы, ан есть – наш кубанский «Солнцедар» – настоящие чернила.

Они присели.

– Польшу помнишь? – лукаво подмигнул капитан. – «Прошу пана до кобеты». Эх, полячки, полячки – нет красивее женщин на свете. Помнишь? А крестьяне? Помнишь? У них одно: пан, колхоз будет? Будет, пан, будет и колхоз, и коллективизация, все будет.

Капитан расхохотался, разливая по стаканам мутную фиолетовую бурду, а в голове Феликса покойно и радостно вращалось: «Вот он, этому все можно, начистоту, он поймет», и как музыку Фуликс слушал его голос.

– Ты, механик, не обессудь, а главное, во рту не держи кубанское винишко, а глотай, как есть, а то губы и рот у тебя, как у злющей собаки, зачернеют.

Запах мокрого армейского сукна, бычки в жестянке, вспоротой штыком, буханка, дождь за окном, дым крепких папирос потянули в прошлое. Феликс знал, что капитан, человек немногословный, привыкший не рассуждать, а действовать, все равно не сможет при встрече с таким же, отмеченным войной, промолчать. Феликс дождался. Капитан первый распахнул занавес – все туда же, все о том же.

– Под такой дождичек хорошо лежать на диване, пить беленькую да холодцом закусывать.

Немного ты, дорогой, бездельничал на диванах, отметил Феликс.

– Завидовал я вам, летчикам, – заговорил капитан. – Летаете вы в небе, летаете, а прилетите – «какаву горячую» пьете да на простынках чистых в тепле спите. А в пехоте – мороз, да от переправы ноги мокрые. Портянку снял, подержал на морозце, чтоб она корочкой ледяной взялась, ледок отряс, и опять в нее ногу – и ну роту догонять. А мина зимой лопнет – тогда что? – не осколком, так мерзлым комлем прибьет. Или, скажем, грязь – так ты и не знаешь, что такое грязь. На Орловщине, скажем, не грязь, а сметана, ступил по косточку, так и сапог с ноги не слетит, да и шинелишку стряхнул – и чистая, не цепкая, не грязь – одно удовольствие. А в Белоруссии или, скажем, в Польше, так и вовсе красота – дождь льет, а ты шагай себе под соснами, лишь песок кремнистый, желтенький под сапогом хрустит – красота! А на Украине грязь – и капитан схватился за голову – так всему труба: шаг ступил – пять кило на сапоге, еще шаг – уже десять кило, и грязь до горизонта, а за горизонтом еще больше грязи. И вся рота, и весь батальон с подсолнечными бутыльями в руках, ну, словно лыжники, – ступил и очищай сапог, еще ступил – опять очищай о будыльник, потому как главное, чтобы грязь сапог с ноги не забрала, тогда конец. Вот и мотаешь по две, по три портянки и месишь, а на тебе автомат, гранаты, в кармане бутылка с Ка-Эсом, боже спаси, чтоб не разбилась, сгоришь в момент, да еще два арбуза в вещмешке по полпуда каждый – разве выкинешь?

* * *

Феликс отхлебывал и вспоминал свое.

– …В дождь на раскисшем поле самолеты тоскливо стынут под чехлами, а мы действительно пьем какао, не доедаем обед и маемся в безделье. В дождь мы отутюживаем форму, чистим до сияния пуговицы и кокарды. В дождь, отстучав в домино, устав спорить и исчерпав анекдоты, спим до одурения, до опухоли. В дождь мы ругаем БАО, потому что выбрали аэродром не клеверный, глядим на небо и ждем, ждем, когда выглянет солнце и донесется радостный крик: «Ребята! Студер… прорвался, бензин подвезли!»…

* * *

И опять доносится голос капитана, такой приятный во хмелю:

– …И комполка на лошаденке, весь в мыле: «Ребятки, видите вон ту деревеньку? Ну как-нибудь до нее, родненькие… а там сюрприз…» Месим до деревеньки. И что за сюрприз? Оказывается, оркестр. Трубачи мокрые, барабан на костерке греют. Да как грянет наш, буденновский, а комполка хохочет и уже тычет стеком в следующую деревеньку: «Славяне, не приказываю, прошу, славяне, – там кухня…» А вот в Германии так грязи нет вообще, в Германии – автобаны, а вокруг смородина да крыжовник, да малина, ветку сломал, крыжовник отщипываешь, жуешь, и шагай хоть сто километров – ноги чистые. Но вот беда, – шибко по весне говном с полей шибает в той Германии.

* * *

– …А вот в Германии ночью у меня забарахлил мотор, – рассказывает Феликс. – То захватит, облизываясь пламенем, то тишина и свист расчалок, и снова носом клюнет самолет, а внизу вся в высоковольтных проводах та самая проклятая Германия. Будьте прокляты эти провода, разрежут и самолет, и тебя, а вот-вот конец войне. Мотор вытянул, и я остался жив, я не повис в ту ночь в тех проводах в той Германии…

* * *

За окном тьма и шел дождь. Их разделяло много лет, но славная штука память. Она словно взяла их за руки и отвела в их огненное прошлое.

Сержант ушел, а они, пьяные, в безотносительных друг к другу позах остались под мутной лампочкой в дыму. Феликс сидел боком к столу, тупо глядел в пол, видел Веру и говорил ей самые ласковые слова, какие только знал, капитан – к нему спиной, лицом в черное и мокрое окно, то слушал его бормотание, то в жестянке из-под бычков в томате тушил окурок, закуривал снова и наполнял стакан. Они все более хмелели, но не в силах были покинуть один другого. После третьей бутылки и, давно перейдя на «ты», Феликс сказал:

– Здесь работала Вера.

Капитан повернул к нему на удивление трезвое и такое ясное лицо, что оно показалось лицом другого человека, и Феликсу стало не по себе, но остановиться он уже не мог, и самое тайное о Вере, о Ванятке, о Фатеиче, о маме, Аде Юрьевне и власовцах стал исповедовать этому человеку. Капитан нависал над столом, полным объедков и фиолетовых потеков, внимательно слушал и подбадривал.

Наконец Феликс умолк и, пока капитан подливал, благодарно думал: какой редкий человеческий тип этот капитан, он умеет слушать. Обычно слушающий исключает рассказчика, а подставляет себя на его место, рассуждая, как поступил бы он в данной ситуации со своими возможностями, разумом и убеждениями. А капитан пришел на мою территорию и глядит на вещи моими глазами и без честолюбия, которое так и прет из каждого советчика, ведь в первую очередь он думает о себе и своем превосходящем положении, ибо дающий совет всегда на пьедестале.

Капитан сказал:

– Идиот ты, конечно, порядочный, но кто не идиот? Хорошо, что ты пишешь о наших, и ничего в твоей жизни важней этой рукописи не будет. А Вера – женщина, и если раньше фантазия и рисовала ей кое-что, то сейчас она ушла от тебя, старика, иначе и быть не могло.

Феликс понял, что капитан верит только в реальный исход, впрочем, он с ним соглашался, но втайне, как и всегда в своей жизни, надеялся на чудо, и если кто покушался на его сокровенное, живущее в нем подспудно, помимо разума, он замыкался, все более теряя его прекрасный, почти истертый узор. А капитан молчал, все более хмурясь и размышляя у окна, наконец хлопнул себя по лбу.

– Не прав я, не прав! – воскликнул он. – Мало ты рассказал про Веру, потому и ошибся, такие, как твоя Вера, еще не перевелись на Руси. Говоришь, сказала: «Верните все не ваше…» и «Разве может человек быть счастлив тем, что ему не принадлежит?» Какие красивые слова сказала. Чего ж ты не вернул? Чего не послушал?

Феликс забормотал о Натали, о том, что был ослеплен.

– Бесовки всегда красивы своей бесовской красотой, а ты не разглядел. Бесовка охмурит, опутает, выжмет как лимон, а потом к другому, а ты – на Колыму. Нет, парень, Вера баба настоящая. Она пойдет за тобой хоть в Сибирь. Ты должен ее найти, должен. Обещаешь?

Феликс, умиленный, пообещал.

– Встретишь – не теряй времени, обещаешь?

И опять лицо капитана было напряжено и удивительно трезво, будто перед Феликсом стоял другой человек.

– Выпьем за Веру, – сказал капитан, и Феликс почувствовал огромное облегчение и радость от того, что дал слово и теперь наверняка встретит Веру, и еще от того, что очень понравился капитан.

И когда тот проводил его до проходной, они еще долго пьяно изъяснялись и расстались друзьями. И вышагивая вниз, к трамваю, Феликс размышлял: теперь я связан словом, теперь увижу Веру. Он решительно полюбил капитана и уверовал – в нем спасение.

Утром Феликса вызвали к главному. И только он вошел, отметил, что вся «кодла» в кабинете – и Нудельман из Ялты, и Клара с базы, и фабричная раскрасавица Акралена Петровна колышет прелестями (ведь на каждом предприятии должна быть первая красавица и один умник философ), тут же кладовщик, местечковый философ, личность экстравагантная, конечно, тарелочник со связями с НЛО, сыроед с морковью и капустными кочерыжками в карманах, летом босиком, напрямую, впитывал энергию земли, а круглый год непокрытой лысиной улавливал космические лучи. Философ построил теорию экономической «сверхсправедливости в тоталитарном государстве». В главе «Общественная собственность и самопремирование» говорилось:

«Поскольку государственным законодательством забастовки запрещены и уголовно наказуемы и работник перед работодателем не имеет иных прав отстаивать свой экономический интерес, то воровство при социализме не есть акт аморального и безнравственного действа, а является законной акцией протеста, поскольку восстанавливает истину по недоплате государством за произведенный труд».

А растеряны-то как, словно уголовнички, и ненависть в глазах ко мне какая, подумал Феликс, и тут главный, багровея и без пауз, завизжал:

– Кто впустил на фабрику эту вонючую машину?! Почему во дворе человек с ружьем?!

Феликс объяснил, что машина эта – военная радиостанция, а военный объект должен охранять человек с автоматом, и постоят они во дворе, пока не подвезут детали.

Все уныло поглядели в окно, и лишь Нудельман поднял мутные глаза, полные тысячелетней невыплаканной печали, и проговорил в пустоту:

– Э-э-э, Иван гой-э-э-э, ты даже не поймешь, что сотворил против нас Всемилостивый.

– Положение неустойчивое, – изрек с дивана философ, – «шарик на ложке».

Главный над столом взъерошил седину и приказал:

– Рассказывай все, как было вчера, подробно.

Феликс рассказал.

– Говоришь, пили кубанский «Солнцедар», – и завизжал: – Бутылки, пробки, объедки, хоть из-под земли, быстро сюда!

Техничка не успела сдать бутылки, и Феликс нашел их в каморке среди веников и ведер. В мусорнике он отыскал жестянку из-под бычков и, удивляясь охватившему его возбуждению, поставил мусорные трофеи на стол перед главным. Маленький Ашот, шмыгая носом, изучил жестянку, ноготком поцарапал пропитанный в томате окурок и изрек:

– Консерва с Манькиного магазинчика. Сигареты «Шахтерские», фабрика Ростов-Дон. Это хорошо.

Феликс подтвердил, что военные принесли из магазинчика, расположенного напротив, именно закуску, а сигареты лежали под сиденьем в машине.

Главный поизучал бутылку и прочел по слогам:

– «Солн-це-дар», Кубань, Винтрест, – и с надеждой посмотрел на Нудельмана.

Первой оживилась Клара, поведя длинным носом от бутылки на столе к Нудельману.

– Может, и не так? Может, иначе? – спросила она и испугалась.

– Может, мимо, – облегченно погладил колени зам.

Зашевелился на диване, проскрипел пружинами и изрек философ:

– Положение, как я понимаю, очень даже устойчивое, – и воскликнул: – «Шарик в ложке!»

Качнула телесами Акралена Петровна и остервенела:

– Заткнитесь, полудурок! Всем известно, что у вас в башке шарика не хватает, – и Нудельману: – Это все вы, Нудельман, все пугаете, все накликаете беду, ишь как от вас мочой несет, а еще аптекарь! Не-е-ет, Нудельман, с вами в разведку я б не пошла. Мальчишки! Страх напрасен. Я предлагаю осушить бутылочку шампанского и наконец избавиться от этого старого дурака.

Пред застучал в графин, но, все, радостные, возбужденные, говорили, говорили, изрыгая абсурд и скверну. А Нудельман, словно куколка, съеженный в своем суконном лапсердаке, опустил ветхие руки и тоскливо глядел в окно. Феликс принюхался – да, от него действительно попахивало мочой, лежалым сукном, нафталином и еще чем-то. Феликс мучительно соображал, чем, и вслушивался в бормотание старика. Вдруг глумливый говор ушел на задний план, затем и вовсе стих, и Феликс вспомнил Марию Ефимовну и стариков на берегу, расцветавших в той ночи. Он неожиданно понял: Нудельман не просто глядит в окно, а сквозь военную фуру, грязный и мокрый забор и кучу металлолома видит пустыню под зноем, полную скорпионов иерусалимскую Стену Плача и сам первосвященный храм. Под тонкой пергаментной кожей, обтягивающей древний грушевидный череп старика, проявились черепные швы, а в стиснутых височных впадинах темнела, словно патина, бархатная зелень. И Феликс услышал чуть внятный шепот:

– Зачем Ты сделал так, что они пришли? Ты мудрый и Ты знаешь все лучше меня, и раз они пришли, да в таких числах, то, значит, их время. Возьми меня и освободи этих иудеев, они жадны, они только и ждут, чтоб их ударили тухлой рыбой по мордам. Они глупее араба, они не спасутся, а я спасусь. Направь меня в страшные тюрьмы, я выйду. Ты и раньше наказывал меня, накажи и сейчас, Справедливый. Но я должен увидеть святые стены Иерусалима. Сделай так, чтоб я умер под ними, и помоги мне найти палочки… – Он забормотал что-то о маленьких палочках, без которых трудно читать святую книгу.

Феликса трясли за плечо. Он обернулся: рожи, рожи, глумливые, победные, шевелили губами. Он не слышал их. И почему я среди них? Почему на этой фабрике, среди черных луж и сажи? И что они там говорят?

Наконец их шевеление губ озвучилось.

– Ты что, оглох?! – ревел главный. Растерянность его исчезла, энергия била ключом и подхватывала остальных. – Разузнай, действительно ли поломался грузовик. И если да, то какие детали им нужны, чтоб они побыстрее убрались к едрене фене. Второе – почему двое солдат в возрасте тридцати лет? Что за великовозрастные новобранцы? Иди и не забывай, ты вместе с нами, ты пару тысяч тоже скушал, ты пострижен, побрит и еще поодеколонен… – неслось вслед по коридору, но Феликса интересовало одно – прав ли Нудельман. Уж очень красив был этот воскоголовый древний Нудельман, околдовавший его.

* * *

Феликс рассказал капитану, что карабин смущает начальство. Они посмеялись, карабин отнесли в машину, и часовой остался со штыком на поясе. Оказалось, что старички, так взволновавшие главного, были призваны на переподготовку из запаса на два месяца и, по словам капитана, успели в первый день пропить новые яловые сапоги, а теперь ходят в растоптанной кирзе, сквернословят и развращают молодых.

Коробку передач вытащили из машины: двое чумазых солдат ворочали ее прямо на земле, искали поломку. Нашли – на шестерне отломался зуб, осколок попал в другие шестерни, заклинил и разорвал коробку. Феликс отер ветошью шестерню, убедился, что надлом был старый, лишь скол, на котором держался зуб, зернисто сиял. Сомнений не было – дефект был настоящий, машина дальше двигаться не могла.

Феликс изложил свое мнение, в кабинете облегченно вздохнули, и главный впервые при нем распорядился:

– Кеды отгружать первый сорт, продавать – первым, складские документы – третьим, прицеп тоже отгрузить.

Феликс не знал, что такое прицеп, плохо разбирался и в сортности, но по тому, как Нудельман втянул голову в лапсердак, понял – дело серьезное, ощутил и себя вовлеченным в чужую игру, в которую играть вовсе не желал, и пробормотал:

– Вера, я не послушал тебя, потому что был дурак. Дурак и сейчас, вернее, теперь вор.

А главный наддавал:

– Шалунишка, ведь мы просто люди и все повязаны, и ты давно «на крючке». Пора знать это, и тут все записано. – Он достал красную книжечку и стал сыпать цифрами, а Феликс понимал одно – две тысячи рублей, легко истраченные летом, были вовсе не премией, а просто взяткой.

Это откровение даже не обескуражило Феликса, и когда прозвучало имя братца, его разобрал смех, как человека самокритичного, попавшегося на мякине. Смеялся победно и главный, зам тоже радостно елозил на диване. А Нудельман сверкнул очками и прошипел:

– Они пришли, они все слышат, они все видят. Этого гоям мало, гоям нужна еще и рыба. А я не желаю, я ухожу.

– Скатертью дорога, Нудельман, крысы с корабля бегут, – съязвила красавица Акралена Петровна.

– Карающий, скажи этим – с корабля, который тонет.

Нудельман ушел. В кабинете среди предметов истертых и казенных, среди гомонящих людей почему-то стало пустынно. Феликс увидел себя со стороны одиноким и торжествующим и вспомнил, как убеждал Марию Ефимовну, что предчувствие – ложь и ничего в степи не случится, и пастух придет. Сейчас он неожиданно уверовал, что нет более в живых Афанасия Лукича, и страстно пожелал выскочить во двор на воздух, чтобы не слышать человеческие голоса, и помчаться на берег к Марии Ефимовне. Но что-то серьезное и обязательное мешало. Он понял. Он верит Нудельману. Если не Нудельман, то кто? Не наша ли раскрасавица Акралена Петровна со своими дебелыми телесами? Не я ли, обласканный конторскими, торжествующий вместе с ними? А как же факты? Я видел собственными глазами сломанный на шестеренке зуб. Надо все проверить. «Надо», это проклятое «надо», ломающее эмоциональный порыв, делающий человека и казенным, и, как он сам себя считает, умным и волевым. Но почему Нудельман всей сутью своей просто кричит о стариках? Конечно, старики, конечно, Мария Ефимовна. Но поездка к старикам потом. Они простят. Вера?..

Веру я обязательно встречу, я пообещал капитану – но чуть позже. А сперва надо проверить, что это за автомобиль, – так уж я устроен. Опять это проклятое «надо». Но Феликс догадывался, что ухватился за военную машину, чтобы протянуть время, и все оттого, что боится встретить Веру, боится узнать правду о докторе и потерять последнюю надежду.

* * *

Утром трезвый Феликс наметил точки наблюдения – пару чердачных окон, оттуда была видна машина сверху, зарешеченное окно прямо у колеса в мастерской сантехника – и стал выслеживать военных.

О машине посудачили и привыкли, будто она ржавела сто лет у кучи металлолома. С военными перезнакомились и считали за членов коллектива, и они, побродив по фабрике, нашли свои места. Сержанта приодели в куртку и фартук, он постоянно маячил на складе, и Клава, складская бригадирша, квадратноголовая и коренастая, которую никто из мужчин не удостаивал взглядом, расцвела. Она ходила теперь в голубом шелковом платье под новым халатом, благоухая французскими духами, волосы были зачесаны в огромный лакированный узел, отчего голова казалась более объемистой, а сама Клавка более низкорослой, но глаза ее лучились счастьем, и она была красива. Сержант, улучив минуту, когда склад пустел, лапал Клавку в резиновой вони на паках каучука. Потом сержант деловито следовал к проходной, гимнастерка на спине топорщилась, и еще пара кед исчезала с фабрики. Это Феликс видел с чердачного окна, и хотя сам ни одной пары с фабрики не вынес, размышлял: кеды на животе выносить надо, затянув пояс, да так, чтоб дышать было больно, да спина у него напряжена, будто шкворень проглотил. Кричит, кричит спина. А зимой кеды нужно привязывать к голени, обтянув кальсонами.

– А вот Вера, моя Вера никогда бы так не поступила, понимаешь, врут, – жаловался он изумрудному паучку в серебристой паутине, – лгут казнокрады, – и страстно желал, чтобы Нудельман оказался прав, чтобы наконец они приехали, чтобы разогнали сброд.

Но солдат вернулся, и Феликс отметил: кеды удачно сбыты в Манькином магазинчике – в кульке банка, бублик и бутылка. Парень не промах, но чекистом от него и не пахнет.

Второй сержант был весь в саже, около него вертелась, меняя наряды и все увеличивая декольте, Акралена Петровна.

Наконец вечером сержант в гражданском костюме с чужого плеча перемахнул у кочегарки через забор. В такси за углом его поджидала Акралена Петровна. Двое молодых то стояли часовыми у машины, то слонялись по двору, то, раззявя рты, разглядывали «Ганса», слушая его утробные удары, то спали в кочегарке на скомканном матрасе – солдат спит, служба идет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю