355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Цытович » Праздник побежденных: Роман. Рассказы » Текст книги (страница 24)
Праздник побежденных: Роман. Рассказы
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:14

Текст книги "Праздник побежденных: Роман. Рассказы"


Автор книги: Борис Цытович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 32 страниц)

Феликс нашарил зарубки – их было пятьдесят восемь.

– Вот сколько мы со старухой в нашем доме прожили, – сказал старик с торжеством и стал спускаться по лестнице.

Феликс стоял на карнизе, обирая паутину с трусов и майки, и думал: что за чертовщина? Колодезный журавль и забор обернулись и стоят на своих местах, но вроде бы вовсе и не земля подо мной, а дно. Снизу из фиолетового сумрака тянулись белые стебли яблонь, они наклонились, будто водоросли, вслед пробелевшей рубашке Афанасия Лукича.

Машина смотрелась серым крабьим панцирем у каменного сонного хаоса. Орех одноруко поднял ветвь, о чем-то предупреждая.

Феликс тряхнул головой – видение отошло. У забора шептались старики, и долетало единственное, благодарное «слава богу». Затем они разделились – старуха осталась, а Афанасий Лукич зашагал в степь.

Феликс лег в машине. Меж холмов в медном уровне восхода побелел рубашкой старик и скрылся в овраге. И тут же раздался всхлип – Мария Ефимовна вздела к небу руки, ботинки замельтешили, будто спицы в колесе, она выкатилась на крыльцо и скрылась в двери. Феликс почему-то подумал, что видит старика в последний раз, но усовестился и прогнал эту мысль: что за бред? Ему вспомнилось наставление для американских летчиков: «Летчик, переставший верить приборам, то есть в реальное, а доверяющий чувствам, самолет не проведет». Вот бы американцы посмеялись надо мной во все свои тридцать два зуба. Надо поменьше плавать, подумал он, и тогда водоросли во сне качаться не будут и колодец не будет опрокидываться. Он обнял Натали, теплую и сонную, и решил: съезжу в правление, пусть тянут электричество, нужен телевизор. И уж почти заснул, когда в голове захохотал и захлопал в ладоши бесенок: «Дурак стоеросовый ты, дурак, ты русский и летал ты по-советски, и вовсе неплохо, и на кой хрен тебе американские наставления? Истинный дурак!»

Взошло солнце, и на вымытом росою берегу не было ни единой мухи. Мария Ефимовна накрыла стол белоснежной в красных петухах скатертью, поставила зеленую бутылку и, накинув на плечи черный платок, торжественно уселась. Натали с разболевшимся зубом криво глядела, как Феликс поедает лепешки, макая их в абрикосовое варенье. От ночных бдений остался лишь запах паленого воска, да на комоде Библия распахнула листы. Ночь с ее картинами и раздумьем отошла в прошлое, но Феликс остро улавливал преддверие серьезного и великого, пока что не осознанного им праздничного явления. Он прогонял эти мысли разумом, убеждая себя, что все это абсурд. Но все же он пожелал выпить за Афанасия Лукича и наполнил стопку из зеленой бутылки, и тогда Натали не выдержала:

– Не пей, не доедем, на дороге милиция задержит.

Мария Ефимовна подняла посерьезневшее лицо, глаза жучками-бронзовками сверкнули сухо, и тихо сказала:

– Не посмеют! Он пил за здоровье Афанасия Лукича.

Феликс выпил, выпил и еще, а Натали все более напрягалась, выдвигая подбородок, потом шумно вышла из-за стола.

– Хорошая она, да не твоя, и не сохни – твоя к тебе придет!

Убежденный тон старухи и ее «не посмеют» разозлили Феликса, и он заговорил, жгуче краснея, но не мог уже остановиться:

– Я не верю!

– Знаю. Она тоже не верит, даром что крест на шее носит. – Придет Афанасий Лукич, и стадо придет.

Старуха помолчала, подняв глаза и еще более склонив голову, и Феликс будто отраженными в воде увидел актинию и изумрудных рыбок и, обливаясь потом, подумал: я, наверное, красный как рак, но нашел силы выкрикнуть:

– Раз так, не уеду!

– Не ломай мой с дедом последний праздник. Не позволю. Недовольных и рассерженных на нем не будет.

В спокойном голосе старухи были такая ласка, такая грусть, что стыд обуял Феликса, а жар был так невыносим, что Феликс попятился к двери, расстегивая рубашку.

Был полдень, когда он из темной горницы вышел на крыльцо. Жар тут же спал, и он, ослепленный блеском моря, блаженно улыбался у притолоки. Когда глаза привыкли к солнцу, он удивился белым, словно паруса, скалам на берегу и понял, что лето с белесой размазанностью испарений кончилось, пришла осень с четкостью далеких горизонтов и разреженным солнечным светом. Господин Сентябрь не пользуется белилами, а раскладывает чистый цвет, подумал Феликс, и под орехом среди чемоданов и метелок трав увидел Натали.

Постель в машине была убрана, пол подметен, кресла подняты, а стекла вымыты. Вяленые лобаны лежали горкой на золотистой убитой траве, словно на расписном ковре у ее ног. Он рассматривал ее, в джинсах и кимоно, с огненными волосами, стекающими на плечи, будто впервые и восхищался ее красотой. И эта красота, а может, и не она, а воля старухи, сделала его уступчивым.

– Может, завтра поедем? – вяло спросил он. Она улыбнулась, подставила щеку.

– Пойми, – сказала она, – здесь все я уже увидела. Здесь нечего делать.

Он поцеловал ее и согласился, презирая себя и думая, что никогда себе не простит и что безволие – это омерзительная линия поведения, да вовсе и не линия, а «нечто». Он размышлял о том, что у дураков размазаны желания, мысли расплывчаты, и всегда они надеются, что-де «будущее покажет и выведет», оно и выводит, но совсем не туда, куда дураку желалось бы, но дураку «везде хорошо». Он не помнит, куда желал, вернее, он вообще никуда не желал, и не сожалеет об этом. Так размышлял Феликс, и мысль его в легком подпитии витала легко, а руки укладывали вещи. Он где-то в глубине себя знал, что скользит мимо чего-то серьезного, делает все по желанию Марии Ефимовны, и это успокаивало.

К вечеру он уложил вещи. Женщины курили на скамье, и их головы мирно окутывал дым над забором. Седина старухи сливалась с каменной кладью, а золотистые волосы Натали совпадали с окрасом кошачьего табунка, дремавшего тут же на заборе. Коты щурились от дыма, но не уходили, Феликс из машины поглядывал на них и, надевая туфли, думал: к зиме увезу стариков в город, сейчас конфликт возник, конечно, из-за жары и мух, и нужно уехать. Но, понаблюдав, как индюки цепочкой прокрались из бурьяна к ореху и раскорякой перепрыгивали с ветви на ветвь, укладывая крылья и невидяще озираясь, понял: истинный крестьянин не предаст свой скот, не бросит пахарь землю. Нет, все же не следует уезжать. Даже Карай что-то чует, ишь как уткнул морду в колени старухи. И в природе происходит смена явлений и есть связь. Облачный полог на небе набряк и полиловел. Гладь морская изумрудно потемнела, а орех одноруко оцепенел. И будто подслушав его мысли, Мария Ефимовна долго и неподвижно разглядывала мальтийский крест, затем то ли пьяно, то ли сатанински улыбнувшись голодесным ртом, сказала:

– Не думай обо мне, никуда я не поеду с этих берегов. Здесь мне за грехи мои вымаливать у Бога прощение, а ты поспешай, Феля. Бора идет, – и ткнула чубуком в небо.

Феликсу стало не по себе, ему всегда становилось не по себе, когда старуха угадывала его мысли и ломала стройную схему в его голове.

– Завтра во всю силу буря на наши берега придет, а вас и сегодня славно трепанет на голубом озере, ну а теперь посидим на дорожку.

Феликс сел.

– На этой скамье я и Ваню провожала, на ней и вас, детей человеческих, провожу. Но уйдете не вы, а я. – Голос старой женщины звучал тихо, но торжественно. – Многие посуетились в этом мире, создавая богатства земные, но так и не поняли ничего – ушли. Земные богатства тленны. А ты, Феля, – ее шоколадно-запеченное южным солнцем лицо было одухотворено и выражало боль, – умник и маловер ты этакий, в Бога нашего Иисуса Христа не веришь. Вот предки твои, дальние и совсем уж дальние – прадеды и деды, тысячу лет верили, а ты нет, этакий умница. Пришел Сатана, сказал: Бога нет, храмы Божьи пожег, а ты и поверил Сатане и пошел за ним – да все сомневаешься, и все нет покоя тебе в жизни этой. – Старуха поглядела на опустившего голову Феликса и уже мягче добавила: – Ты тот, кто задает вопрос и ищет ответ, а ответ найдешь здесь, на этих берегах. На наших могилах. Помни, здесь, только здесь, ты найдешь свой камень. Здесь лежит ответ. Но сперва, Феля, выполни задуманное. Который год ты все сулишь, все собираешься предать земле покойного, а он, отец твой, все мается непогребенный, и земля не принимает его, и он смущает и тебя, и всех.

Белые волосы облепили ее голову, и Феликсу до слез стало жаль Марию Ефимовну – горбатенькую под черными крыльями платка, но ее глаза сверкнули зелено и твердо.

– Не жалей меня, Феля, сегодня наш праздник, и мы встретим своих близких на небесах.

Она говорила тихо, но с такой убежденностью звучал ее голос, гармонически вплетаясь в юдоль степную, что и небо хмурое, и холмы, и старый дом под черепичной крышей в покое внимали ей. Когда голос ее умолк, орех поднятой ветвью беззвучно вопрошал: «Вы слышали? Вы слышали? Все имеет великий божественный смысл. Здесь найдешь камень, здесь».

* * *

Наступил вечер, прощание было скорым. Мария Ефимовна совсем уж малопонятно бормотала в небо:

– Бора придет, могилы слижет, кресты одни останутся, и Афанасий сегодня в дом Божий придет.

– О чем вы? – раздражаясь, спросил Феликс.

– А ничего. Тебя закружит на голубых озерах, так на красную звезду держи, что над овином по ночам горит, она и выведет.

И старуха опять обронила голову, забубнила что-то свое и, уже не оборачиваясь, застучала пудовыми башмаками к дому. Феликс запустил мотор и выехал из загона. Карай галопом проводил до оврага, лег в пыль и заскулил.

На холме Феликс остановился: пастушья усадьба с распахнутыми жердинами выглядела на фоне синего неба особенно сиротливой, и он неожиданно уяснил – видит и усадьбы, и Карая, и, конечно же, Марию Ефимовну в последний раз. Он вышел из машины и закурил, упиваясь глубочайшим омерзением к себе из-за того, что столь непристойные мысли рождаются в голове его, и он ждет беду, и она действительно приходит. Он, как никогда, ощутил пустоту вокруг и отсутствие чего-то, на что мог бы опереться, живя и радуясь синеве моря, пению птиц, любви, которая пришла к нему. Топчась у пофыркивающей в пыль машины, он опять-таки неожиданно понял: эта опора – Вера.

Ему стало спокойно, и он расправил плечи и, уверенный в себе, сел за руль.

– И ты, и старуха ополоумели. И что вы целый день бормочете, какая буря? – взъярилась Натали.

Теплый рычаг передавал в ладонь судорогу работающего мотора, Феликс тронул.

Натали стянула кофточку, осталась в потном бюстгальтере, и Феликс знал: будет ехать молча, сверкая взглядом и кривясь, и не поездка будет, а ад. Нет, он выключит ее из своего сознания, будто кресло пусто. Рассуждая так, он успокоился, и пейзаж за окном приобрел ясность и цвет. Дорога сквозь ковровую слежалость трав проступала известковыми ребрами, и трясло так, что болело под ложечкой, и вызванивало все, что могло звенеть, и пахло разлившейся карболовой мазью. Но этот запах привел мысли Феликса опять в усадьбу к пастухам, ему стало удивительно покойно, и тряска в машине прекратилась, мотор ровно зарокотал, колеса лемехами стали расплескивать тяжелую меловую пыль, и машина словно поплыла средь холмов с белыми оскалами осыпей, корявой порослью миндаля и вечно молодыми, куда-то бегущими стайками серебристых маслин.

Наконец легло шоссе, прямое и пустынное под низким серым небом, и Феликс обрадованно погнал. Он совсем не думал о молчаливой Натали, а вдыхал запах лекарства и вспоминал, улыбаясь, о старухе, веря в ее «не посмеют!». Он посмотрел назад – усадьбы уже не было видно, а далеко-далеко за степной гладью маяк подмигивал рубиново и циклопически.

Первый смерч постоял на обочине, кружа солому и листву, затем сбежал в посадку, абрикосовые дички, в ужасе взмахнув ветвями, сбросили рои золотистой листвы. Встречный грузовик моргнул светом, предупредил – впереди автоинспекция. «Вот тебе и „не посмеют“, вот и путь свободен», – оживилась Натали. Это не поколебало веру Феликса в старую женщину, но, как человек здравого смысла, он побеспокоился о запасном выходе и вспомнил о братике. Вот уж возликует Диамарчик в своем обшитом дубом кабинете. Вот уж заскрипит кресло и задвигаются тройной подбородок да под бостоном телеса. Он расколупает семечку и эдак улыбчиво: «Что, Феликс Васильевич, отобрали права? Ай-яй-яй, по другому поводу вы бы и не навестили брата?» – и зернышко скользнет за щеку, на жернов коренного зуба, а рука уже будет давить кнопку, глаз с хитринкой изучать. Это его игра, мое дело виновато молчать в пол, молчать, когда появится нейлоновая секретарша с блокнотиком в руках и прозвучит: «Мария Ивановна, будьте любезны, сделайте что-нибудь в инспекции для этого великовозрастного оболтуса». Молчать, когда от удара кулаком по столу зазвенит графин на красном сукне и, обдав семечковой гарью, наползет деланно-гневное лицо: «Когда учиться будешь? Что за седые патлы? Ты что, хиппи? Тунеядец! Фамилию позоришь!» Пара академических значков, дубовое кресло и портрет над головой позволяют Диамарчику знать все лучше меня самого, и я не выдержу и скажу: «Послушай, Диамарчик» – «Не Диамарчик, а Димитрий, – перебьет он, – сколько объяснять можно?» – «Диамарий – так в паспорте записано… Так вот, брат Диамарий». – От Диамария он побледнеет, а я не пощажу, продолжу: «Я, брат, не крестьянин какой, чтоб утверждаться высшим образованием, паюсной икрой или коньяком „Наполеон“, или, скажем, дубовым креслом, в котором ты сидишь, я, брат Диамарий, по маме столбовой дворянин, урожденный Снежко-Белорецкий, премного благодарен». Повернусь и выйду по топким коврам. Он задохнется и побагровеет, но тут же найдется и выкрикнет обидное для меня: «Дворянин? Снежко-Белорецкий? Ты трус! Ты всегда был трусом! Потому и в авиацию пошел, чтоб утвердиться, со страху и в истребитель залез, чтоб он сделал из тебя героя».

Размышляя о Диамарчике, Феликс перекинул дугу в прошлое, к берегу реки в ночи, к косому вору, к молодому братцу, к Лелькиным ногам, треугольно белеющим под луной, и все в нем торжественно и грустно зазвучало, будто и не было долгих лет. Странная штука голова, подумал он, в ней и Мария Ефимовна, и пастуший дом, и косой вор, и, конечно же, Лелька, его давняя любовь. А память в мгновение перекинула нити за далекие горизонты, за прожитые годы, и оживились в ней давно ушедшие, задвигались, заговорили, и весь этот сумбур несся в голове, окутанный вином, по пустынному шоссе, а Натали рядом торжествовала, глядела в стекло и чего-то ждала. И тогда заторжествовал бесенок: «Дурак ты, Феликс Васильевич, как есть умствующий дурак. Ты не веришь Марии Ефимовне, потому и вспомнил братца, потому и ищешь запасной выход, а ты гони в шею умников, стратегов, философов и особенно ученых, воистину поверь старухе, и злые силы не посмеют. А еще, – торжествовал бесенок, – права старуха, Натали не твоя, ты видел в загоне мотоциклетный след – что это?»

* * *

Вторая встречная машина моргнула светом. Феликс разозлился на торжествующую Натали и пробормотал:

– Верю!

Он затормозил машину, отыскал в сумке флягу и отхлебнул несколько обжигающих глотков. Закусить спирт было нечем, и слезы застелили взор, но он, затаив дыхание, переждал, а когда снова сел за руль, Натали уже надела блузку и, угловатая, излучала такую ненависть, что Феликс, казалось, осязал ее и не в силах был приглушить.

– Мадам будет доставлена в целости – они не посмеют.

– Скот, – чуть выдохнула она и выдвинула подбородок, но он уже погнал с ущербной гримасой на бледном лице.

Был тот предсумеречный час, когда на машинах еще не зажигали фары, но рубиново вспыхнувший стоп-фонарь виднелся издалека. Пустынное шоссе бежало под низкое небо, а по бокам лоснилась медно-красная стерня и, горбясь, уползала за холмы, и никого до самого горизонта. Машина вознеслась на подъем, и залив растянулся сизо-глянцевым языком. Пустынны были и холмы, и берега, лишь на сиреневом песке у моста над белым остовом шхуны шевелились, будто усы, удилища. Машина промчалась по дамбе, и Феликс успел разглядеть и никелево мерцнувшую рыбешку, и голову рыбака, и стальные ноги моста. Снова дамба, простреленный дорожный знак с цифрой «40», пустое шоссе легло под гору – и никого.

– Не посмеют, – сказал Феликс. И тогда вдалеке разглядел грузовик и мотоцикл, кузнечиком притаившийся на обочине. Натали напряглась и поджала ноги. Он мог бы свернуть в проселок и переждать в овраге, но все было очень серьезно, и ни о каком ловкачестве не могло быть и речи. И он прошептал:

– Верю тебе, старая Марьюшка, – и прибавил скорость.

Свист ветра, гул колес, звон склянок слились в сплошной ухающий на впадинах рев. Уже видны были и инспекторы. Один писал, прислонив планшет к крылу огромного грузовика, а шофер жестикулировал: то прижимал к сердцу, то воздевал руки. Другой инспектор, в коже, широко расставив ноги, похлопывал по голенищам жезлом. Ждал. «Вот тебе и „не посмеют“. Вот!» – успел всплеснуть руками и посожалеть бесенок, затем в голове мгновенно прокрутилось многое.

Феликс увидел жезл, преградивший путь, и черный пылевой смерч над грузовиком. Он нажал на тормоз, и машину словно рвануло нечто темное, мохнатое и упругое. Промелькнула красная фуражка и ближе, под капотом, человек в прыжке за ней. Потом был визги тормоза, звон банок и черный борт грузовика, загородивший свет совсем перед лицом. Где-то внизу бледное перепуганное лицо Натали шевелило губами. Феликс тупо глядел на забрызганный грязью борт, на торчавший ржавый крюк, а вокруг все ухало и тряслось, и он мучительно вспоминал, был ли удар, лежит ли тот, в коже, на асфальте. Он нашел в себе силы распахнуть дверцу и оглянуться. По асфальту катился лишь полосатый жезл. И мысли лениво и радостно заворочались в водочной голове Феликса. Он стал видеть мир фрагментами, удивляясь абсурду и несвязности действий.

Белоголовый милиционер скачками нагонял красно мелькавшую в золотистой стерне фуражку, и Феликс смеялся. Второй инспектор, толстый коротышка, будто поймал белую чайку, и она билась у его суконной груди. Феликс опять рассмеялся. Смерч, кружа мусор, осел в овраге. Тот, в белой портупее, возвращался, виновато улыбаясь, и отирал рукавом фуражку. И чего это все смеются, как дурачки, взъярился Феликс и закричал:

– Я чуть не сбил человека, чуть не врезался в грузовик!

– Езжайте! Путь свободен, а чуть-чуть не считается, – сказал коротышка и погрозил белоголовому кулаком.

– А чего это таких коротышек в милицию берут? – после страха, наполняясь злобой, спросил Феликс.

Он ожидал, что милиционер ринется с расправленной грудью, но тот виновато развел руками и покачал головой. Феликс вспомнил Марию Ефимовну, ее «не посмеют». Как-то со стороны увидел коротышку в красном, делающего полезное дело, увидел и себя, возбужденного происшедшим и водкой, глумливого победителя. Он покраснел до жара в ушах, извинился перед маленьким милиционером.

Уже в темноте ураган качнул машину, дождевые капли сверкающими спицами прошили свет фар, и все понеслось косой гудящей штриховкой. На «объезде» они съехали в проселок и уже не смогли найти шоссе. Они потеряли и проселок, вернулись назад, к заливу. Вид бушующей в лучах фар воды нагонял панический страх. Они помчались прочь, оставили озеро за спиной, но трижды возвращались к бушующей воде.

Наконец ураган стих, но замкнула проводка, фары наполнились красным светом, и запахло горелым проводом. Остаток ночи они тряслись по степным кочкам, вспугивая диких кроликов. Терновники скребли по днищу, иногда грохотал и высекал искры камень, и Натали испуганно поднимала ноги и беззвучно плакала, а звезды в панораме стекла то ссыпались под черный силуэт капота, то взлетали фейерверком. Далеко за полночь к Феликсу пришло видение: степная балка и понурое стадо в темноте, будто спящий на кошме пастух в белой рубашке и постолах, понурые, с мордами на лапах собаки, стерегущие хозяина, и согбенная старуха. Старая женщина шевелит губами над святой книгой, а на плече сидит большой черный жук. В руках пастуха теплится огонек свечи, прибавляясь к мириадам звезд. И в голове Феликса прозвучал голос старухи: «Феля, а ведь Афанасий Лукич умер». Он тряхнул головой, отгоняя видение, и направил капот на красную звезду, низко висевшую над горизонтом. К утру они приехали в город.

* * *

Пока Феликс вносил в комнату вещи и отгонял в гараж машину, Натали, свернувшись калачиком, спала. Феликс снял с нее кеды, задернул начинающее бледнеть окно и, вдохнув застоявшийся и забытый запах жилья, притих в кресле.

Из кухни на комод, на слоников, на портрет мамы лег свет. Среди знакомых предметов, густо покрытых пылью, он испытывал жалость и презрение к себе, и будто не было ни жаркого лета, ни бурной ночи. Был серый мокрый город за окном, стылое одиночество и мама с грустным взглядом под черным домино. Пришла ярость, и он возненавидел себя – полухмельного, на что-то надеющегося, жилье свое, Натали, лежащую на кровати, и час знакомства с ней.

Зазвонил телефон, но Феликс презрительно не отвечал. Трели, неугомонные, нахальные, бились в обойных стенах. Наконец заворочалась Натали, и Феликс поднял трубку.

– Алье, шалунишка, ты, конечно, приехал, – торжествовал шеф, – мы все тебя нежно любим, мы все очень скучаем. Ну ладно, ладно, молчи. Спит, наверное, твоя рыжая? Люби ее, но и нас не забывай, помни, где хлеб ешь, да еще с маслом, да еще и с медом, – и в трубке за смехом прозвучали ровные удары Ганса. Опять фабрика, опять калоши-чуни. Господи, как не было лета! А вот Натали, горяченькая, калачиком свернулась и, ишь, волосы горят, но она уедет! Эта мысль легла валуном, веско и неотвратимо. Она уедет с травами, примочками и мазями, с красными червями в банках и растирками. Она уедет, похудевшая, шоколадно-золотистая, уедут и ее загар, и плоский живот, и лопатки, будто крылья к спине прилипшие, и огненный стог волос. Она увезет память о великолепных серебристых рыбах и о букете желтых роз, и о «вполне приличном» седом аборигене, бывшем летчике, великолепном охотнике, о чудном, добром, заботливом – и это будут события прошедшего сезона. Затем там, в столице, примет ванну, вполне европейскую. Она бросит себя – загоревшую, шоколадную – на белоснежную простынку, в полумраке будет зелено подмигивать глазок приемника и тихо литься стерео-поп-музыка на ковры на полу, на поп-арт на стенах. И черный режиссерский «форд» притихнет у окна. И разговоры с тонким бледным человеком об искусстве, о служении Мельпомене, и имена, имена – Висконти, Де Сика, Бергман и, конечно, Феллини. Феликс неожиданно ощутил вину перед этой женщиной. Первый трамвай заскрипел на дуге, и Феликс закрыл форточку плотнее, задернул штору и, встав на колени, прильнул к ее груди щекой, слушая сдвоенные удары сердца. Он бормотал о ночи, о холодной воде, о Ванюшке, о своей смрадной фабрике. Он казнился и вымаливал прощение, называя ее самыми ласкательными словами, какие только знал. Наконец ее пальцы погладили щеку. Не помня себя, он снял с нее джинсы, а она улыбалась и обнимала его, все так же не открывая глаз.

Потом он лег рядом, счастливый, и, как считал, прощеный, и вечером решил поговорить всерьез. Ему грезились церковь и лики в трепетном свете, грезилась и Мария Ефимовна в шелку, и старый пастух в чистых постолах со свечой в руке, видел и себя в голубом джинсовом костюме, но пуговицы на нем почему-то висели, словно медные колокольчики. Он улыбнулся в полусне, но не мог быть безмятежно счастлив. Над другим эта мысль пронеслась бы без следа, он продолжал бы сладко спать и все текло бы по иному, спокойному каналу, и Натали бы осталась, и жизнь бы шла ровно, интересно, счастливо, но Феликс в воспаленной голове фантазировал, затем искал с такой убежденностью, что плод фантазии материализовался. Она уйдет к другому. А что это за след мотоциклетной шины я видел в загоне? Не иначе почтальон.

Ревность парализовала все разумные начала, оставив лишь одну догадку, и ему, как наркоману – одну затяжку, необходимо было подтверждение. На глаза попалась сумочка. В ней, решил он, сполз с кровати, прижал сумочку к груди и в носках прокрался в туалет, закрылся на крючок. На удивление трезвый и ясный, он опустился на колени и вывалил содержимое на холодный кафель. Помада, еще помада, и уже французская помада в золоченом пенале, заколки, шпильки, белая расческа с застрявшим золотистым волоском, пузырек с алюминиевым лаком, пузырек с красным, пилочки, ножички, еще какой-то мутный пузырек. Он затряс сильнее с такой убежденностью, что не мог не вытрясти, и на пол шлепнулись документы, записная книжка, паспорт, старый авиабилет и наконец лег смятый, весь в губной помаде платок. Он схватил блокнот: запестрели записи и семизначные телефоны чужого города. Не то, решил он. Он обследовал шелковую, в табачном крошеве внутренность сумки – и там ничего. Он раскрыл паспорт и обомлел – юная, с чуть приоткрытым ртом Натали наивно глядела с фото. Пахнущим ее духами платком он накрыл глаза, чтобы не видеть, не слышать и попребывать в темной постыдности. Господи, да неужели это я? С женской сумочкой? В туалете?

Пришел на память тот город и тот сортир в ночи, сипение кранов и мертвое тело у ног. Господи, Фатеич, опять ты? Он отвел от глаз платок – у ног растопырился бумажный квадратик. Вот оно! – прозвучало в холодном разуме. Он глядел и глядел, упиваясь высшим наслаждением своего несчастья и своей правоты. Боясь развернуть телеграмму, он уж было совсем решился схватить ее, словно таракана, и бросить в унитаз, но трясущиеся пальцы развернули, и взгляд цепко лег на строки: «ПОЗАБАВИЛАСЬ И БУДЕТ тчк ПОЖАЛЕЙ И ОСТАВЬ СВОЕГО ТУЗЕМЦА тчк СЪЕМКИ КОНЧИЛ тчк УСТАЛ СМЕРТЕЛЬНО тчк ЛАЙНЕР – ШОТА РУСТАВЕЛИ 42 ЛЮКС тчк ЖДУ тчк ЦЕЛУЮ тчк ВСПОМНИ ЛЮБИМУЮ КАРТИНУ АЛЕКСА КОЛВЕЛЛА квч К ОСТРОВАМ СВЯТОГО ЛАВРЕНТИЯ квч тчк».

Значит, режиссер, – прозвучало в на удивление ясной голове Феликса. Он увидел ассирийскую бородку над белоснежной шейной косынкой и бледное лицо «режа». Просто Натали поссорилась с ним и в отместку тут же откопала меня. Ну и что? А обер-лейтенантику не улыбалось с самого начала. Ну и что? Размышляя так, не удивляясь и не страдая, Феликс сел на корточки и, как в далеком детстве игрушки, укладывал в сумочку вещи, и телеграмму в паспорт уложил, и не было ни ненависти, ни злобы. Затем, уже сидя в кресле, он отхлебнул водки, посмаковал во рту и удивился. Водка оказалась водой. Ну и что? И так бывало. Правда, Фатеич? Какая-то сила подвела его к кровати, опустила на колени перед спящей Натали, сузила круг зрения, но с болезненной ясностью приблизила мелочи.

Он увидел под скулой Натали чуть заметный шрамчик, придававший бывалость ее лицу. Выползла и ранее невидимая родинка за ухом, а зубы мелки, сухи и остры. Не слышно было дыхание ее, лишь волосы золотистой сетью то облепляли, то воспаряли над лицом.

Стоя на коленях с протянутыми над ней руками, он на расстоянии ощущал живое, горячее тело под ними и преддверие чего-то серьезного и страшного. Ему почудилось, что змеи клубком ворочаются у него под грудью, и его стало подташнивать. Он усилием воли заставил себя думать о другом: о том, что похож на факира, усыпляющего кобру.

Это была последняя складная мысль, затем время распалось на разрозненные фрагменты.

Так, значит, острова в океане? Значит, господин Алекс Колвелл? Если ранее разум воспринимал окружающий мир, оценивал, критиковал и делал вывод, то сейчас лопнула связь, насосы качали не то и не туда, мозг выдавал собственный болезненный гневный продукт, и Феликс, не отдавая себе отчета, произносил слова, как потребный звук, а руки мелькали над спящей Натали, все более сужая круг. Они вот-вот коснутся тела, горячего, податливого, хрупкого, и остановятся реки фиолетовые, увянут красные гроздья… Правда, Фатеич? Сейчас, сейчас, бормотал Феликс в дурманном, густом и сладком предчувствии, и не было силы пресечь все более страстный неотвратимый бег. Значит, острова Святого Лаврентия? Святого? Свят, свят… слово застряло в дальнем чистом углу мозга, ожило, забилось мотыльком.

«Оглянись!» – прозвучало тихо, но мощно. Кто? Мама? Голос был удивительно знакомым. Боже! Да это ж дедушка! Феликс подчинился и вскрикнул. В дальнем сумеречном углу комнаты виновато улыбался, глядя в пол, Седой. Боже! Да он там, в зловонном сортире, с черной раной на горле. Феликс вскрикнул.

Тени разбежались по углам – и ни Седого, ни Белоголового, лишь мутный свет бродил по потолку да занавес вздувал матерчатый живот.

Феликс как бы со стороны увидел себя над спящей Натали и, еще не поняв, что пронеслось над ним, страстно зашептал слова, приходящие к человеку в самое трудное время:

– Господи, милый Господи, Спаситель.

Феликс сжал свое горло, в голове гудело и тукало, потом пришла ватная глухота, руки упали, проявилось сознание, он опять и опять сжимал горло, постепенно выбираясь из липкого и страшного кошмара.

Он улегся на кровать и в летаргическом полусне ощущал спиной женщину, холодную, чужую, и не было к ней ни любви, ни сострадания, а были лишь пустота, страх, жаркий стыд и страстное желание, чтобы женщина исчезла сиюминутно, навсегда. Наконец бессонная ночь одолела, и он бессвязно забормотал:

– Кто-то меня любит в этом мире, кто-то защищает. – И в который раз за эти месяцы прошептал: Вера, ну, конечно же, Вера, но кто такой Алекс Колвелл, что за диковинную картину он написал?

Феликс проснулся в полдень. По комнате ползал свет, за окном подпрыгивали цветастые панталончики, размахивали рукавами рубашечки, гнулись ветви. Из чемодана на полу, распахнувшего свой кожаный зев, мутным глазом глядел лобан. Рыба, некогда быстрая, сверкавшая в синеве, корчилась в целлофане, а в насмешку по стенам плыли и плыли солнечные зайцы. Как он похож на меня, этот лобан, думал Феликс, оба мы в ее чемодане. Нет, парень, я свободен. Плохо, что ветер, и если буду сходить с ума, то уж непременно в ветер.

Феликс никогда не видел и столь энергичной Натали. Обнаженная, лишь в туфлях на босу ногу, но, конечно, на высоких каблуках, да в тюрбане из полотенца на голове, атласно лоснящаяся кольдкремами, она металась по комнате: то шуршала целлофаном в чемодане – ничто не забыто, все аккуратно уложено, то фыркала водой – шипел утюг, то запрокидывала перед зеркалом голову – массажировала подбородок, то связывала на макушке волосы, и они огненным фонтаном выплескивались на плечи. Но более всего отчуждали намазанные фосфорно-белым кремом веки, сделавшие глаза очковыми, подсматривающими, будто в скважинки, и Феликс старался не видеть белых слипающихся ресниц. Натали, притворив дверь и опасливо поглядывая сквозь стекло на Феликса, набрала долгий кодовый номер.

Чтобы не видеть ее счастливо-возбужденную, не слышать твердой поступи, Феликс закрыл уши подушкой и с радостью обнаружил, что любовь к этой, такой красивой, женщине ушла. Ушла неожиданно, словно смертельная болезнь, которая потрясла, подышала холодом, но отпустила живым и просветленным. Ему вспомнилась Лелька, слезы в подушку, лунные ночи и запах цветущих лип. Вспомнился браунинг отца, выстреливший в щеку, и многолетняя, не отпускающая и сейчас, сладкая мука. Страсть Феликса переродилась в навязчивое желание узнать, что такое написал этот самый Алекс Колвелл. Благо, что Натали заперлась в ванной. Под приглушенные всплески и бурчание воды Феликс набрал номер Диамарчика.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю