355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Цытович » Праздник побежденных: Роман. Рассказы » Текст книги (страница 19)
Праздник побежденных: Роман. Рассказы
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:14

Текст книги "Праздник побежденных: Роман. Рассказы"


Автор книги: Борис Цытович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 32 страниц)

И шрам на лбу, и орденские колодки говорили, что человек он бывалый и обещание выполнит.

«Там» разбираться не стали, а заперли меня в чулан, в знакомую обстановку с нарами, со стенами, испещренными скверной, с уголком неба в решетке. Как опытный сиделец, я умел не возмущаться, а на корточках молчать в неизбежности, в бездумии, и терпеливо время коротать. А сосед, в шляпе пирожком, маленький, смологлазый и юркий, попался впервой. Он грозил, колотил в дверь, требуя самое высокое начальство. Потом сник и тупо забормотал:

– Вот она, справедливость! Вот – без бумажки ты букашка, а с бумажкой человек!

Вечером участковый конфузливо извинился, «что не накормил», но тут же и выговорил, что де-сам виноват – растяпа. Мой пиджак лежал на его столе, и я сейчас же вспомнил, что повесил его на счетчик, когда проводку чинил. Странная забывчивость, подумал я, но на меня нашел восторг:

– Капитан, выпусти ты этого несчастного самогонщика, – попросил я.

– Что-о-о? – взревел милиционер и опрокинул табурет, но тут же ядовито улыбнулся и достал из шкафа мутную бутыль. – Выпей кружку, и если не окочуришься – выпущу, – он и впрямь достал кружку.

– Нет, – испугался я, – у меня миссия, у меня Фатеич.

– Что, не желаешь? – торжествовал милиционер. – Если б он честный самогонщик… то аппарат вдребезги, пятьсот штрафу, коленом под зад, и – больше не гони, а этот карбид для дурмана мешает! Людей травить не позволю!

Я попятился, сказал «до свидания» и выскочил из участка в ночь.

– Растяпа! – гневно встретил меня Фатеич. – В лагерях небось дырявой ложкой похлебку ел. Почитай бумажку, что на столе.

Нить в лампочке малиново рдела буквой «м». Под ней я и прочел квитанцию на штраф.

– Зато свет горит, – сказал я.

– Есть принес? – не унимался он.

Я промолчал.

– Ботинки сбрось и марш на кухню – пошарь! – и отвернулся к стене, почмокивая и негодуя.

Я подчинился и в носках, с котелком в руке прокрался вниз, в керосиновую вонь, и в кромешной тьме шарил по столам, по осклизлым клеенкам, натыкаясь на примусы и банки. Пробовал на вкус: в банке соль – не сахар, я сплевывал. На керосинке нащупал теплую кастрюлю. Я поднял крышку: чесночная похлебка густо шибанула в ноздри. Есть, обрадовался я и зачерпнул, нащупал мясо – и тоже в котелок.

Вдруг женский вопль разодрал тишину:

– Мордвинов! Сволочь! Опять мясу крадешь?!

Я в два прыжка взлетел наверх.

– Дверь на засов! – скомандовал Фатеич. – Идиот, тихо не смог! – И тут же потянулся к котелку, стал хлебать, пальцами подгребая гущу.

Старуха шипела в щель, проклинала. Фатеич тупо глядел в угол, он не видел, не слышал – он ел.

Я дивился, что столь истощенное тело еще живет, и с ужасом ждал, что он обронит котелок и свернется паучком средь рухляди навек. Потерпи до завтра, думал я, если уж пошла неудача, то и в ней светлые пятна есть. Вытащу тебя.

Фатеич оставил котелок и лег, улыбаясь чему-то своему и икая. Я забрал нож из-под его матраса, положил в карман, чтоб спать спокойно, и тоже лег не раздеваясь.

* * *

Утром я купил постельное и нижнее белье, зубную щетку, мыло, керосин, рыбные консервы, которые он просил, хлеб, масло, огурцы, колбасу, сахар, мясо, купил торт, сложил все в наволочку и с белым тюком на плече и жестянкой керосина в руке вернулся домой.

Старухе я отдал мясо и впридачу кусок халвы, а она, щерозубо улыбаясь, угостила алычевым вареньем – «вку-у-у-с-с-сненьким».

Фатеич улыбчиво рдел по ту сторону стола и ждал. Я накормил его, потом внес таз, и он с ужасом взирал, как в нем мерцала вода. Я прикрикнул. Он лицом лег в подушку и вздрагивал, вздрагивал под мокрым полотенцем, я же не жалеючи обтирал.

Наконец он в бязевом белье, на чистеньких простынях наблюдал, как я наполняю таз рухлядью. Хотел снести и ящики с золой, и банки с ржавыми гвоздями, но он захныкал:

– Фелько, уголек просеять надо, печку топить будем, а гвоздочки выпрямим, сохраним, а то настанут черные времена, а у нас гвоздочки…

Я не стал портить его праздник и подал молоток и банку с ржавыми гвоздями, и он затюкал.

– Мордвинов-то опять гвоздочки правит, ожил, – заглянула в дверь старуха и желтозубо расцвела.

Попугай лущил семя и сыпал шелуху. Тук, тук, тук – стучал Фатеич и улыбался чему-то своему. Мне стало наконец покойно и хорошо.

– Фелько! – замер с занесенным молоточком Фатеич и вкрадчиво спросил. – А кенара купим?

Растроганный похвалой старухи, его тихой радостью и тем, что все так хорошо, я пообещал.

– Ну и поет же он, ну, словно в раю, и все на разные голоса, – возликовал он.

Полоса прошла, подумал я и отправился в город за доктором. Светило солнце, цвела акация, мчались машины. Уверенный и сильный, я вышагивал бульваром под тенью каштанов. Потом в разноязычном гомоне пересек базар, вдыхая запах разносолов и конского пота. У кинотеатра я протянул в будочку часы плаксивому мастеру-осетину. Он вставил монокль, покривился над медными колесиками, да и вовсе чуть не расплакался.

– Как? Это «Вассерспорт», двадцатикамневые, – запротестовал я.

– Зачем смеешься? – обиделся он. – Не ремонтируем. Это мерзкий штамповка. К ним двух камней не хватает – одного снизу, а второго сверху, чтоб хорошо ударить.

Но и это не огорчило меня. Я выпил морса и пошел дальше. Город стелил мне мощеные улицы и тротуары и глядел сияющими окнами радостно и обнадеживающе.

Доктор жил на площади. Мне понравились дубовая парадная, медная табличка и фамилия доктора на ней: «Д-р Блюм И. К.». Я нажал кнопку, и в глубинах комнат музыкальный звонок усладил доктора. Он вышел в отутюженном бостоне, полнокровный, дебелый, с огненной гривой и тройным подбородком. Долгий нос доктора бананом наполз на розовый ротик и привел меня в восторг. Доктор оглядел меня серьезно и разговор повел деловой.

– Чем могу? – спросил он и, выслушав, внес ясность: – За визит беру сто.

– Я заплачу сто пятьдесят.

– Лишние не беру, но такси оплачиваете вы.

Это мне понравилось. Умный видит ясно и излагает четко, а дурак размазывает, «де, сколько не пожалеете», и, как закон, выяснится, что, конечно, мало «не пожалел». Вот и уладилось, в следующую минуту думал я, вышагивая с его саквояжем. Доктор шел рядом, в черном костюме, несмотря на жару и, придерживая пенсне, поклоном отвечал на приветствия. Этот вылечит. Я любовался «своим» доктором, его манерами, уверенностью и думал, что для врача не так уж и маловажно внушать доверие к себе. Он понравится Фатеичу. Эк, он накричит да еще ножкой притопнет. Любит Фатеич ученых. А этот респектабельный, холеный.

Мы вошли в комнату. Фатеич мял хлеб в котелке, поливая жиром из консервной банки, а увидев доктора, напрягся, поднял голову, чтобы рассмотреть его и вторым, из-под парализованного века, глазом. Я насторожился. Доктор побледнел, сел на табурет и промокнул платком лоб. Наконец он спросил:

– Ну как, Мордвинов, лечиться всерьез будем?

Фатеич, пожевывая фиолетовыми губами, почмокивая, поморщился.

– Поставь котелок и ответь врачу, – строго сказал я.

Помолчав, он наконец сказал:

– Фелько, эта водяная крыса небось не меньше сотни с тебя слупила, а ведь должен бесплатно.

Я опешил. Доктор более обмяк на табурете, руки не находили места, гладили колени, теперь передо мной сидел не гордый врач, а рыжий мальчик, которого побьют портфелями после уроков.

– Мордвинов!.. Вы!.. Вы!.. Не смеете, – срывающимся фальцетом выкрикнул он и потряс розовым кулачком.

– Это я-то не смею?.. Да знаешь ли, где ты у меня, нэпман проклятый? Вот! – он протянул кулак, сухой и черный, но все еще внушительный. – Думаешь, Мордвинов болен, так и лечить тебе позволит? Фелько, советского доктора приведи, а эту водяную крысу, что в голод за краюхи лечил, – во-о-н!

Доктор схватил саквояж и юркнул в дверь.

– Мерзавец! – взревел я и затряс Фатеича за плечи.

Он стонал, голова металась. «Сейчас, сейчас!» – ликовало безумие, и я был близок… но оттолкнул и выбежал на улицу и увидел доктора. Он, балансируя саквояжем и тростью, растопырокрылым грачонком бежал вниз.

Солнце так ослепительно сияло, что я постоял у ворот, прикрыв глаза, и мне вдруг все стало казаться каким-то неестественным, странным и глупым: я не понимал, где я? для чего? Что за абсурд окружает меня? Фатеич, поверженный болезнью, сквернословит и отвергает. Доктор, призванный лечить, бежит, и все мои разумные действия ведут к провалу. Будто кто-то незримый извращает смысл и поворачивает все не туда и не так. И ничего я не могу, и все было давно, не здесь, почему-то показалось мне, а может, и ничего не было.

Под моими ногами лежали горячие камни-черепа и глядели из пыли полированными макушками. И это было странно. Бесстыдно растянулась лужа, нагая, зеленая и смрадная. И это тоже было странным. Чадили в небо кривобокие домики, глядели мутными стеклами и что-то знали. А что? Я почувствовал себя беспомощным среди предметов неодушевленных и почему-то решил, что именно им доверен смысл, они держат его в тайне и молчаливо ждут, и все идет известным им чередом: и мое рождение, и смерть, и тот извилистый путь, что между ними.

Город простирает предо мной улицу, мощеную иль кривую, и я по ней иду. Деревья подпирают небосвод и шелестят над головой, и тоже что-то знают. Я же не знаю ничего, но говорю, как и каждый, обманываю и себя, и всех.

Я ударил кулаком в стену, известковая скорлупка упала на башмак. Что произошло? Осыпалась известка. А почему? Потому что ударил. А удар-то для чего? Ответа не было. И я поймал себя на том, что нахожусь под взглядом незримых глаз. Не схожу ли я с ума? Я понесся вслед за доктором.

– Нет и нет, – ответил доктор.

– Но почему?

Доктор положил руку на сердце и плаксиво глядел в конец улицы, там мелькали машины, суетился народ. Я провел его к бульвару и усадил на скамье под липой. Сел и сам. Людской говор и покой на лицах вернули его в привычную колею, и он, задыхаясь, заговорил:

– Знаете ли, в таких условиях… Он выкидывал лекарства, – доктор запнулся и, обратив на меня полный ужаса взгляд, зашептал на ухо: – Он… он… сказал – хочу отравить, врагом народа обозвал.

Я задумался, закрыл ладонью глаза и увидел всех – доктора, Фатеича и себя. Доктора зимой в драповом пальто с каракулевым воротником, в папахе, летом – в костюме черном и строгом, в руках саквояж. Доктор пришел с добром, чтобы вылечить, а встретил – кукиш. «Околеешь!» – «И околею!» – «А разум где?» – «А вот он разум!» – и снова кукиш в темноте возник. Доктор жил мирно, выстукивал, выслушивал больных и, не забывая, ждал, когда ж тот из НКВД пальчиком поманит и он, доктор, пойдет. А ночью шептал в горячее женино плечо, всхлипывая. «Перемелется, мука будет», – отвечала она.

Времена изменились, Фатеич без погон смердит на чердаке. А доктор брюшко отрастил. Казалось бы, пришел покой и рай. Так нет же, в сердце закололо, будто кто вилочкой поворачивает. Доктор, бледный, с рукой на груди, ждал теперь уж безысходного. Так устроен мир: сгинул Фатеич, страшный ерш, доктор и порадоваться не успел, как пришло неотвратимое. Вот тебе и жизнь. А где же разум, где справедливость, чтоб по-истинному. Уж лучше бы Фатеич возникал из глубины и глядел немигающим подозрительным глазом, потому что и он для чего-то нужен. Видно, разные рыбы плавают в человеческих городах, и все создают ситуации, отношения, проблемки, чтобы преодолевать их, а пройдут годы, все покажется мелким и нестрашным, полуистертой шелухой, трагикомедией, но это уж неважно, главное – время прожито всерьез, в страхе и радости.

Я увидел себя, такого же никчемного, ладонь у глаз, сутулюсь на скамье. Добрая, честная, способная к самопожертвованию, чтобы накормить собой других, рыба карась. Я хотел помочь, чтоб по-человечески, а что это значит? Не вытанцовывать ли коленца под собственную дуду, чтобы себя же услаждать?

Да какой же ты разумный, честный, справедливый! Руководствуясь совестью, которая есть, упрекать других за то, что, по-моему, ее у них нет. Гордиться собственным умом и подтверждать это, чтобы оценили, поверили и пошли за тобой. Но и твоей правды нет, все пути в никуда.

– Что вы там бормочете? – перебил доктор, и лицо его было испугано.

– Думаю вслух.

– О чем, позвольте узнать?

– О том, что безумие и глупцы – великая сила, скажем, такая же великая, как и разум, хотя бы потому, что разум избрал безумие своим вечным оппонентом. Подумайте сами – разум одерживает победы. Безумие всегда выигрывает время и куролесит такое… Безумие нужно переубедить, потратить энергию и время, а разум – ничто, понимаете, разберет один завал, решит проблемку, и, казалось бы, победа – торжествуй. Так нет же, безумие опять обнаружит и подсунет десять или сто новых, еще более безумных проблемок. Понимаете… тоненькая струнка этот разум, попробуй удержись.

Но глупо было бы утверждать, что существуют лишь две равновеликие силы – разум и безумие. Есть и третья сила, могучая, никем не принимаемая всерьез, – это абсурд. Поймите, доктор, абсурд, выступающий, скажем, на стороне безумия, и самые безумные действия, превращающиеся в добро; и, наоборот, в самое разумное, логичное, проанализированное и подтвержденное фактом, и совсем уж в конце пути, когда уж распахнулись двери и хлынул свет, вмешивается абсурд, и все летит в тартарары. Великолепен абсурд – эк усложняет картину, но истинный мыслитель, философ иль политик тем-то и велик, что увидит скрытое для разума обыкновенного человека, пусть очень умного.

Но и еще, позвольте заметить, доктор, – и я все более убеждаюсь в этом, – над разумом, безумием и абсурдом повисла некая, более великая, всеобъемлющая, скажем, Божественная, сила – мистика.

Какая сила привела меня в этот город? Для чего? А ведь ответ есть, доктор, но я его не вижу.

Доктор всматривался в меня подозрительно и чуть заметно перемещался на дальний конец скамьи. Надо доктору заплатить, подумал я, это будет разумно, – и, сунув в пиджак руку, вскрикнул – распорол палец: в кармане лежал нож.

* * *

Феликс проснулся в полдень в накаленной солнцем кабине, мокрый от пота. Простыня была измята, а Натали не было. Папка с аккуратно сложенными листами лежала теперь уж за сиденьем, и Феликс понял, что Натали читала. Он поглядел на море, оно, на удивление, уже много дней лежало гладью, но ему впервые не захотелось охотиться, и вовсе не потому, что сегодня море показалось особенно изумрудным и холодно неприветливым, и вовсе не потому, что распластанные рыбины уж доверху заполнили картонный пак, а еще с десяток вялилось, пританцовывая и крутясь на веревке, а просто он пожелал помыться пресной водой, выспаться в прохладе на кровати Афанасия Лукича да и окончить описывать свои отношения с Фатеичем.

Когда он, умывшись, вошел в комнату, всегда радостная Мария Ефимовна не ответила на его «доброе утро», а продолжала сидеть за столом, вся отрешенная, опустив голову и положив ладонь на ошечковую кость. Натали, излишне любезная, подвинула Феликсу тарелку с холодным соусом. Он без аппетита поел и, хлебая остывший чай, думал: наверно, упало атмосферное давление, и старуха так неразговорчива, вот Натали следовало б заварить чаек покрепче. Кажется, она начала раскисать на диком берегу.

И Феликс не без страха спросил:

– Не заскучала, Натали, по цивилизации, по ванной комнате с шампунем, по чашечке кофе с пейзажем на Арбат, по улыбке киногероя?

Натали деланно хохотнула, а старуха помяла бесцветными губами и вроде бы некстати сказала:

– А пошел бы ты, Феля, с герлыгой, с сумой овнов с дедом попасти, ты же собирался по Ваниным степям погулять.

– Как-нибудь пойду.

– Сегодня и иди в степи, не плавай в моря до большой луны.

– А с чего б это? – удивился Феликс.

– А с того, что ночью Водяной на крыльце стоял, – просто сказала Мария Ефимовна.

Феликс фыркнул в чашку.

– Укроти гордыню, Феля, сказано – Водяной в наш дом ходил.

– А какой же он из себя? – тая улыбку, спросил Феликс. – Наверное, зеленый, наверное, в тине?

– Нет, Феля, – старуха покатала кость, – каков есть, таков и будет, тебе его видеть не дано. Вы окромя аэропланов летающих да тракторов шумных в вонючем керосине ничего более и зрить не желаете.

Натали толкнула под столом Феликса, он замолчал, а старуха как-то просительно продолжила:

– Ночью проснулась, дождя нет, а вода журчит с крыши, ну, просто серебряными лентами льет. Встала я перекрестясь, глянула в цыбарку. Батюшки мои, вода плещет толкуном, а Водяной на крыльце под карнизом ворочается. И прошу тебя, Феля, не ходи на моря до большой луны, уважь старуху. Ты ведь рожден на берегах, воду любишь, не гневи хозяина.

Феликс вспомнил и ночное шаманство старухи, и красных расползающихся червей, и неожиданно для себя упрямо сказал:

– Пойду, – и рассмеялся ей в лицо.

Мария Ефимовна была потрясена, лицо ее даже под шоколадным загаром посерело, но отговаривать Феликса более не стала, а катая ошечковую косточку, беззвучно шевелила губами. И вдруг эта косточка пошла по столу. Мария Ефимовна редко, лишь в напряженнейшие минуты пускала ошечок по столу, и, странно, эта косточка приводила Феликса в близкое к сумасшествию состояние. В голове Феликса будто расходились два глазных луча, терялся фокус, и он видел два изображения, не зная, где небо и земля.

Феликс, уцепившись за край стола, глядел не мигая, как ошечок перекувырнулся через вилку, перепрыгнул ломоть хлеба, не задев его, и под пристальным взглядом немигающих зеленых глаз старухи дошел до края стола и, так же кувыркаясь, пошел по воздуху, но не падал на пол. Старуха почмокала, и ошечок тем же путем под пристальным взглядом трех пар глаз пошел назад и спрятался под ладошкой Марии Ефимовны. Все молчали. Старуха, опустив глаза, была покрыта потом, неподвижна и напряжена, и лишь вена на зобной шее часто пульсировала.

– Не ходи, Феля, на моря до большой луны, – наконец сказала старуха.

Феликсу все происходящее показалось ложью, сговором и шаманством. Он вскочил, тут же отправился к машине собрать рюкзак, злясь на себя, что не может раскрыть этот фокус.

Натали умоляла не ходить, чуть не плача, а старуха, выйдя в тень под дом с глиняной пиалой в руках, нервно поедала каймак, облизывая шоколадный палец и шевеля бесцветными губами. Когда же Натали проходила рядом, она, не отрывая взгляда от миски, шепнула:

– Пусть сам идет, пусть. Ты дома будь, дома. Так надо для него. Не поплывет.

Натали осталась. Услышанное более разозлило, и Феликс, не оглядываясь, зашагал. Коты не провожали его, а Карай, побежав следом, то ли от окрика старухи, то ли от укуса осы взвизгнул, поджал хвост, помчался назад к дому. В Феликсе качнулось сомнение, но он преодолел его и не отступил.

Чем ближе он подходил к маяку, матерно ругая Водяного и свое упрямство, тем больше леденил и ширился айсберг в его груди, и напрасно он напоминал себе, что он воевал в воздухе над морем, страх неуправляемый, липкий, лишал его силы, и Феликс еле передвигал ноги, а у самого маяка, сбросив рюкзак, он уже с отвращением оглядывал берег и пустынное море, и белую черепушку мыса над синью, отыскивая реально пугающее его. Но берег был пустынен и тих, лишь пропеллер над головой редко сек нечто невидимое; море тоже было пустынно, но не серебристо-синее и прозрачное, а малахитово-зеленое, мутное. И Феликс ощутил теперь уж явно страх, исходящий от мутной на вид воды. Тогда он стал вспоминать самые опасные минуты своей жизни, но страх не проходил. Он неторопливо надел ласты, зарядил ружье, и это занятие несколько отогнало страх. Он заставил себя думать о том, что вода вовсе не мутная и что все обойдется, и вогнал себя по пояс, а затем и вовсе лег в воду. Вода действительно была прозрачная и теплая, но пустынная – ни зеленухи, ни медузы – и потому мрачная. Повисев над барьером, он, и вовсе уж не ругая Водяного и не имея даже мысли плохой о нем, заставил себя поплыть вдоль гряды к рифу. Гряда, как и положено, лестницей опустилась на дно, а Феликс греб какое-то время в ровной синеве, не ощущая продвижения. Перед лицом лишь конец ружья да мертвая медуза возникала и уходила назад в синеву. Наконец из глубины начала выползать чернотой гряда, она становилась все светлей и зеленей и выглянула белой черепушкой рифа на поверхность. Работающая ластами тень Феликса легла на гряду, но от набегавших редких волн он то взлетал, то проваливался и спешно отгребал, чтобы не ссадить тело об острые створки раковин, облепивших камин. У зеленой стены висела хамса, мерцая ровно никелем, жаберными крышками, чуть поодаль ласкирики, как казалось Феликсу, с недовольным выражением морд объедали медузу, но вспугнутые его тенью золотой струйкой потекли вниз.

Феликс уже собрался вернуться, так пустынно было море, и радостно вздохнул, но, поглядев в последний раз в глубину, оцепенел. Там, внизу, где стена растворялась в густой синеве, возникло чуть видимое, таинственное мерцание. Всмотревшись, он различил фиолетовые ромбы и понял, что это большие серебристые рыбы. Ушел страх, а были лишь гулкие удары сердца и охотничий спазм в горле. Случай был уж очень редкий, но рыбы стояли глубоко, и, пока он размышлял, волна отрезвила его, посадив-таки на камень и расцарапав о ракушки бедро. Он более засомневался, но желание созрело, и он знал, что нырнет, но продолжал всматриваться, учащенно и глубоко дыша, чтобы промыть легкие. И тогда в синеве он увидел белое непонятное пятно, всецело завладевшее им. Пятно еле заметно передвинулось к ромбам, потом растворилось в сини. Потом снова возникло на глубине и чуть различимо белело, а ромбы так же недвижимо продолжали темнеть и, казалось, излучали сияние. Феликс напрягся и подумал, не вернуться ли на берег, но неожиданно для себя вдохнул воздух во всю ширь легких, мысленно осенил живот крестным знамением и нырнул. В высшем напряжении он видел сразу и все. По гранитной стене энергично двигалась, будто работая ластами, его тень. Тень наползала на крабов, и те спешно втягивали в расщелины клешни. Видел, как водоросли бледнели, голубели и наконец закровянились нитями, а ромбы надвигались, проявляя формы огромных горбатых рыбин, повисших произвольно, словно серебряные гондолы. «Быстрей, – забилась мысль, – быстрей, того, огромного. Они чуть заметно, но уходят, а этот стоит, будто вмерз». И в эти короткие, но напряженные секунды он делал быстро, одновременно и многое. Задыхаясь, он заставил себя поднять ружье и услышал глас разума, кричащий:

«Наверх! Наверх!» Он успел перепугаться и взглядом поискать нечто, важное и белое. Но из темноты надвигалась лишь огромная серебристая рыба, вот уж и фиолетовая голова с зеркальным донцем в выпуклом чужом глазу. Феликс подвел ружье, нажал, и тогда нечто мягко коснулось его ноги. Он крутнулся волчком, выронил ружье, а в помутневшем сознании почему-то запечатлелся неестественно белый младенец и что-то бледно-непонятное, волочившееся за ним. Все это успел увидеть Феликс и подумать: Боже, спаси! И голову его разломило от красного треска, потом издалека уходящее сознание пропело: «Наверх! Наверх!» И он рассмеялся этому «Наверх!», но инстинктивно задвигал непомерно тяжелыми и непослушными ластами.

* * *

Он пришел в себя на камне. Он дышал и не мог надышаться, и мучительно соображал, почему море, берег и небо красные, а в переносице трещит и будто вилкой ковыряют. Наконец он, догадавшись, что кровь пошла носом и окрасила стекло, снял маску, и многоцветный мир засиял под солнцем. Он полежал на спине, кровь остановилась, камень грел, и через некоторое время, отдышавшись, Феликс осмыслил погружение и обругал себя, свою изощренную фантазию, честил и Водяного, и старую женщину – мать Ванятки, и Натали. А вспомнив об итальянском ружье, брошенном на глубине, он и вовсе взвыл. Но ярость притушила странная тревога, и он понял, что нырок лишь прелюдия, а настоящая опасность таится впереди. Это насторожило, и он увидел себя уж очень одиноким в пустынном море на голом камне. Берег тоже был пустынен, насколько хватало глаз, и на удивление живописен – с зеленым ковром под красными ногами маяка, с кремовыми отвалами. Пропеллер стоял в зное над застывшим морем. И Феликс теперь уж ясно уловил страх, исходящий от малахитовой воды, и даже подтянул ноги. Трясущимися руками он приладил ласты, надел маску, со страхом прикидывая расстояние до берега и не веря, что одолеет его. И только он решил сползти с камня, как из воды, будто кем-то испуганный, свечой выскочил лобан и, сверкнув на солнце, хвостом упал в гладь. Выскочил еще один, и еще, и уже множество рыб, больших и малых, выпрыгивало из воды и падало хвостами в воду. Но Феликс не слышал звука, а когда так же неожиданно прекратилась их немая пляска и вода стала пустой и гладкой, из глубины – это ясно видел Феликс – ровным коричневым уровнем всплыла глиняная пульпа. Она пульсировала и играла своей густой поверхностью, поднимаясь выше и выше, и, оставив полуметровый слой чистой воды, стала коричневой массой. Изредка из нее на чистую воду вырывалась рыба, вытягивая шоколадную прядь, и снова ныряла в пульпу. Он успокаивал себя, что «ничего не происходит», в войну и похуже было. Но война, как кошмарный и полузабытый сон, была далеко, а глинистая пульпа и тихая вода – рядом. Он изо всех сил старался не глядеть вниз, и руки его шарили, отыскивая железо, но камень был гол, и ни монеты под рукой, ни ржавого гвоздя. Он некстати подумал, что рыба – символ смерти, что никогда уж ему не доплыть к тому берегу. Ужас, панический, неодолимый, обуял, и Феликс вспомнил о Фатеиче, запечатанном навечно в жидкой красной глине. Зубы сами по себе заскрипели, волосы поднялись, и Феликс сжимал ладонями шевелящуюся резиновую шапочку. «Вот как это, вот», – шептал он, взобравшись на самую макушку камня, чтобы хоть на сантиметр, но быть подальше от коричневой воды. Он пребывал в ватной глухоте и то глядел на такой далекий и удивительно красивый берег, то мыслью уходил к Фатеичу и разговаривал с ним. Он потерял счет времени, лишь ощущал, что солнце палит теперь уже спину. Он сидел бы и еще, ибо не было силы, заставившей бы его не только опуститься, но даже и поглядеть в коричневую воду.

Неожиданно, к его великому счастью, на холме показались две человеческие фигурки. Он не поверил себе и долго пребывал в надежде и радости с закрытыми глазами, а когда открыл, то маленькая Натали под красной ногой маяка призывно махала сомбреро. Он увидел и старуху, длинную и одеревеневшую на зеленом насте, увидел и белых, словно тетрадные листки, чаек, кружившихся над ней, и некстати подумал, что там, под ногами Марии Ефимовны, гнездо. Он устыдился своей ярости, столь ничтожной и никчемной, и думал о старой женщине уже с великой любовью. Навязчиво возникал и Фатеич. Но Феликс знал – мать Ванятки намного сильней и вытащит его из коричневой воды. Она спасет. Он тут же испугался, что слишком реально рассуждает, потому что все реальное было чужим и не сулило спасения. Но привлеченный неизъяснимым сигналом с берега, он, завороженный, глядел, теперь уж не отрываясь, на старуху, а она то крестилась, то прыгала на жестких полусогнутых ногах, то как бы оббирала незримый нимб со своей головы и посылала ему в море. И странно, страх уходил, уступая место энергии. Он пересилил кошмар, спиной прыгнул в воду. Бешено заработал ластами, один раз нечто упругое, будто гигантская медуза, запуталось в ногах. Он вспомнил о младенце и сделал отчаянный рывок. Так в ужасе он спиной и въехал в прибрежный песок.

Натали, горячая под шелковым халатиком, обняла, и ее испуганное лицо было рядом. Мария Ефимовна что-то быстро и беззвучно говорила, и с ее бледных десен срывалась слюна. Затем из бараньей сумки она извлекла бутылку, наполнила стакан зеленой жидкостью, и Феликс понял – нужно выпить.

Вместе с глотками в ушах затрещало и проявился слух, и тут же, к своему удивлению, Феликс увидел, что море теперь уже в завитках, а риф в бледном пенистом венке выглядывал из синевы. Но стоило Феликсу закрыть глаза, как грядками шли красные водоросли, а из темноты подплывало нечто мутное и белое. Феликс вспомнил о калеке синегилихе с задранным хвостом, которую он пощадил в свою первую охоту. Он говорил и говорил, удивляясь голосу своему. Говорил, что на мели синегилиха век жить будет, он говорил о Фатеиче и красной глине. Старуха внимательно послушала, покивала головой, опять наполнила стакан и всыпала теперь порошок, и Феликс выпил. Голос его стал звучать со стороны и издалека, а все вокруг – и маяк, и мыс, и берег, и море – стало маленьким, как бы игрушечным. Лишь были огромны его собственные ноги и его тень, и сам он, будто глядевший с поднебесья Гулливер. Он шагнул в сказочную легкость, а далеко внизу две женщины несли его рюкзак, да еще дальше за ними волочился Карай.

И Феликс глядел на них, крошечных, и ему стало безумно смешно.

* * *

Феликс на Ваняткиной кровати проспал два дня, а на рассвете разбудила Мария Ефимовна, и он услышал тяжелый гул прибоя. Мария Ефимовна накормила деда и его тыквенной кашей, дала суму с едой на несколько дней для них и для собак и чай в запыженной соломой бутылке, и рулон овчины. И поспешно выпроводила, наказав пасти на меловых песках и подальше от синих вод. А Феликсу приказала не глядеть на «моря», а все идти спиной к водяным буграм.

Феликс не стал будить Натали, а с первым солнцем двинулся в степь, спиной ощущая тяжелый грохот волн. Он брел и брел в пыли за стадом под дробный стук копыт, и наконец море оставило его – вокруг лежала выгоревшая степь с сухим треском кузнечиков да редким, на склоне оврага, будто присевшим на корточки, кустом шиповника. Солнце уже палило изрядно, и овцы стали, уткнув под животы головы, собаки залегли по краям стада, а Афанасий Лукич, совершенно довольный, что Феликс пошел «в степя», расстелил под шиповником бараньи шкуры и войлок.

Они поели брынзы с серыми чуреками, попили мутный чай. Дед и мысли не имел о Водяном, и вдали от моря Феликс испытывал невероятную легкость. Ему казалось, что вместе с кошмой, на которой он лежит, раскинув руки, он так и укатит в голубую бездну. Ему становилось страшновато и восторженно. Он опять поспал в редкой тени шиповника, и в сумерках стадо двинулось в глубь степи.

Они бродили по степи два дня, а когда вернулись, старуха сказала:

– Хватит, Господь с тобой, можешь и на моря глядеть.

Он узнал от Натали, что старуха, завернувшись в овчины, пролежала, не ев, не пив, два дня.

Море продолжало штормить, порывы ветра раскачивали машину, и Феликс с отвращением глядел на воду. Затем он взял папку и, устроившись в кресле, ушел туда, в тот пахнущий керосином город. Феликс вспомнил бульвар и доктора на скамье, вспомнил, как пожелал поступить разумно и порезал руку, и ни с чем вернулся к Фатеичу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю