355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Цытович » Праздник побежденных: Роман. Рассказы » Текст книги (страница 18)
Праздник побежденных: Роман. Рассказы
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:14

Текст книги "Праздник побежденных: Роман. Рассказы"


Автор книги: Борис Цытович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)

Сидя на горячей белой скале и отогреваясь, Феликс вспоминал, как они немеют на полуслове, когда он пересекает их лагерь с парой лобанов. Они отводят взгляды, будто ничего не произошло. И тогда раздается женский вскрик, потому что женщина никогда не прощает фальши, если, конечно, не фальшивит сама. И какая женщина упустит случай кольнуть своего кумира.

Возглас следует с утонченным коварством, восторгом и удивлением: «Мальчики, рыба, рыба-то какая, нет, вы только посмотрите, какая рыба!» Мальчики молчат, но на другой день плавают до тошноты и тоже молчат. Женщины толкают их локтями и шепчут: «Посмотрите, абориген снова несет». На третий день они «созревают». Они унижены, испепелены и готовы носить рюкзак Феликса. Им нужна информация. Нужен любой ценой белый горбыль. Они предлагают себя в послушные ученики. Феликс не учит их. Для чего? Горбыль для них просто убитая в сафари этого сезона рыба, широко разведенные руки и увеличенное фото там, в КБ над электронной машиной; горбыль для них – самоутверждение, а природа – всего лишь декорация, которую взрывом или экскаватором можно безжалостно изменить, и они изменят ее, чтобы доказать себе, что они что-то могут. Они считают, что человек может все. И в своих КБ прокладывают путь к звездам, и, наверное, полетят. Пусть их. А белые горбыли пусть останутся в море. Я люблю их, глупых, пучеглазых, серебристых, думал Феликс, и, когда нырнув, смажу – не печалюсь, а когда попаду и выужу одного, то это только честно (нырять к ним в синее и темное царство не так уж и безопасно). Когда-нибудь они меня победят. Однако, решил он, размечтался же ты, в воду пора.

Он натянул маску и только сполз в воду, как в голубизне с десяток рыбин просверкали за валун. Поздно. В воде, как в воздушном бою: победит тот, кто увидит первый. Экая досада! – думал он, до боли в глазах вглядываясь в голубизну.

Неправдоподобно, но факт – рыбу сначала чувствуешь, потом видишь, и его, размышляющего и полусонного, пронзил сигнал тревоги. Он выхватил из водорослей ружье и тогда увидел лобанов – целую эскадрилью, растянутую цепочкой вдоль стены с той стороны гряды. Он нырнул, извернулся вдоль стены и направил вверх ружье.

Пустынна ртутная поверхность, лишь кривится отражение маяка на красных ногах да зеленого берега. Как красиво выглядит это из глубины, надо показать Натали, подумал Феликс, и тогда появились рыбы. Первым выплыл веретенообразный и блестящий лобан. Мал, решил Феликс и пропустил его, пропустил и еще пару каких-то вялых, и еще нескольких, тоже невеликих. Боже, задыхался Феликс, они пройдут – стреляй! И тогда на красное отражение маяка наплыл его лобан, пучеглазый и огромный, как серебристый дирижабль. Феликс нажал. Ружье мягко отдало, а стрела, пронзив рыбу, ушла за ртутную гладь.

Лобан опустил нос и пошел на дно, окруженный кровавым облаком. Феликс увидел, что гарпун пробил голову, вытянув в межглазье леску.

Феликс прицепил лобана к поясу, перезарядил ружье и, нашарив в скале выступ, взялся за него. Вдали, в солнечных иглах, пропестрела нос к хвосту пара кефалей. Потом из-за гряды вышла крупная самка синегилиха, она была уродом.

Позвоночник был изогнут, а хвост вынесен наверх, как у транспортного самолета, в глазах безысходность и трагизм. Увидев Феликса, она заторопилась к берегу, но ход у нее был мал, и Феликс не промазал бы, но стрелять в калеку не стал. Он был далек от мысли, что выстрелом можно совершить милосердие или улучшить потомство, пусть природа – то ли клювом дельфина, то ли клешней краба – хранит гармонию. Впрочем, синегилиха прожила до сих пор, подумал Феликс, проживет и еще. Дело она знает, потому и ушла на мель: там, среди булыжников не только дельфин, но и луфарь не возьмет ее.

Опять прозвучал сигнал тревоги – из-за гряды появился лобан. В его глазах было недоумение; он вышел не под руку и мог бы удрать, но это был неуверенный лобан и промешкал, а когда повернулся боком, бежать было поздно: Феликс успел перекинуть ружье и нажать – раздалось характерное «крраак», леса вошла в серебристый бок, и она не лопнет, потому что недавно он поставил новую, но запутал ее лобан сильно. Феликс вылез на гряду и ударом гарпуна по голове оглушил рыбу, потом, стоя по колено в воде, начал распутывать лесу. Но лобан вновь завращался серебристым пропеллером, сыпя в гладь розовые брызги. Натали на берегу зааплодировала над головой и призывно замахала. Но рыба пошла, и Феликсом овладел охотничий азарт. Он подстрелил еще несколько кефалей и крупного ерша, а в синегиля промазал: только сбил чешую, и тот стремглав удрал.

Феликс порядком отсидел в воде, солнце напекло затылок, а море как-то нежданно покрылось белыми завитками – то просвет над грядой увеличивался, и волна высоко вздымала оловянный живот, то водоросли все вдруг ложились, будто влажно зачесанные волосы, и перед маской обнажалась скала. Сидеть у барьера стало бессмысленно, и он решил вернуться.

На берегу Натали помогла снять мокрый свитер и расстелила его на горячем камне. Феликс поднял рыбин, с них стекала розовая вода, а плавники топорщились, он стряс добычу с кукана в ванночку в скале, заполненную бархатно-зеленой водой. Лобан всплыл белоэмалированным брюхом, а кефалины, змеясь темными спинами, ходили кругом. Другого лобана Феликс выпотрошил, а внутренности бросил Караю. Но тот брезгливо отвернул морду. Феликс на дощечке рядом с кастрюлькой разрезал рыбу на части, лег в тень и стал смотреть на огонь в каменном очаге.

Белые измочаленные щепы плавуна шипели, дым поднимался над глыбой, тек по зеленому козырьку наста, окутывая красные ноги маяка. Феликсу приятно было смотреть на Натали, сидевшую на корточках у очага, на изгиб ее спины, обтянутый пепельным купальником. Она опускала картофелину в котелок, рукой с ножом отбрасывала огненную прядь, смотрела на него с улыбкой, брала другую картофелину, раскачиваясь и улыбаясь чему-то своему, срезала кожуру. Чайка со скалы смотрела то на нее, то на Карая, спавшего вверх животом в расщелине.

– Не забыл ли ты бутерброды? – спросила Натали.

– Они под камнем рядом с рюкзаком.

Она подняла камень и виновато улыбнулась, затем порылась в рюкзаке и опять виновато поглядела на Феликса. Карай насторожился, но не двинулся. Феликс побрел меж глыб, а пес следил за ним, поворачивая свою лошадиную голову. Когда же Феликс поднял разодранный целлофановый мешок, Карай рванул в скалы. Ветчину, как выяснилось, он съел, масло слизал, а ломти хлеба оставил нетронутыми в расщелине. Что ж, не такой он дурень, чтоб есть потроха после ветчины и масла, думал Феликс, собирая объедки.

– Феликс, – крикнула Натали, – только не бей его, ты обидишь собаку!

Феликс молча обрезал ломти и сложил их на плоский камень рядом с алюминиевыми тарелками. Белые щепы перегорели, и по столбикам пепла малиновыми судорогами пробегал жар, в котелке бурлило, и, будто сквозь водоросли, сквозь петрушку и укроп глядел с укором оловянный рыбий глаз.

Натали наполнила миску ухой, а на уголья поставила кофейник. Они черпали из миски, пока медное брюшко кофейника не оделось пенистым кружевом. После кофе Феликс вполз в прохладу под брезент. Камни впивались в бока, но он не менял позы, наблюдал, как Натали отхлебывает из чашечки, задумчиво смотря на море, как курит и сигарета удлиняет и без того длинные пальцы, как пришивает пуговицу к сарафану и, уловив его взгляд, улыбчиво замирает с ниткой в зубах.

Временами ж накатывал смутный страх, и Феликс даже слабел от него, весомо плескавшегося в нем, как черная вода на днище корабля, и вкрадывалась мысль: а не слишком ли все хорошо? Нет, твердо решил он, все это красивая фальшь, но какая – не пойму.

– Феликс, – Натали задумчиво склонила голову, – ты перестал мне говорить красивые слова. Ну, скажи, например, что любишь меня.

На ее щеках появились улыбчивые впадинки, она раскачивалась, обхватив колени. Он обнял ее, и они легли рядом, и она испуганно зашептала:

– Феликс, милый, когда твои ласты мелькнули над гладью и ты нырнул, мне стало страшно, и я молилась, чтоб отвести беду. Феликс, там в глубине что-то произошло?

– Нет, – сказал он, – просто я живу в беспричинном страхе, и ко всем, кто находится рядом со мной, тоже приходит страх.

С откоса посыпались камешки, и они испуганно сели. На фоне неба торжественно стоял Карай с рогатым бараньим черепом в зубах. Он опустил зловонную ношу к ногам Натали и победно шлепнул хвостом.

* * *

Когда солнце уже висело над горизонтом и оседал его малиновый свет, они, обожженные, плелись по остывающей степи. Их тени то ходульно подскакивали на склонах холмов, то ползли в сумеречных низинах. Карай отставал и волочил по пыли язык, в конце концов он садился и скулил, и остаток пути Феликсу приходилось его тащить, а Натали – папку, ружье и рыбу.

У дома на просевшем, словно каменный хребет, заборе их поджидала стайка котов. Как только они всходили на косогор, коты неслись навстречу, путались в ногах и раскрывали рты. Феликс вешал связку кефали на орех, и коты мученически, до дрожи в хвостах, созерцали. Просолившуюся в эмалированном ведре рыбу он развешивал на веревках, протянутых от машины к ореху, и с наступлением ночи она фосфоресцировала таинственным светом глубин. С ветвей ореха невидяще смотрели индюки. Феликс своим отточенным на плоском камне ножом потрошил кефаль, затем бросал в полынь внутренности, и индюки испуганно слушали кошачье урчанье. Затем скрипел журавль, Феликс наполнял корыто, и вода в нем алела, отражая закат.

Головы Марии Ефимовны и Натали виднелись над каменной изгородью. Они ожидали стадо и раскладывали травы, которые приносила Натали, на каменной скамье. После ужина, когда бледнел закат, Феликс, перекупавшийся до тошноты, ложился в машине. Перед его закрытыми глазами плыла донная рябь, качались водоросли, и он погружался в глубины сна.

Однажды ночью он проснулся, пошарил по сиденьям, но подушка Натали была холодна, взбита и пуста. Он понял, что она не ложилась. Он покурил, глядя в окно на фосфоресцирующую морскую гладь, и босиком по белым плитам зашлепал к дому. Дом тускло мерцал темными окнами, но из летней кухни на ступени, на изъеденную гусеницами яблоневую ветку из неприкрытой двери падал свет. Он подошел и стал тихо наблюдать.

Мария Ефимовна, будто сказочная лягушка, сидела на полу перед мангалом. Пламя апельсиновыми дольками кривилось на ее лице. Платок съехал, бесстыдно открыв зоб на шее. Она курила черешневый чубук, и дым путался в седых волосах. Натали, раскрасневшаяся, стояла на коленях и кривым ножом истово секла на деревянной колоде нечто расползающееся, красное. Феликс разглядел красных гусениц. Когда они стали массой, Натали сгребла ее в деревянную ступу, туда же бросила нарубленной травы. Старуха одобрительно кивнула и ткнула чубуком вверх. Натали отвязала со стропилины мешочек, и Феликс разглядел в ее ладони изумрудно-зеленых мух с поджатыми на иссеченном брюшке лапками. Из кухни несло такой густой вонью, что тошнота подкатила к горлу, но на лице Натали не было и тени омерзения, наоборот, оно, раскрасневшееся, выражало созидательную радость.

Феликс посмотрел и тихо ушел. Лежа в машине, прикуривая сигарету от сигареты, он размышлял о том, почему Мария Ефимовна так зачаровала Натали своим шаманством. Он слабел от ревности и выл в подушку. Он готов был пойти на все, но в глубине души твердо знал, что все его разумные доводы против старой женщины, против матери Ванятки, ничто. Она поднимет глаза, они блеснут изумрудными рыбками и обезоружат его. Нет, думал Феликс, все не просто так, и Мария Ефимовна что-то знает о Натали. И он решил поговорить со старухой. Он успокоился и попытался уснуть, но неожиданно перед глазами встал Фатеич, и Феликс уловил связь его с Марией Ефимовной и ужаснулся нелепости мысли своей. Он опять поглядел на распахнутую дверь, выбросившую свет в ночь. Затем включил плафон, достал свою папку, разложил ее на коленях и мыслью ушел в тот далекий город, к тому вечеру, когда он вернулся к Фатеичу, чтобы спасти его.

* * *

Был уже сумрак, когда я вошел во двор к Фатеичу и повстречал хозяина.

– Фелько?! Васильевич?!.. Пришел-таки! Слава богу! – закрестился он. – Наш-то картошечку не ест, помирать собрался. Ежели, говорит, Васильевич не придет, то помру. И пакет тебе передать велел, – хозяин вложил в мои руки черную бандероль, запечатанную сургучом.

Наш, подумал я. Сколько людей, казалось бы, посторонних, о которых Фатеич и не предполагал, участвуют в нем! Его жизнь стала их жизнью и заполняет разум, стала их делом. Люди будут недовольны собой или ругать обстоятельства и других… Поистине, хоть люди живут семьями и государствами, но имеют один, общий человеческий удел тягот и забот, где перемешались понятия зла и добра, ненависти и любви, веры или неверия…

– Фелько! – потряс за рукав хозяин и вывел из задумчивости. – Птица-то, птица у него говорящая – срам! Не божья тварь! Только сглупил, а она и на тебе прямо в лицо: «Старый дурак!» Отродясь никто так не осквернял. – Хозяин утер слезу, пошел к воротам, отмахиваясь, бормоча и сплевывая.

Я поднялся по ступеням, распахнул дверь и шагнул к нему в темноту и вонь. Коробок тарахтел в пальцах, спички шипели, ломались.

– Свечки нет, – тихо сказал он.

Наконец спичка осветила стол, картофелины на грязной клеенке, какие-то обрезки кожи. Я поправил фитилек в расплывшемся огарке, – он затрещал, качнул тени на грязных стенах, – и опустился на табурет, растопыроногий. Фатеич был на кровати, дряблая мохнатая грудь виднелась в отвислом вырезе майки.

Я погрузился в молчаливую апатию, которая предвещала для меня взрыв энергии и бурное развитие действий. И он молчал. Тени были недвижимы.

– Фелько! – тихо сказал он. – Помереть собрался, потому и пакет прислал… Уж очень желаю, чтобы ты сохранил…

Я не ответил, глянув на аккуратно завязанную черную бандероль. Он похрипел бронхами, поожидал и тихо, по-детски восторженно заговорил:

– Помню, комполка Ивана Шарлаева, сраженного вражеской пулей, земле предавали. Вот это были похороны! Небо синее – ни облачка в нем, солнце на трубах сияет, звезды на буденовках горят красные – красиво так. Белый боевой конь при полной сбруе, при седле и шашке за гробом шел… Шашку-то в гроб, Фелько, в гроб положили, а Шарлай белый, белый, ну, такой нежный, ну, словно дитя малое, вновь преставленный пред всей коммунистической партией в гробу лежит, рука на груди партбилет на сердце держит, вторая рука строго вдоль тела шашку сжимает, потому как Шарлай в вечном коммунистическом строю. – Фатеич облизал губы, – в прожженном одеяле шевельнулся дряблый сосок, и продолжил: – Знамя над гробом приспущено, полк на рысях с шашками наголо прощался. Залп прозвучал. А трубы-то, трубы! Как грянули «Интернационал»! Вот это похороны!

– Хватит о похоронах! – рявкнул я так, что пламя дрогнуло, а он юркнул под одеяло, и в прожженной дыре теперь появился немигающий глаз.

Он скорбно заныл:

– Я ж, Фелько, так… Оркестра не надо, хоть бы майор с военкомата… чтобы подушечку бархатную под орденами нес…

– Хватит! Сарай у тебя есть?

– Это зачем? – погодя спросил он и высунул голову, чтобы видеть меня и вторым, из-под параличного века, глазом.

– Лечить тебя будем! Барахло снесем, стены побелим.

Он промолчал и наконец спросил:

– Фелько! Честно скажи, ты не смог бы бросить старика?.. Ведь правда?

Я послюнявливал сигарету, чтобы не горела боком, думая о муках, что принес людям и мне этот уродливый старик. Вспомнил о высшей силе, что привела меня к нему. Подумал и о том, что если бы бросил, то страдал бы и себе не простил, и честно ответил:

– Нет, Фатеич, не смог бы!

– То-то, – возликовал он, – ты белая лилия, я – чертополох. Кто виноват? Ты так – я иначе. – Губы стиснуты, глаз победно блестит. – Но время, Фелько, время-то было мое.

Значит, не так ты плох, думал я. Плакал, звал – я пришел. Но так устроен мир: палец протяни – тут же пользуются, руку заглатывают. Вояка!

– Завтра, – сказал я, – тебя в больницу свезу, лечить будем.

– Нет уж, – заворочалось во тьме тряпье. – Вот! – и он протянул кукиш, желтый, омерзительный.

– Но ты же болен!.. Уйду-ка я совсем! – и даже встал. Он промолчал с ужасом в глазу.

А не вояка ли я сам? – подумал я и сел. Он глухо завыл в подушку с единственно понятным:

– В больнице поговорят о мужестве и чтоб крепился я… Почитают… «Повесть о настоящем человеке», с тем и ногу отстригут.

– Не бойся, не дадим, – мой голос прозвучал с такой убежденностью, что Фатеич перестал хныкать, и в маслянистом глазу появилась надежда.

– И впрямь, – обрадовался он. – Ни черта они не могут в той больнице, ведро марганцовки у них есть и ножи – вот тебе и все лекарства.

Я с усердием, достойным комсомольца тридцатых годов, с табуретом в руке спустился в коридорчик, отыскал выключатель, и лампочка-тридцатка облила тускло-желтым светом шкафчики, кастрюли на клеенках, керосинку, над ними счетчик в войлочной паутине и пломбу, которую я тут же и сорвал, как только влез на табурет. Я соединил провода, и наверху, в темноте, будто бритвенным надрезом засветилась щель. Вот и начало! – возликовал я и хотел раздвинуть провода, чтобы не замкнули. В решетке пальцев сверкнуло магниево, и я очнулся на столе в грохоте кастрюль, в запахе керосина, в кромешной тьме с женским криком: «Карраул!» Неудача не умалила энергии. Дело мое правильное. Прорвусь, вытащу его. Но феерическая нить, что вела к его воротам, как бы перегорела со вспышкой, и передо мной встала непроходимая стена. Я постелил в кромешной тьме и лег на матрас.

– Фелько, чертушко! – заныл Фатеич. – Эк садануло! А и убить могло.

– Могло. Спи.

Но он ворочался, скрипели доски, и наконец он заговорил:

– Фелько, а водолазы рассказывают, будто матросы мертвые на дне стоят и волосьями раскачивают. Страшна водяная могила!

– Опять похороны?! Спи!

– Нет, Фелько, нет… Про женщину хочу… про ту… что… – У него не хватало духу сказать «любил», и, учащенно дыша, заикаясь, проговорил: – Может… может, больше случая не будет… помру…

Я пытался слушать, но погружался в сон, и голос Фатеича то исчезал, то проявлялся издалека.

– Это было в Феодосии… Только освободили… Начальником комиссии по «чистке» приехал. Осень, Фелько, махновцы, пьянки, грабежи и полный город «их благородий», сволоты, что на пароходах не уплыла. Не разоружили мы тогда Махно в казармах на Сарыголи… А зря! Сам-то он опосля с эскадроном по Арабатской стрелке ускакал. Начал офицерье сортировать. Которых в карантин, есть такое место у порта в Феодосии, каменной кладью обнесено, а в нем колодцы, что воду лечебную дают. Глубокие! Седьмое эхо слышно. А в них слоеный пирог… Летом беляки придут и нашими колодцы набьют. Зимой мы по льду через Сиваши… Беляки на пароходы – и в Новороссийск. А которые не успели – мы их в колодцы опустим. В колодцах всем место есть… Так вот, телеграмму Троцкий прислал, как сейчас помню: «Не миндальничать, представить господам офицерам аптекарский счет…»

Его чрезвычайное возбуждение передалось и мне и отогнало сон.

– Ты о женщине говори или спать дай, – перебил я, и это была месть, ибо понял: разговор о женщине для него табу.

Он тяжко вздохнул и почти закричал:

– Иду я, Фелько, по Итальянской. Желтые каштаны и море синее… Живописно! И было бы и вовсе хорошо, кабы не этот дредноут «КИНГ ИНД» английский, что на горизонте дымил… и чемоданы, время от времени, из главных калибров по Владиславовке не кидали.

– О женщине будешь?

– Так вот, подбегает дамочка. Руки белые, в кольцах, на лице вуаль. Эк, думаю, разоделась! И не боится, что махновцы эти самые кольца с белыми ручками поостригут. «Слышите, – кричит, – слышите?» Я прислушался – и ничего, только что выстрелы в карантине хрустят. А она кричит: «Безвинны они, безвинны отец и жених, их расстреляют!» – «Успокойтесь, говорю, гражданочка. Там разберутся». А сам думаю: «Разберутся, как же! Черта с два». Но успокоиться нужно мне. Красавица-то она была писаная! Срывает кольца свои, сует мне: спасите их, спасите. – Он почти задохнулся, голос его задрожал, но продолжил: – А черт и поймал! Приходите, говорю, дамочка, вечером в карты поиграть… Она подняла вуаль… Ну и красавица же была!.. И конец мне, и так сразу! Она молчит, голову взметнула, подбородок выдвинула, меня, как гниду последнюю, рассматривает. Я подумал, плюнет. И слава богу! Разное можно от благородных ожидать. А нет, лицо белее мела стало, но холодно так говорит: «Хорошо, приду и буду вся в вашем распоряжении. Вы только их спасите!» Она фамилию их назвала… Самое мое большое счастье было, когда в карантин я бежал. И напрасно успокаивал себя, что сбегу от нее, не от таковских чертей уходил. Но все во мне радовалось, пело: освобожу, помогу, лишь бы живы были! Веришь, Фелько, Бога молил, как когда-то в детстве… В карантине офицерья невпроворот, и все враги. Дышать просто стало невозможно. Я окликнул по фамилии, вышли двое, полковник и капитан. Представляешь, сволочи, погоны даже не сорвали, остальные – кто гражданское напялил, кто заискивает, увещевает, что-де ошибочно, а эти взгляды в землю, подбородки трясутся, бледные, а ноздри раздувают, ну, просто приглашают, впрямь, что свинокрады стоят, но более всего меня взбесили сапоги полковника – капитан-то босым был – начищены, горят, что зеркала… Как? Где он мог? Когда три дня как им ни воды, ни хлеба… Сволочь, сапоги чистить будешь?! А во мне как закричит: «Побить их, побить! Покажу, как ноздри раздувать! Как голенищами сверкать!» Забыл я и мадаму, и ручки белые, – Фатеич сверкнул во тьме глазом, переживая опьяняющую страсть убийства.

– Ну и что?!

– Побил я их.

– Это понятно. А что с дамой?

– А ничего, – грубо буркнул он.

Но мне подумалось, что история знакома. И может, потому, что люто возненавидел его в тот миг, я твердо сказал:

– Говори!

– Жил я с ней, – нехотя промямлил он.

– А потом?

– А потом меня ранили, и появился у нее другой, мой помощник. Он и рассказал ей, что жених и отец вовсе не в тюрьме в Севастополе, а там, в колодцах… Так и кончилась моя…

– И все?

– Нет, до помощника я в тридцать восьмом добрался…

– Это ты и хотел рассказать?

– А тебе что, мало? – неожиданно взъярился он. – Благодетель нашелся! Жаль, что током не кокнуло… Опрокинулся бы вверх брюхом, как белая сволочь, и все!

Мы лежали в темноте, содрогаясь от ударов сердца, и каждый думал о своем. Он поворочался и уснул. Я покурил во тьме и храпе, хотел уснуть, но его храп вплетался в мой вздох, душил. Я чиркнул спичку – часы стояли. А на подушке таракан шевелил усами. Зажег вторую – таракана не было. Мистика? Знамение? Так нет же! Я воспитан реалистом. С верою, что человек – Бог и все может. И действительно смог! Построил города на болотах, перелетел полюс. И где там попы с их карой, с концом света? Но вспомнил Всевышнего, как молил его, как ползал ночью, и усомнился. И что за роковая сила все уводит не туда – то током ударило, то таракан, то часы стали?.. Этот скот Фатеич изводит! Все про смерть! Говорят, нужно сплюнуть и перекреститься. И сплюнул, и перекрестился. Натянул до подбородка одеяло и лежал в полусне.

Тишина. Ночь. И все смердит, и кожи из мешка, и студенистые помои из-под пола в щели, и керосинка, та, что на клеенчатом столе. Все благоухает, живет, распуская бледные и цветастые, недоступные для глаза запахи. А шкаф и стол без очертаний темнеют, будто скалы в глубине, живут непонятной для человеческого ума, ночной мистической жизнью. И нежданно зашептал белым стихом: …дом с мерцанием окон, с горячей вонью и ходами в нем, со смрадными телами, что в тряпье во сне и скрежете зубов. Дом вместе с городом, с огнями, дымом повис над звездной бездной.

А почему он не храпит и кашель не скрежещет? Я оцепенел, слушаю. Звякнул стакан на столе, скользнула тень по матовому окну. Ага! Это Белоголовый! Вот он. Хрустнули суставы, присел, смрадное дыхание на щеке… Пусть, пусть… Так вот как сходят с ума!.. Он же оставил меня, не приходил в тюрьме! Руки свинцовые, ноги тоже, я спокоен, но что за почмокивание? Откуда вода? А перед лицом нож. А рука гладит рот, щеки, лоб… Да что я?! Надо потрогать, убедиться. Я протянул руку и вскрикнул: под ладонью дряблый живот! «Фатеич! Что надо?!» – взревел я и окончательно проснулся.

Он вскрикнул, метнулся к кровати, громыхнув чем-то во тьме, застонал. Я закурил, сердце подпрыгивало в груди. Он садист, а может, просто идиот, и спать небезопасно. Вот и линия, и феерическая нить… А привела зачем? Чтоб зарезал полоумный? Может, плюнуть и уйти?

Я курил, пяля взор в темноту, и в ней мерцала золоченая рама. Я напрягал зрение и видел начальника на холсте, его бритый череп и холодный удивленный взгляд под мерцающим пенсне. Что это? Наваждение? – бормотал я. Мгновение назад руки были на поясе, а теперь висят вдоль галифе. Я закрыл глаза и услышал тихий треск суставов. Я всмотрелся – начальник потирал свои короткие холеные пальцы.

Так с открытыми глазами я и встретил рассвет.

Встало солнце. Предметы приобрели тени, начальник тускло глядел сквозь пенсне, и страх ушел. Фатеич проснулся и долго журчал в ведро. Захлопал крыльями попугай, прокартавил: «Фелькоо-о прииидет!»

И никуда я не уйду – судьба! – решил я. Спустился развести примус. Старуха с платком на плечах, будто летучая мышь, витала над столами, открывала крышки, глядела в чайник и наконец решилась:

– Ты-то прописочку имеешь, аль так квартиру захватить желаешь, когда помрет? А то гляди-и-и… – участковый есть!

Экая жажда жизни, подумал я. Одной ногой в могиле, а туда же – прописочка!

Мы пили кипяток, заедая картошкой (благо хозяин приволок чуть ли не ведро). Мы побрились его огненным «Золлингером». Запоем покурили – я на табурете, он в тряпье, в газетных заклейках по порезам. Сквозь пергамент в окне пробились оранжевые лучи, тяжелые, будто балки.

– Так вот, Фелько, – сказал он.

Опять смерть?! Да он изведет меня!.. А ты думал как? Чтобы легко? Слушай, это и есть миссия. Я молчал, упиваясь неизведанным чувством мазохизма, думал: говори, говори! Я все равно вытащу тебя. Ты будешь жить, как мудрые старики, сообразно с наступившим возрастом, приобретешь новое качество, новую точку зрения и интерес. Новые тяготы и проблемы будут у тебя, ибо если человек не цепляется за прошлое, не живет им, то он находит новое, более великое, нежели ушедшее. Так и думал я, введенный в заблуждение рассудком, а решение было иное, ибо над каждым из нас стояло великое НАЧАЛО, что превышало всех, и было выше звезд, недоступное человеческому разуму.

Он, будто угадав мои мысли, сказал:

– Фелько, а может, ничего и не было? Только фантазии в памяти моей? Ведь нет свидетелей…

– Но ты-то помнишь.

– Я?! – он помолчал, с впалым животом под дырявой майкой, он казался раздавленным солнечным светом, словно балкой. – Я… Помню… Все помню, – наконец заговорил он. – А ты, Фелько, тех двоих помнишь?

– Я защищал свой народ, была война, – убежденно сказал я.

– А я землю очищал, порядок наводил, чтобы жил сильнейший.

– Ты порядок у себя в доме наведи!

– А зачем? – он даже присел с глумливой улыбкой. – Зачем? Порядок наведет такой холуй, как ты!.. Есть, Фелько, книга такая, Библия. Так в ней сказано: один царь воюет, людей набьет – и он великий. Другой царь у народа награбленное отберет и храмы строит – он тоже великий. Так и идет. Один строит, другой разрушает. Оба великие. И ничего с тех пор не изменилось. Так и мы. Ты гуманист, Фелько. А кто сказал, что это хорошо? А я приговоры исполнял. А кто сказал, что плохо? И где между нами мерило?.. Кто рассудит? То-то, подохнем оба.

– А бессмертие? – воскликнул я. – А вера?

– Вот бессмертие! Вот вера! – он ловко смастерил желтый кукиш. – Попы придумали! Есть смерть, и все желают ее… потому что люди – гниды!.. Погляди, Фелько, чем люди живут. Каждый в дом тянет. И фикус на окне, и мебель чтобы покрасивее и получше, чем у соседа, и приемник – весь мир слушать. А в глазах одно – как бы про смерть услышать, как бы в газетке про убийство вычитать, да чтоб покровавее, позвероватее, чтобы пробирало насквозь. Людишки… трясина, Фелько! Они-то и желают в танк, чтобы убивать, чтобы их убивали, только фюрера и ждут. А возьми ученых. Уж очень я их уважаю. Это они атом открыли, чтобы убивать не по одному, а городами. А возьми того, кто динамит изобрел, ишь, ретивый, застрелился, а смерть-то он открыл, вот тебе и гуманист. Вот и великие писатели о чем пишут. Все о войне, ибо нет большей страсти, чем война. То-то, Фелько! И не осуждай старика. Такой уж я! – Он поторжествовал молча и спокойно сказал: – Фелько, знай, все великое родится в страшных муках, в крови, в человеческих страданиях и ошибках. И она, наша революция, наша власть Советская, родилась в муках. Многие испугались крови, побежали, а он, он, – Фатеич кивнул на портрет и глаза засверкали, – он устоял во имя народа, во имя будущего всех людей на земле… А убиенных забудь, Фелько, – был человек и нету: революция все спишет, забудут все. И пройдет время, Россия даст ответ всему миру, всем. Простит и меня, Фелько, ибо без меня нельзя было никак. – Он помолчал, повспоминал и опять заговорил: – Работал-то, Фелько, как я работал! Бывало, ошалеешь в кабинете… Одни ползают на коленях, плачут… Вымаливают прощение, другие нагло врут в глаза… Но все ненавидят, все враги. Выйдешь, бывало, на крыльцо воздухом подышать – ночь. А в темноте наверху горит зеленым светом окно начальника… и снова в кабинет. Работаем. Потом свет в окне потухнет – начальник ушел, и мы идем с работы. Так вот, Феликс, когда я стал начальником, мое окно не потухало.

– Замолчи! – крикнул я.

Ненависть Фатеича не умалила энергии, что пришла с рассветом.

Я отыскал таз и нагрузил мусор и только вывалил его в яму, как во двор вошел милиционер и представился с оценочкой в глазу:

– Участковый, документики попрошу!

Я пригласил его в квартиру, вежливо распахнул дверь, но он настоял, чтобы я прошел вперед. И напрасно я переворошил все свое ложе за шкапом, напрасно в тучах моли переворачивал зловонное сукно. Пиджака с деньгами и документами и орденами не было. Милиционер, все более хмуря лоб, стал к двери и расстегнул кобуру.

Фатеич укрылся с головой, и одеяло студенисто затряслось.

– Мордвинов кто, этот? – спросил милиционер.

Фатеич промолчал, глядя из дыры немигающим глазом.

– А когда портрет на помойку снесешь? – спросил милиционер.

Одеяло слетело, и в мгновение ока Фатеич стоял на полу желтой раскорякой и сверкал глазом:

– А ордер у тебя на обыск есть? – в его руках летала «лапа». – Есть, спрашиваю?

– Ты-то ордера всегда предъявлял, сука честная, – разозлился и милиционер, и мне: – Пошли, там разберутся. – И, распахнув дверь, строго прибавил: – Да не вздумай шалить, парень, первую в тебя, а вторую уж в воздух, я такой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю