Текст книги "Судьба — солдатская"
Автор книги: Борис Орлов (2)
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 41 страниц)
О палатку снаружи били частые дождевые капли, стенки ее поводило ветром. В полуоткрытый вход несло холодом и сыростью.
Через сутки, когда дождь перестал, Пнев повел отряд на операцию. Замысел у него был простой: оседлать дорогу Луга – Ляды и ждать врага. Авось появится обоз или машины – немцы в эти дни начали свозить из деревень хлеб, картофель…
Облака плыли разорванные, низкие. Изредка через хвою виднелось поднимающееся осеннее солнце. Пробирал озноб.
Разбитый на семь групп, отряд залег в кустарнике вдоль дороги. Растянулись почти на километр. От колеи отделяла их заросшая, заболоченная мелкая канава. Фланги отряда уперлись в болота – не обойдешь, если и захочешь.
Лежать было сыро и холодно. Впереди, за дорогой, полосой протянулось поле со снопами ржи. За полем проглядывала сквозь редкий лесок деревушка. От нее, чуть изгибаясь, бежал проселок. Чеботарев и Момойкин лежали как раз против того места, где проселок, забрав чуть левее, выходил на дорогу. Семен-разведчик – он был старшим группы, в которую входил Чеботарев, – как прилег за кочку, так и лежал, утопив в ее мшистой мягкости цевье немецкого автомата. Петр изредка косил на Семена глаза. Разглядывал его обшарпанную светло-серую шляпу, наползшую на невысокий лоб: широкими полями она закрыла маленькие юркие глаза, и оставались видны только прямой длинный нос да растянутые до ушей губы. Смотрел на его высокие болотные сапоги. Думал: «Да, нашел-таки лужан, установил связь. Молодец!».
Когда солнце поднялось повыше, Семен извлек из-за пазухи четыре лимонки. Положив их перед собой, повернулся всем туловищем к Егору.
– Вот, – заговорил он, видно подытоживая какую-то мысль, – представьте, пока нас не было здесь, они тут ездили, а как появились… как в воду канули. Носом они, что ли, чувствуют нас?
– Раненько еще, – вставил Момойкин. – Подожди, они сейчас просыпаются – проснутся, нагрузят машины и поедут. – И полюбопытствовал, уставив на Семена будто испуганные глаза: – Как тебе удалось лужан-то найти?
– Была бы охота, – сказал тихо Семен.
Петр вдруг увидел: из деревушки к снопам выползают три машины. Сбоку шло немного немцев. Они гнали перед собой мужиков и баб.
Партизаны замерли. Следили за машинами, которые, не съезжая с проселка, остановились.
Немцы, помахивая на крестьян, заставили их сносить снопы к машинам и складывать в кузова.
– Трудная обстановочка сложилась, – поглядывая на поле, сказал Чеботарев и приложился к пулемету, прицеливаясь в гитлеровцев. Конечно, далековато, но можно было и отсюда ударить наверняка.
– Кабы к нам в лесок кто из них не вздумал прогуляться – обнаружит, – беспокоился Момойкин.
– Не волнуйся, они леса боятся как черт ладана, – бросил уверенно Семен.
Когда машины нагрузили, справа, где находился Пнев, показался, выползая из-за поворота, обоз – подвод так с пятнадцать. Низкие грудастые битюги тянули тяжелые фургоны с мешками.
Семен заволновался по-настоящему. Откроет ли по ним огонь Пнев? Станет ли он ждать, когда выползут с поля на дорогу машины?
Чеботарев, поглядев на соседнюю кочку, перебросил туда пулемет. Вдавливая в землю сошки, обратил внимание на Непостоянного Начпрода, который лежал за сваленным бурей деревом, трухлявым, поросшим сверху мохом, и посматривал, добродушно настроенный, в сторону обоза. Пухлые губы его напряженно сжались. Ветер шевелил на голове кольцами вьющиеся густые темные волосы – он всегда ходил без головного убора.
Вдруг Непостоянный Начпрод, ни к кому не обращаясь, сказал:
– Надо стрелять Пневу. Что он выжидает? Этих же мало? – и мотнул головой на поле.
– Не кипятись, гражданин хороший, – донесся откуда-то сзади, из-за кустов, голос Егора. – Начнешь, а эти, может, тоже сейчас выедут. Вон уже моторы заводят.
Как подслушал Егор немцев. Действительно, машины, взревев моторами, поползли к дороге. Бойцы уставились на них. Петр, приложившись к пулемету, наблюдал сквозь колючие ветки малинника за шофером, крутившим то вправо, то влево баранку, – колеса пробуксовывали, и кузов водило. Не поворачиваясь, тихо бросил Семену:
– Я бью тех, на кузовах, а ты… по шоферу.
Семен не ответил.
Жирное, широкое лицо гитлеровца, ворочавшего баранку, виднелось все отчетливее. Наполненные верхом кузова покачивало – сидевшие на снопах солдаты посматривали на обоз и о чем-то говорили, посмеиваясь. Может, насмехались над тихоходным транспортом соплеменников, которые попридерживали уставших лошадей, чтобы пропустить машины перед собой.
– Эх, хлебушко-то какой! – вздохнул сбоку Момойкин и, отвязав от ремня немецкую гранату с длинной деревянной ручкой, положил ее перед собой.
Когда первая машина взбиралась, задирая капот, на насыпь дороги, Петр нажал на спуск. Четко заходили части пулемета. Вслушиваясь в его работу, Чеботарев держал его в руках, как наездник только что объезженного коня, – крепко и твердо и, ловя на мушку сыпавшихся со снопов на кузове немцев, строчил и строчил.
Стреляли три центральные группы. Первая и последняя машины вспыхнули: занялись снопы. Немцы сползали под колеса и неприцельно стреляли. Петр скрипел зубами и, выбрав цель, садил в нее по три-четыре патрона.
Там, где шел обоз, начали рваться гранаты – бросали их, чтобы, видно, разбить повозки. До машин гранатами было далековато. Но туда и не нужно было бросать, потому что минут через пять после того, как началась стрельба, они уже горели, а гитлеровцы или лежали убитыми, или прятались за трупы и колеса.
Семен приказал Петру приостановить стрельбу.
– Из винтовок добьем, – сказал он. – Патроны экономь. Мало ли что.
Чеботарев, обхватив ладонью подбородок, смотрел то на машины, то в сторону обоза, где уже орудовал Пнев: ломали повозки, добивали лошадей, рвали мешки, рассыпая зерно… Петр ликовал. Вспомнился ему отряд Морозова. Там партизаны были тоже молодцы, но воевали осторожнее, так на рожон не лезли, и успехи их были скромнее.
Стрельба еще шла, когда слева, перед первой группой, показались, вынырнув из-за поворота, две машины с немецкими солдатами. Пнев дал ракету отходить, но было уже поздно: крайняя группа, пропустив машины, открыла стрельбу. Машины враз остановились, и гитлеровцы начали прыгать из кузовов, намереваясь броситься к лесу. Вслед за крайней группой открыли стрельбу по немцам и те, против кого остановились машины.
Семен потемневшими глазами поглядывал то на машины с гитлеровцами, то на разбитый обоз, где стоял перед этим Пнев.
Петр, приподнявшись, ворочал головой, стараясь понять, что делать. Перед глазами мелькнул уползающий в можжевеловые кусты с оглядкой на Семена Егор. Что-то настораживающее вспыхнуло было в сознании Петра, но в это время он услышал голос Разведчика:
– Отхо-од!
Петр вскочил и, кинувшись за Семеном, вдруг прогорланил:
– Куда-а! Назад! Стой!
Он сам не узнал своего голоса. Так кричал он последний раз, когда полк отбивался от немцев в неравном, тяжелом бою.
И партизаны остановились. Семен, подскочив к Петру, спрашивал, в чем дело.
– Туда надо бежать, на левый фланг! – выдохнул Чеботарев. – Там же мало наших, а карателей… – И вдруг скомандовав: – За мной! – кинулся, чуть углубляясь в лес, к левому флангу. За ним еле поспевал Момойкин с коробкой дисков и винтовкой. Слышалось, как стелется за спиной шорох ломаемых кустов. «Бегут», – не оборачиваясь, думал Петр.
Выскочил он из леса на заросший вереском и тощей березкой взгорок, как раз против того места, где немцы, разобравшись в обстановке, намеревались загибать фланг, чтобы охватить ту группу. Падая, Чеботарев нажал на спуск. Прорешетив дорогу вокруг машины, упал. Машинально вдавил ножки пулемета до сошников и снова – уже прицельно – повел огонь. Вокруг посвистывали пули. Но Петр не слышал этого. Он лишь видел мушку, на которую ловил перескочивших обочину дороги, но еще не успевших проползти к лесу гитлеровцев.
С какой-то жадной страстью расстреливал Петр гитлеровцев. Напало на него дикое остервенение. Момойкин тянул его за ногу, прося отползти за укрытие. Но Петр не слышал. Только когда подполз к нему Семен и стал кричать, требуя, чтобы он чуть отполз за взгорок, а то пристрелят, Петр начал пятиться вместе с пулеметом.
Обратно, за дорогу, успело отползти не больше десятка гитлеровцев. Остальные, добитые из винтовок и автоматов подоспевшими бойцами, темнели прямо перед Чеботаревым в самых разных позах. Тех, за дорогой, забрасывали теперь гранатами.
Семен с Непостоянным Начпродом поползли к убитым немцам, чтобы забрать валявшиеся возле них автоматы и ручной пулемет. А левее, метрах в ста от Чеботарева, еще кипел бой. Бойцы подожгли машину. Две овчарки, сцепленные поводками с третьей, убитой, с визгом волокли ее по дороге. Сейчас там стреляли в гитлеровцев, которые успели спрятаться в выемке с той стороны дороги. Эти немцы были недосягаемы: укрытие мешало, а гранаты не долетали. Чеботарев сразу понял, что если ему выползти вперед, то он сможет достать их пулеметом. И Петр, выскочив на взгорок, открыл стрельбу – сначала по пулеметчикам, а потом, когда они замолчали, стал шерстить без разбора. Немцы заметались. Ползли кто куда. А ползти им, собственно, было некуда. Спасение их было в одном: набраться мужества, подняться и броситься к лесу, на жиденькую цепь партизан…
Бой почти затих, когда Непостоянный Начпрод, жадный, видно, по натуре человек, и Семен приволокли, отползая по-пластунски, собранное оружие, патроны, гранаты. Непостоянный Начпрод прихватил даже рюкзак из телячьей шкуры.
Прибежал откуда-то, часто дыша, Пнев. Плюхнувшись возле Петра, он кричал ему в самое ухо:
– Сворачиваться надо!.. Молодец! – А в голосе его, высоком и резковатом, слышалось торжество, радость. – Мы там… тоже поработали!..
По приказу Пнева бойцы расхватали собранные Семеном и Непостоянным Начпродом трофеи и понеслись, не разбирая дороги, в глубь леса. В километре от места боя догнали основную группу. Остановились. Проверяли, кого недостает. Недоставало шестерых – посчитали убитыми. Поправляли повязки раненым. Семен, подойдя к Чеботареву, сказал без всякой зависти:
– А маневр у тебя получился генеральский.
– Орден тебе за такое, Чеботарев, – вставил откуда-то из-за спины Непостоянный Начпрод.
Петр оглянулся. Непостоянный Начпрод держал самодельную, от руки начерченную карту района и ставил на ней крестики. Поймав взгляд Чеботарева, он оторвался от карты и проговорил:
– Учет веду. Сколько еще провоюем, неизвестно. А память человека короткая. Вот и думаю: после войны эту штуку сдам в краеведческий музей. Я ведь по специальности историк…
Чеботарев слушал его и краснел: «Что уж тут орден… Ты сам не меньше сделал». Не любил Петр, когда его хвалили.
Вскоре отряд направился к лагерю.
Шли по еле заметной тропе. По сторонам тянулись сначала моховые болота. Пнев все время находился впереди. Перед ним на видимой связи двигался головной дозор. За командиром цепочкой вытянулся отряд. Глухой, молчаливый лес, пропуская их, будто присматривался, стараясь отгадать, что же заставляет этих уставших людей брести такой дорогой, где и зверь не всякий ходит.
3
Обер-штурмфюрер СС барон Генрих фон Фасбиндер стал уже гауптштурмфюрером СС. Трудно сказать, что этому способствовало – родовитая ли фамилия, или знакомство со штурмбанфюрером, или просто фортуна войны. Но что бы ни способствовало, а Фасбиндер ощутил повышение в чине. Это повышение принесло ему новые почести и место чуть ли не хозяина Луги. И он усердствовал. В пойманном с ложной бумагой на имя Рябинина Ивана Терентьевича он угадал фигуру, каким-то образом связанную с подпольем. И первой уликой против схваченного явилась его одежда, от которой исходил торфяной, прелый запах. Фасбиндер чутьем угадал в нем того, кого следовало во что бы то ни стало сломить. Заставить заговорить его, считал гауптштурмфюрер, означало обеспечить успех значительной карательной операции. А это что-то давало и ему лично.
Барон подверг Провожатого пыткам. Сначала это делали обыкновенные палачи, а когда их искусство ни к чему не привело, Фасбиндер взялся за это сам. Добиваясь признания, он шел на все. Но, промучившись с пойманным не день и не два, барон отчаялся. Разъяренный, он стал придумывать новые приемы пыток.
Однажды в тихое холодное утро Фасбиндер гулял в парке – ломал голову над тем, как заставить заговорить Провожатого. Листья на деревьях уже опадали, и парк с полуразрушенной церковью, в которой до войны был клуб, весь просвечивался. Вода в реке, разливающейся в этом месте широко, подернулась легким туманом, и утренние лучи солнца не доходили до ее поверхности. Гитлеровец долго смотрел на эту картину и вдруг подумал: «Как глухая». Подумал, и тут ему пришла мысль о новом приеме пытки. Фасбиндер, смакуя, как взвоет от нее партизан и развяжет наконец язык, погулял вдоль берега еще и потом только направился на службу.
Зайдя в свой кабинет, гауптштурмфюрер потребовал привести к нему Провожатого. Того привели. Усадили на стул посреди комнаты. Барон долго ходил по кабинету, держа в руке шведскую спичку. С разных сторон присматривался к Провожатому. Примерялся.
Уставший от пыток Провожатый сидел, свесив на грудь голову. Глаза его смотрели куда-то в пол и будто не замечали барона. Исхудавшее, в синяках от побоев лицо выглядело страшным. Барон наконец подошел к нему. Через силу улыбнувшись, он спросил ледяным голосом:
– Как, вы начнете говорить или по-прежнему будете упорствовать?
Тот не изменил позы. Молчал. Тогда барон, приказав держать его, промолвил:
– Хорошо. Умереть вам мы все равно не дадим. Мы будем методически мучить вас, пока вы или не сойдете с ума, или не скажете, где нам искать ваших сообщников.
Фасбиндер еще постоял перед ним, а потом, взяв одной рукой его за волосы, стал медленно совать ему в ушной проход спичку. Барон вертел спичку в пальцах, чтобы было еще больнее. Нащупав барабанную перепонку, неторопливо проткнул ее. Провожатый, задрожав, рванулся телом в сторону. Но солдаты удержали его. Тогда, теряя самообладание, партизан застонал. Лицо его покрылось крупными каплями пота, зубы скрипели. Барон, улыбаясь, сунул спичку еще дальше. И тут Провожатый дико вскрикнул.
– Что? Не нравится? – очень спокойно произнес барон, хотя, по правде, в этот момент и его рука дрогнула.
– Пощадите! – простонал Провожатый. – Я все открою.
Гауптштурмфюрер сразу вынул спичку. Смотрел, как тонкой струйкой выбегает из ушного отверстия кровь. Ждал, что скажет Провожатый.
Партизан поднял голову. Дернул руками, скованными за спиной наручниками. Лицо его выражало тупую решимость.
– Я покажу вам, где находятся партизаны, – выдохнул он.
– Давно бы так, – великодушно проговорил барон и приказал принести для партизана стакан чая, а сам тут же позвонил, чтобы приготовились к выезду в карательную экспедицию.
Минуты через три в кабинет вошел унтер-толстяк – тот самый, с которым барон когда-то «путешествовал», имея переводчиком еще Зоммера. Но унтер-толстяк имел теперь и звание выше, да и должность занимал посолиднее. Поэтому ему казалось, что в нынешнем положении он может допускать некоторую фамильярность с Фасбиндером. И он, отдав традиционное у нацистов приветствие, подошел к столу и без приглашения сел в кресло.
Фасбиндеру это не понравилось, но он смолчал.
Унтер-толстяк, презрительно оглядев Провожатого, посмотрел на Фасбиндера и заговорил по-немецки:
– Я изучаю русский язык. Скоро Россия падет, и придется не кому-нибудь, а нам же командовать этими свиньями, – и мотнул головой с трясущимися, как студень, щеками в сторону партизана: – Да они не просто свиньи! Они – дикие свиньи! У них и язык варварский, бедный. В церковь идут, говорят – сапор, на дверях у них – сапор, изгородь – сапор. Даже когда живот болит – сапор.
Фасбиндер брезгливо уставился на унтера-толстяка. Поморщился, не сумев скрыть к нему презрения. Тот сразу смолк – не понимал, в чем дело. «Несчастный бюргер, неученая тварь», – думал барон об унтере-толстяке, пододвигая Провожатому карту.
Провожатый посмотрел на карту и отрицательно замотал головой. Объяснил, что по карте он не понимает, а вести может только по памяти.
Когда унтер-толстяк увел Провожатого, барон успокоился и, довольный успехом, направился домой.
Жил барон в уютном особнячке на берегу реки Луги. Вокруг стояли высокие, не тронутые войной сосны. Воздух здесь был напоен ароматом, и ничто не нарушало покоя.
Фасбиндер, вопреки обыкновению, наскоро пообедал и, пройдя в гостиную, сел за недавно поставленную ему рядом с добротным «беккером» старую фисгармонию.
Инструменты были отличные, но отвыкшие извлекать мелодию пальцы фальшивили. Не помогала и старушка, которую ему нашли, – репетиторша. Уроки ее не приносили пользы. Умом барон понимал, как надо играть, а сердцем… сердце не слушалось. Грубело его сердце, коченело, заживо умирало.
Фасбиндер не стал играть. Хорошее настроение как рукой сняло. Впившись глазами в раскрытые нотные листы мессы Баха си-минор, будто это был его враг, он ворошил на голове коротко подстриженные волосы, а память его плутала в прошлом и, как ни странно, остановилась в конце концов на тех днях, когда барону суждено было познакомиться с Зоммером и слушать его игру, пение.
– Свинья! – перестав ворошить волосы, процедил сквозь стиснутые зубы барон по-немецки. – Испорченный большевизмом выродок! – И подумал с негодованием об унтере-толстяке, посчитав, что такие мерзкие воспоминания навеяла ему встреча с ним.
Барон поднялся. Прошел к буфету. Налил фужер армянского коньяка. Выпил, не закусывая. Снова вернулся к фисгармонии. Хотел сесть, но раздумал. Проговорил, обращаясь к воображаемому Зоммеру:
– Ну и черт с тобой! – и снова направился к буфету.
Через час-полтора Фасбиндер был уже в стельку пьян. Сидя за «беккером», он держал в руках бутылку дорогого французского вина и заплетающимся языком бормотал что-то не то по-русски, не то по-немецки. Понять было невозможно.
Его уложили в постель, и он тут же уснул.
К вечеру барон проснулся. Вылив в глотку фужер крепкого вина, он направился на службу. Там в своем кабинете Фасбиндер пытался представить, как пройдет операция, которую возглавил унтер-толстяк. Нервничал. В разламывающейся голове было пусто. Пусто, казалось, становится и в жизни. Стало противно на все смотреть. Барон вынул из кармана записную книжку в дорогом кожаном переплете, на котором золотом был вытеснен его фамильный герб, и раскрыл ее где-то к концу. Поставив дату, он неторопливо начал записывать свои впечатления от России, какою она представилась ему сейчас.
4
Лужане, как обещали, пришли к Матрене через двое суток. Ушли обратно они почти тут же, ночью.
Партизаны прихватили с собой и Валино письмо. Счастливая, что Петр получит весточку, она так до утра и не заснула. Поднялась, когда Матрена, бросив шить, побежала доить корову.
Валя наскоро умылась – плескала на лицо ледяную воду прямо из ковша – и, поежившись от холода, села за машину. Дошивала уже рукав, когда вернулась в избу хозяйка. Слушая, как Матрена цедит за печью в кринки молоко, тревожно подумала о матери, о Провожатом и по привычке глянула в окошко, на взлобок. В сизом, пеленой расползающемся тумане стояли вдоль дороги избы, обветренные и будто прозябшие. Возле изб, выгнанные хозяевами, терпеливо ждали пастуха коровы – на день их угоняли пастись на лесные луга, подальше от немецкого глаза.
Матрена позвала Валю завтракать.
Пили парное молоко с хлебом из сеянки.
После завтрака Валя снова села за машину, а Матрена, разложив по столу сатин, принялась кроить фуфайки. Обе слушали, как на улице, пощелкивая кнутом, пастух собирал стадо.
– Ваты мало. Схожу-ко я, – вдруг сказала Матрена.
– Сходи, – машинально ответила ей Валя и взглянула в окно, на взлобок.
Так же тонкой пленкой висел туман. А за туманом, по взлобку, на фоне рассветного, задернутого серыми облаками неба, четко различила Валя… подводы с немцами. Переваливаясь через взлобок, они медленно ползли к деревушке.
– Гитлеровцы! – охваченная тревогой, шепотом проговорила Валя и привстала.
Матрена, инстинктивно сгребая со стола крой, посмотрела в окно и вымолвила тоже шепотом:
– Смотри-ко! Девонька, что же делать?
Но она не заметалась – она знала, что делать. Отсоединив от швейного стола машину, Матрена приказала Вале брать материал с ватой и кинулась в сарай. Там, приподняв половицу, она сунула машину во что-то похожее на небольшой ящик. Потом, закрыв это место половицей, сгребла на него лежавшие рядом в куче березовые полешки напополам со щепой и мусором.
– Это мой еще выдумал на всяк случай, когда в лес-то собирался. «На всяк случай», так и говорил. А то, мол, как обзарятся да заберут – на чем тогда шить-то?!
Вату и сатин Матрена столкнула в большой фанерный ящик со старьем – одеждой, обувью, веревками. Небрежно кинула на ящик рваный овчинный полушубок. Вернувшись из сарая, она набросила на стол от швейной машины старенькую, с оборванными углами шаль. Раскрыв сундук, напялила на себя оставшиеся в доме хорошие платья, юбки, кофты. Поверх всего с трудом натянула старенькое ситцевое платье. Валя, слушая, как оно трещит по швам, дивилась: хоть и муторно было на душе, а вид Матрены рассмешил ее.
Вспомнив вдруг о корове, Матрена, как была, выскочила на крыльцо.
Коров пастух еще не собрал. Матренина Чернушка мирно паслась за дорогой, выбирая из жухлой осенней травы на обочине съестное. Пастух бегал по полю за соседской комолой коровенкой, всегда норовившей уйти от стада.
Матрена загнала свою корову в поскотницу. Дрожавшей в сенях Вале сказала:
– Пошли в избу. Что теперь молиться-то!.. Уж что будет, – и накинула на петлю наружной двери крючок.
Округлившимися глазами смотрели они в окна.
Подводы остановились у околицы. С телег, запряженных местными низкорослыми, но очень выносливыми лошадьми, пососкакивали солдаты. Прыгали от утренней знобкой сырости на месте. Пятеро, прижав к груди автоматы, кинулись к избам.
К Матрениной избе подбежал немец лет тридцати. Из-за наличника он ударил стволом автомата по раме. В звоне рассыпающегося стекла потонули его слова:
– Па-тизан!.. Пух, пух!..
Валя совала под лифчик браунинг. Губы ее сжались, глаза из зеленоватых, с синевой, сделались темными, неподвижно стыли… Матрена, глядя на нее, проронила:
– Что же будет?!
– Я, тетка Матрена, – не слушая ее, сказала сквозь зубы Валя, – если что… стрелять в них буду, – а сама вспоминала Залесье, Псков…
– Положила бы ты лучше эту оружию куда подале… До греха так недолго, – борясь с испугом, проговорила Матрена.
А от околицы, поняв, что деревушка мирная, ползли к избам подводы. С передней телеги, привстав, ефрейтор кричал по-немецки на растерявшегося у поскотницы пастуха и показывал рукой, чтобы тот гнал скотину к нему.
Матрена, беззвучно шепча что-то губами, пошла открывать дверь. Валя глядела ей вслед и думала о повешенном Саше Момойкине… Совсем тоскливо стало на сердце. Стараясь быть спокойной, направилась к себе в боковушку. Остановилась в сенях и смотрела на безобразно толстую, похожую чем-то на распушившуюся наседку Матрену, которая, осмелев, выговаривала с крыльца солдату, разбившему стекло:
– Сдурел!.. Опусти хайло-то, – и тыкала пальцем в пространство, видно, на автомат, нацеленный в нее. – Какая я тебе «па-тизан»?! Баба я.
Валя к себе не ушла. Наблюдала, как показавшийся перед крыльцом немец с подводы, сухонький, чуть постарше этого, улыбчиво оглядывал Матрену. К нему присоединился разбивший стекло. Увидав Валю, он вытаращил рыжие глаза и, изобразив на лице удивление, произнес:
– О-о, барышен!.. Гут! Гут!
И по одному этому Валя вдруг поняла, что перед ней не те немцы, которые зверствовали в Залесье, и форма у них не та. Вернувшись в избу, она оставила открытой дверь и слушала, как подошедший к дому ефрейтор объяснял Матрене, неимоверно коверкая русские слова, что приехали они затем, чтобы собрать налог, предназначенный для армии фюрера, и что за сданные излишки выдаются марки. Окончательно расхрабрившаяся Матрена пыталась доказать им, что налог она уже сдала старым властям – Советам.
– Раньше надо было освобождать, – слышала Валя ее насмешливый голос. – Что я дам? Больную корову?
Немцам, видно, надоело с ней спорить. Ефрейтор ушел, а оставшиеся двое, оттолкнув Матрену в сторону, прошли внутрь.
Гитлеровцы забирали все подряд. Матрену и Валю заставили таскать на телегу ссыпанную в мешки картошку. На вторую телегу сами принесли неполный мешок гороха, собранную в два мешка сеянку, мешок овса. Стали выгонять из поскотницы корову. Матрена, вцепившись руками в рога, кричала:
– Больная она. Не видите, парша какая-то идет… зараза, хворь…
Немец постарше, тыча пальцем в вымазанные дегтем места на коже, сделал испуганные глаза и что-то сказал второму. Когда тот, помоложе, отступился, он с крестьянской хитрецой поглядел на Матрену – все, мол, понимаю, не хитри – и показал, чтобы загоняла корову в хлев. Погнав Чернушку обратно в поскотницу, Матрена отвесила ему поясной поклон и проговорила ласково, как спасителю своему:
– Дай тебе господь здоровья, мужичок!
А «мужичок» с напарником уже ловили ее кур. Поймали четырех несушек. «Мужичок» объяснял растерявшейся Матрене:
– Ми… гут. Ми карош… – и, посмеиваясь, совал ей в руки оккупационные марки за птицу.
Матрена отводила от марок руки. Лихо смотрела в глаза то «мужичку», то тому, помоложе, который нагловато скалил зубы и постоянно тыкал ей в лицо рукой, державшей мертвых кур за лапки.
– Ми… давайт кушай… – бормотал он одну и ту же фразу и все хлопал свободной рукой по своему жирному животу.
В этот момент и разразилась стрельба в соседней избе.
Немцы упали в занавоженную грязь, под ноги Матрене. Сообразив, что оружие их в телегах, сначала поползли, а потом, привстав, бросились к подводам. После этого «мужичок» сразу побежал на выстрелы, а тот, второй, подобрал кур, положил их в телегу и только тогда потрусил за напарником.
Ефрейтор кричал, подавая команды. Гитлеровцы со всей деревушки сбегались к дому, из которого стреляли, и, падая, ползли, чтобы взять его в кольцо. Слышалось:
– Па-атизан! Па-атизан!..
Матрена, похолодев, промолвила ничего не понимавшей Вале:
– Красноармейцы там… Под полом… Остались, как отступали еще. Раненые.
Уйдя в избу, они наблюдали за гитлеровцами. Те подносили к глухой стене сено, заталкивали хозяев в поскотницу. Хозяйка вырывалась из их рук и, показывая на плачущих двух девочек, кричала истошно:
– Деток-то… за что?!
Поскотницу закрыли, приперев колом снаружи.
Прижавшись к стенам, немцы кидали в разбитые окна гранаты. Стреляли в бревенчатые стены избы. Мало-помалу смелея, поднимались. Становились поодаль. Бросали разгоряченные взгляды на пламя, охватывавшее высушенные годами бревна, серую, ощерившуюся дранкой крышу.
Проломив у поскотницы дверь, вывалился оттуда хозяин избы. Не обращая внимания на пламя по сторонам, выхватил из дыры девочек. Следом выбралась обезумевшая мать. Немцы, поглядывая на них, смеялись. «Убьют», – думала Валя. Но немцы их не тронули.
Дождавшись, когда дом сгорит, немцы уехали. Впереди по приказу ефрейтора пастух гнал отобранный у крестьян скот. За стадом не спеша переваливался, увязая в грязи колесами, тяжелый обоз.
Когда последняя подвода скрылась за взлобком, деревушка еще некоторое время выглядела мертвой. Потом жители сбежались к дотлевающему дому. Бабы, поглядывая на окаменевшего перед пепелищем хозяина, потихоньку вздыхали. Мужики, которых в деревушке осталось мало, угрюмо ходили вокруг пожарища. Сожалели, что все сгорело. Потихоньку окликали своих, незаметно расходились по избам подсчитывать урон, нанесенный гитлеровцами, да за лопатами – разгребать погибших красноармейцев.
Матрена, возвратившись, прошла прямо в поскотницу. Поглаживая Чернушку, заговорила с ней. Войдя после этого в избу, стала скидывать с себя платья, юбки, кофты. Приговаривала, настроенная благодушно:
– Дура, изопрела вся, пока таскала на телегу-то им…
Вале было жалко красноармейцев. Слушая успокоившуюся Матрену, она думала о Петре. В сердцах проговорила:
– Это такие фашисты попались… а то бы… – и, помедлив, стала рассказывать, что делали гитлеровцы в Залесье, когда она жила у Момойкиных.
Матрена глядела в окно на собирающихся к дому соседа крестьян. Валю не дослушала.
– Что говорить-то, – перебила она ее. – Ясно, враги – не на побратание пришли… – И кивнула на боковое окно: – Давай-ко пойдем поможем…
Сгоревших под полом красноармейцев откапывала вся деревушка. Недвижно стоял только хозяин… Прибежала его жена. Ее схватили бабы. Она рвалась к пепелищу, причитая:
– Где ж мои детки! Вот окаянные!
А детей ее отвели в избу к родственникам и не выпускали.
Красноармейцев было четверо. Когда их вытащили из-под разбитого гранатами полуобгоревшего пола, хозяин избы стал рассказывать:
– Сначала хорошо шло. Немчура уходила уж… а тут… один… как закашляет! В легкие он был ранен. Ну, гитлеровцы и догадались. Начали ломать пол – ход-то у меня под него с задов был, наружный, они и не нашли бы… Красноармейцы, знамо, начали отстреливаться, а патронов у них на всех было… раз, два и обчелся…
Красноармейцев хоронили в братской могиле на деревенском погосте. Хоронили под горькие бабьи вздохи да тяжелое сопение мужиков. Валя, поглядывая на могилу, всхлипывала и опять думала о Петре, вспоминала отца, братьев, мать… Поодаль, как грачи на свежей пахоте, замерли дети. Глазенки их неподвижно остановились на поднимающемся холмике земли.
Когда уходили по тропинке с кладбища, под взгорком показалась женщина. Шла она от Луги. Шла, трудно опираясь на посох. Рядом, понуро опустив морду и высунув язык, бежала собака. Валю что-то заставило дольше обычного задержать взгляд на путнице. В душу пахнуло страшно знакомым. Она закрыла глаза. Не сон ли? Снова открыла их. Нет, не сон. По тому, какая у женщины была походка, как держала она голову, как вырисовывались ее плечи, как повязан платок, – Валя узнала в ней… мать, Варвару Алексеевну. И трепетное чувство охватило ее. Постояв чуток и еще не веря тому, что видят глаза, она вдруг бросилась с тропинки в сторону и побежала навстречу матери.