355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Зайцев » Путешествие Глеба » Текст книги (страница 23)
Путешествие Глеба
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:49

Текст книги "Путешествие Глеба"


Автор книги: Борис Зайцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 46 страниц)

Таисия нагнулась к соседке: «Верочка, где же Шаляпин? Вон тот высокий в плаще?» – «В первом акте Шаляпина нет. Успеешь увидеть. Это просто статист». Таисия скромно умолкла, покраснела: как с ней часто случалось, представилось, что сказала ужасную глупость. Но ее шепот безвестно потонул в скрипках, переливах хора, всех этих биениях рукою в грудь, запахиваниях хламид, подбеганиях, убеганиях. Шаляпина действительно еще не было. Но театр плел уже всю свою и наивную, мило-смешную, но и трогательную сеть.

Во втором акте Глеб не впадал уж в мечтательность. Таисия Николаевна не спрашивала, где Шаляпин: в шатре лежал на низком ложе Олоферн, борода смолянисто-курчавая, Олоферн приподымался на локте, обводил огромным подведенным глазом полную Юдифь, поправлял ожерелье, потягивался – и пел, конечно: разводил бархат свой несравненный. Вот он Шаляпин, волжский плод, в теплых объятиях Москвы растущий. Певчий из Казани, высоченный, с рыжеватыми бровями, почти белыми ресницами! А откуда же Восток, древность, ассиро-вавилонское? Олоферн потянулся-потянулся, да как вскочил, легким тигром, страшным и прекрасным, зашагал вдруг по ковру в шатре своем, поиграл мечом, попугал Юдифь – опять запел.

Слава Олоферна начиналась. После второго акта вой стоял в театре, треск рукоплесканий. С верхов сбегали вниз студенты, «чуткая молодежь», барышни. Лезли в проходы партера, орали, аплодировали: хотелось поближе протискаться к сцене, получше рассмотреть Олоферна.

Глеб чуткою молодежью не был, но, выйдя из ложи, попал в общий поток. Он сам был взволнован, улыбался, хлопал – в тон настроению театра, когда рядом хлопающие кажутся друзьями – все в одной радости.

«Глеб, и ты тут? – Глеб обернулся – сзади держала его за рукав Лиза, веселыми, смеющимися глазами на него глядела. – Вот хорошо! А правда замечательный Шаляпин?»

Глеб тоже ей заулыбался: «Ты что же, одна тут?» И только что это сказал, увидел за нею студента в синем пальто с золотыми пуговицами. Лицо его некрасиво, но мило, над невысоким лбом ровный бобрик, глаза маленькие, длинные усы, горизонтально в разные стороны слегка подкрученные. Тоненькая шея из воротника мундира, под мышкой папаха. Он яростно аплодировал, хоть и мешала суковатая дубинка – на ремешке висела над кистью правой руки. «Браво, Шаляпин! Браво! Та-щыть его сюды, качать зараз, пид потолок его!»

Лиза смеялась: «Разошелся хохол. Теперь не удержишь. Это знакомый мой один. Ну, Артюша, будет вам, вот познакомьтесь лучше с Глебом».

Ярила обернулся, лицо его расплылось улыбкой. Усы поехали вверх. Он пожал Глебу руку.

– Грищенко, Артемий. Третьего курса, медик. Очень рад! А как поет, сукин кот! По сцене як тигр ходить! Браво, Шаляпин, браво!

Лиза отошла с Глебом в коридор. «Первый раз слышит Шаляпина, впал в восторг. Он очень славный. А ты один тут?» Глеб сказал с кем. Лиза сделала хитрую лисью мордочку, подмигнула. «С тихонькой хозяйкой?» – «Брось, глупости! Все так не интересно»…

Антракт кончился. Лиза велела непременно приходить к ним на Арбат.

– С разными Таисиями да Мануриными по театрам ездишь, и к нам с Вилочкой можешь собраться. Моя Вилочка прелесть – вот увидишь.

Глеб обещал. В толпе мелькнули усы Артюши, он весело кивнул Глебу – разные потоки разнесли их – Лизу с Артюшей наверх, Глеб через три минуты был уже в своей ложе. «Ешьте, вот конфеты, для того и привезла», – Вера сидела вся в свету, высокая, прямая, опершись голым локтем на балкон, и ела. Таисия Николаевна рассматривала залу в бинокль: ей как будто покойнее было, уютнее за увеличительными стеклами.

Вера дожевала свою тянучку.

– Я после театра вас с Таисией к Тестову приглашаю. Расстегаев поедим, это будет дело.

Глеб не знал ни что такое Тестов, ни что такое расстегаи. Но принял вид равнодушия и спокойствия: ничем нас не удивишь!

Вновь свет погас, занавес поднялся. Вновь шатры на сцене, иудейки, хламиды, плащи, городские стены, мечи, хоры, много всякого добра, полагающегося в опере. И над всем один хозяин – Олоферн. Как ни распевал, однако, он, как ни гневался, ни ластился потом к Юдифи, дело его обернулось плохо. В последнем акте хитрая еврейка отрубила-таки ему голову – когда заснул. «Правильно, – сказала Вера, – голова отскочила, а сейчас он будет выходить на вызовы, кланяться публике».

Она не ошиблась. Чуткая молодежь вновь орала и аплодировала, самая чуткая наводнила партер и из опустелых первых рядов, бенуарных лож все звала, все звала любимца. Олоферн выходил – высокий и гибкий, тонкий, мягко-тигровый. Кланялся, прижимал руки к груди – так растроган.

Вера поднялась.

– Душенька, я Шаляпина очень люблю, но психопатничать не собираюсь. Есть, есть хочу, меня тянет в кабак.

Таисия спрятала бинокль, покорно собиралась. Но слово кабак не одобрила – не ее стиль. У нее вид был такой: «Что ж, Верочка со странностями, я ее с детства знаю. Какая есть, такую и примем».

* * *

Туман, мороз, у Большого театра два костра. Извозчики, кучера невообразимой толщины, городовые подпрыгивают, притопывают по снегу ногами, хлопают руками в рукавицах: холодно! Господа слушают оперы, в Малом театре смотрят Островского. А на улице пятнадцать градусов, того и гляди нос отморозишь или уши… три, три их! У кого башлык – и слава Богу.

Вера, Глеб и Таисия пешком пересекли площадь, мимо Охотного, отеля «Континенталь», мимо нотариуса Шереметевского. Прямо пред ними часть стены Китай-города, правее громада Думы, и вот подъезд Тестова.

Уже бы и подыматься по нехитрой лестнице, да Вера вдруг передумала.

– Бог с ним с Тестовым. Там одни обжоры. Пойдем в Большой Московский.

Еще несколько шагов, другой подъезд, наряднее. Ряд лихачей («Пожа-пожалуйте, купец, подвезу!»), есть пары на пристяжку – голубки.

В раздевальной сразу пахнуло теплом, светом, верхние одежды переплыли в услужливые руки, перед зеркалом дамы оправили прически. Во второй этаж подыматься по лестнице в красном ковре. Издали музыка. Прислуга в белом, носятся взад-вперед с блюдами, блистающими никелированными кастрюлями, из них вкусно попахивает: стерлядь кольчиком, вареный цыпленок, мало ли что еще.

Метрдотель поклонился, провел в залу. Двусветная зала Большого Московского не из маленьких. На хорах цветы, оркестр, тоже столики, но главная игра здесь.

Вера уселась, взяла карточку.

– Вот это ресторан так ресторан!

Таисия Николаевна устроилась скромно, но привычно: «Очень красиво, Верочка, только таких расстегаев, как у Тестова, не дадут». – «Неплохо будет, не думай». – «Я и не говорю, здесь тоже хорошо кормят, но покойный Михаил Акинфиевич ставил Тестова выше». – «Да, уж твой Михаил Акинфиевич любил покушать. А я хочу, чтобы нынче пошикарней было».

Глеб осматривался. Нарядно! Свет, музыка, духи, туалеты дам, сияние колец, сережек, шей московских…

«Человек» в белой рубахе, белых штанах подал ледяной, запотевший графинчик. Икра, горячий калач, вымоченная в молоке селедка с дымящимся картофелем – машина заработала.

Она работала здесь ежедневно и ежевечерне. Москва торговая, зажиточная и богатая кормилась и кормила Вера, Глеб, Таисия – случайные гости, не типические. Мало ли тут завсегдатаев, разных Бардыгиных и Гавриловых, Грибовых и Тарасовых, не говоря уже об именах всероссийских?

Вера пила водку спокойно. Таисия на нее поглядывала: «Не бойся, выпить могу сколько хочешь». Глеб тоже старался. Вера с ним чокалась. «Видите, это и есть Москва, Опера, Большой Московский…» – «Да, мне очень нравится». – «И Шаляпин понравился?» Понравился и Шаляпин. Значит, все, слава Богу, в порядке. Не зря выплыли.

За осетриною («америкэн, соус пикан») Вера говорила, что все это очень мило и приятно, но Москву она не любит. «Жирно, шумно, пироги, Замоскворечье». – «Как же так, – заметила Таисия, – Верочка, в Москве ведь настоящая Россия. Кто Москву не любит, тот, пожалуй, и Россию не чувствует». – «Ну, уж ты, конечно, со своей Таганки…». – «Вовсе не с Таганки. Я на Чистых прудах родилась, в Москве замуж вышла, в Москве овдовела. Да по правде сказать, вся моя жизнь в Москве прошла, не могу пожаловаться».

Вера налила ей еще белого вина. «Выпей и расскажи, но не впадай в чувствительность».

Таисия Николаевна отпила из зеленоватого бокала, посмотрела на нее ясным, серооким взором: «Я, Верочка, и не собираюсь никак впадать в чувствительность. Мало ли что там. Тебе одно нравится, мне другое».

Глебу показалось, что сказала она очень покойно, твердо – не уступала. «Да я ничего… Таисенька, я тебя не задевала. А тебе нравится это вино?»

Таисия вновь глотнула. «Вино хорошее, но извини меня, я предпочитаю послаще. Это очень сухое. Михаил Акинфиевич любил, чтобы я выпивала немножко Шато Икэм или Барзак». – «Да, разумеется, ты женщина, настоящая женщина. Тебе бы помягче, послаще». – «Ну ведь и ты не мужчина». – «Конечно. Но я одиночка, бродяга, так, какая-то личность, играющая на фортепиано».

Вера показалась Глебу сейчас странной. Показалась – и недолго он на этом задержался. Близкой она не была, не могла быть. Он очень благодарен, что она его вывезла, все отлично и сейчас весело, блестяще в этом зале ресторанном, и Таисия славная, но для него под всем этим он, он сам – все остальное украшение.

Несколько мужчин, дам вошли в зал, приостановились. Метрдотель низко кланялся, показывая рукой на угол. Голова – много выше других – высунулась из-за двери, что-то знакомое в легком, тигровом движении тела, повороте шеи. Но теперь ясно видно, какой блондин Олоферн с Волги, с рыжеватыми бровями, светлыми ресницами. Метрдотель продолжал приглашать к большому угловому столу. Атаман быстро оценил все глазом.

– Не могу же я, голубчик, в общем зале…

Произошло некоторое смятение, лысые головы, дамские шеи и прически обернулись к дверям: «Шаляпин, Шаляпин!»

Ватага повернула обратно – только раззадорила сидевших здесь.

Вера обернулась к Глебу.

– Ну, теперь до утра. Голову ему отрубили, а он в отдельный кабинет и сколько шампанского с этой Юдифью выпьет… Так, Глеб Николаевич, Таисенька, еще раз, за здоровье Шаляпина!

Она подняла бокал. Все чокнулись.

– У него слава большая. И есть и будет. – Вера будто даже задумалась. – Он назначенный к этому человек.

– Верочка, а я за тебя хочу, – сказала Таисия. – За твои успехи, и за твою славу. Не одному Шаляпину этим заниматься. Ты тоже развернись. Так, знаешь, прогреми за границей, возвращайся знаменитой пианисткой. Только тогда тебя в Гавриков переулок не затащишь.

– Слава, слава… Тут, братцы мои, что кому на роду написано, заказать нельзя.

Она говорила покойнее, даже мягче, задумчивей обыкновенного.

– Глеб Николаевич, а вы о славе думаете? Глеб удивился.

– При чем тут я? Какая там слава? Вера пристально на него посмотрела.

– Мне кажется, думаете тайно. Да ничего – думайте! Нечего прятаться. Я вот прямо говорю: я бы хотела славы.

Глеб улыбнулся, поднял бокал, слегка тронул им Верин. Она сказала спокойно:

– Но у меня славы не будет. Таисия Николаевна забеспокоилась.

– Таисенька, не тревожься. Я могу выпить сколько угодно. Все равно, – она говорила почти с раздражением, – славы у меня не будет, да и вообще из жизни моей ничего не выйдет. А за границу поеду, по пяти часов в день за роялем сидеть буду, и так именно надо, а Глеб Николаевич пускай свои стихи пишет.

– Я никогда стихов не писал.

– Все равно, какие-то там штучки… пишет, прячет, все таит, а потом вдруг выйдет, что написал целую повесть.

Глеб не знал, принимать ли всерьез, обижаться ли, нет ли… – все-таки не обиделся.

Вокруг стало просторнее. Кое-где на опустевших столиках потушили лампы. Вера под столом сунула Глебу сторублевую бумажку. Он был в ужасе. «А платить-то ведь надо? Мужское дело! Сдачу мне отдадите!» Таисия Николаевна улыбалась. «Верочка нынче нас угощает, ничего, ничего! Только вы счет проверьте, не приписали бы лишнего».

Глеб обещал, но когда счет подали, проверить ничего не смог: спазма смущения сдавила. Свободнее вздохнул только, когда вернул Вере сдачу.

А еще свободнее – возвращаясь в Гавриков, на морозе, при звездах, придерживая на раскатах Таисию Николаевну. Оба молчали. Глеб полон был собою, сегодняшним вечером, новым виденным, слышанным, пережитым.

Так продолжалось и дома в то время, когда при голубом своем фонаре, заперев дверь, смиренно разоблачалась Таисия Николаевна, тоже взволнованная. Именно вот тогда, менее всего о Таисии думая, вытащил Глеб свою тетрадку. Вера Манурина считает, что он пишет стихи! Никаких стихов, но что-то ему хочется записать, написать. Странно она сказала нынче о славе… Слава! Мурашки вдруг прошли по спине. Шаляпин, театр, аплодисменты…

Глеб развернул тетрадку, стал изливать в нее то, что в подобные же тетрадки изливали и изливают, будут изливать сотни юношей на распутьях жизни. Ему казалось, что лишь он, впервые, именно этими, а не иными словами, в одинокий час ночи изображает свои тяготы – «кровию сердца».

Заснул он не ранее четырех утра.

* * *

Около двенадцати в передней позвонили. Анфимьюшки не было, отворила Таисия Николаевна. Перед ней стояла дама невысокого роста, немолодая, в шляпе слегка старомодной со страусовым пером, в дорожном строгом пальто. И в ней самой показалось Таисии нечто прохладное, строгое, в карих больших глазах будто знакомое. Дама спросила, здесь ли живет Глеб. Таисия ответила: здесь. «Я его мать. Можно его видеть?» – «Ах, очень приятно… разумеется, можно, пожалуйста, входите. Он, кажется, еще не вставал, но это ничего, я постучу».

Мать вошла в переднюю, как в бастион неприятельской крепости. Таисия сразу заробела. Отворила дверь в столовую: «Будьте любезны, присядьте… я сейчас».

Мать вынула старинные золотые часики на тонкой цепочке, взглянула.

«Без десяти двенадцать. Что же, он спит?» – «Право, не знаю. Но из своей комнаты еще не выходил. Мы вчера очень поздно вернулись… моя родственница повезла нас на Шаляпина». – «Разве театры так поздно кончаются?» – «Нет, конечно, но потом мы попали в ресторан». – «А-а, в ресторан!»

Мать смотрела мимо Таисии. У той заколотилось сердце:

«Боже мой, какая я дура! Что же подумает матушка? Вчера очень поздно вернулись!»

Покойный Михаил Акинфиевич говорил о Таисии: достойная женщина, но не весьма сообразительная – он жену свою знал.

– Я сейчас постучу, Глеб Николаевич будет страшно рад. Выражение лица матери не изменилось. Она не нуждалась в том, чтобы от г-жи Милобенской узнать, что сыночка рад ее приезду.

И пока не весьма сообразительная г-жа Милобенская стучала в дверь к сыночке, робея приоткрыть ее – вполголоса, взволнованно объясняла кто приехал, мать сидела в столовой. Страусовое перо на шляпе поколыхивалось. Она рассматривала внутренность вражеской крепости: портреты Михаила Акинфиевича в черном сюртуке и белом галстуке, пианино, на котором играла Вера, в полуоткрытой двери – голубой фонарь. Угол хозяйкиной постели, уже убранной, почти нарядной. Мать слегка вздыхала. Театр, ресторан… какая-то Верочка… «эта» гусыня. Неудивительно, что он спит до полудня. Мать полузакрыла глаза. И вздохнула уже глубоко. А если они его спаивают?

Через несколько минут вышел и сам Глеб, в наскоро натянутой тужурке, еще не умытый, остроугольно-худощавый, но с тем нежным румянцем на щеках, что и есть юность. Мог он и поздно лечь, и волноваться, и чувствовать себя непонятной натурой, обреченной на одиночество и тоску, – но одного никак не мог бы убить в себе: юности, она выпирала изо всех щелей.

Нет, никто его не спаивал. Это все тот же Глеб, только в студенческом обличье.

– А-а, мама! Вот не ожидал! Он ласково ее расцеловал.

– Даже не написала ничего!

* * *

Мать вполне могла бы остановиться в квартирке Лизы на Арбате, но поселилась у Ечкина, на Неглинном. Она знала, что там останавливается отец. Раз отец – значит, хорошо. Комнатку же взяла самую дешевую. И на чай давала умеренно: незачем баловать прислугу.

Лизе сказала, что не хочет ее стеснять. Это было отчасти верно – мать смотрела на свою поездку как на некоторую научную экспедицию: исследование жизни детей. А для этого надо находиться в стороне, чтобы ничто не мешало.

У Глеба, Лизы бывала она постоянно, но не этим одним занималась: делала покупки – отцу, детям (меньше всего себе), по хозяйству (огородные, цветочные семена). «Непременно побывай у моей подруги Матильды Грелль, – весело говорил отец, провожая ее, – на Воробьевых горах, рядом с Ноевым. Пусть вышлет нам свеженьких прививок». Мать недовольно хмурилась: терпеть не могла легкомыслия – какая там «подруга»? Всего два-три раза и видел эту Грелль. Но отец был неисправим.

Первое неприятное впечатление от Гаврикова переулка прошло. Мать приезжала туда обедать с сыночкой, иногда вечером. Познакомилась ближе с Таисией Николаевной. В деле хозяйственном у них нашлось даже общее. «Нет, эта скромная. Ничего тут не будет», – так ее определила. Встретилась и с Мануриными – вежливо, но прохладно. Они ей не очень понравились. («Слишком много о себе думают. А дочь к тому же чудачка. Нет, это герунда»). Но и в них опасности не усмотрела.

А Глеб у нее на глазах жил, как полагается: рано вставал, отправлялся на Коровий Брод, слушал там лекции, чертил чертежи. Вечером совещался иногда с Сережей Костомаровым об учебных делах. Все это вполне естественно. Сережу мать знала еще по Калуге, сочувствовала ему – серьезный мальчик. Тоненький студент с капелькой пота на веснушчатом носу, оттопыренными ушами, был он и в Москве деловит, усерден. Иногда помогал Таисии Николаевне починить стул, перевесить портреты, склеить попорченную шкатулку.

В Глебе же одно не совсем матери нравилось: он как-то печален. Ведь вот и молод, здоров, условия жизни хорошие, впереди карьера. Отчего же у него такой вид, будто его давит что-то?

И у себя в спартански-монашеском номерке на диванчике, в сумерки, мать все о сыночке думала. Вот он и ласков, и мил с ней – упрекнуть не в чем, о себе же не скажет ничего. «Жизнь не стоит того, чтобы ею интересоваться» – такое или в этом роде постоянно срывается у него с языка. Но ведь это не значит открывать душу!

И мать переворачивается на другой бок, вздыхает: «О, Боже мой, Боже мой!»

Лизу нашла она в хорошем виде, но и о ней беспокоилась. Ах, это учение! Дома часами гаммы, в Консерватории уроки, разные сольфеджио, гармонии, контрапункты. А Лиза слабенькая – сколько в детстве хворала! При нраве веселом и даже насмешливом (в отца), всегда была жалостлива и нежна, всегда разные хромые цыплята, котята у ней. Мать считала: за Лизой нужен уход, опека, любовь. Кого-то, как встретит она в жизни? Вон у нее какие маленькие ручки, им приходится изо всей силы растягиваться, чтобы брать аккорды: Вилочка берет их легко, но ведь у ней длинные пальцы.

Так, отдумав о сыночке, мать надумывала о дочери, опять перевертывалась.

Когда же с ними самими бывала, то чувствовала себя лучше.

Однажды Глеб пришел в воскресенье к Лизе под вечер. Мать сидела за пианино, в передней услышал он вальс из «Фауста». Мать улыбаясь играла, как-то странно и по-старомодному пробегая пальцами по клавиатуре. Глебу вдруг ясно представилось, что это не Москва, а Усты, зима, ему лет восемь, Лиза девочка, мать в устовской гостиной играет эти: «Ах, скажите вы ей, цветы мои…» – и она гораздо моложе, спокойная и слегка улыбающаяся, меланхолически-мечтательная мать. А вот вальс оборвался, начался галоп – под него в Устах же преважно разделывали они с Лизой и Соней фигуры кадрили.

Глеб подошел, обнял мать сзади, поцеловал около уха: «Мама, Усты вспомнила!» Она обернула к нему тонкое, сейчас не такое важное, как обычно, лицо – полное любви и ласки.

– Да, сыночка, ты был вот еще какой маленький!

Она показала рукой невысоко от полу. «И кажется, бил иногда Лизу?» – «Нет, это уж ты на себя наговариваешь. Может быть, раз-другой… но в общем вы жили дружно».

Глеб здоровался с Вилочкой Косминской – худенькою, высокою девушкой, блондинкой, часто хмыкавшей носом. Из другой комнаты выглядывали усы Артюши.

– Мама, – спросила Лиза, – ты любила Усты? Мать улыбнулась.

– Мы жили там очень скучно.

– А нам с Глебом нравилось. Глеб, правда, там хорошо было?

Глеб ответил серьезно и как бы задумчиво:

– Лучшее время жизни.

Мать взяла Лизину голову руками, пригладила выбившуюся кудерьку.

– Слава Богу, вам хорошо было. Вилочка хмыкнула носом.

– Господа, чай начинаю разливать.

Мать поднялась, все двинулись в столовую. Усты, на мгновение выплывшие – для одних заря, для других заточение, – вновь канули, чтобы дать место другому.

А другое это – столовая. В студенческом синем сюртуке, с золотыми пуговицами, с бобриком на небольшой голове заседал уже там Артюша, пил чай с блюдечка и, подмигивая не то самому себе, не то всему миру, напевал:

 
Ай, грайте музыки,
Натягайте басы.–
 

начало песенки, продолжения которой лучше бы мать и не знала: впрочем, дальнейшего он при ней и не изобразил.

Чай вышел довольно веселый. Мать не стесняла. И сама нынче была в хорошем расположении: она с детьми, дети ласковы, молодежь тоже приличная. Мать раза два даже так рассмеялась, что Лиза бросилась ее целовать, пощекотала у шеи, как в детстве делала, в знак восторга.

Вспоминали опять Шаляпина. Рассказывали о нем матери. Артюша вдруг вскочил, присел на корточки и как бы в восторге три раза обернулся вокруг себя самого. Бешено крутил усы.

– Як на сцену выйде, як начне петь, то просто-таки… у-у, собачий сын, как поет!

Потом бросился целовать матери ручку, ухватил Глеба, с ним пытался танцевать. Вилочка краснела и улыбалась за самоваром. После чаю Лиза сыграла с ней в четыре руки увертюру «Кориолана». Мать слушала уже серьезно. Артюша тихо сидел. Ей приятно было – Лиза сделала большие успехи.

За ужином ели окорок, приехавший с матерью из Балыкова. Долгий путь – знатный гостинец. Чокнулись и наливочкой за здоровье матери.

– Дай, Боже! – сказал Артюша. – И почаще к нам в Москву наезжать. Глеб, за маменьку! Глеб, коллега! Я Университет, вы Техническое. Вместе и рядышком. У нас забастовка буде, то вы поддержите, у вас что-нибудь, то и мы тут как тут, зараз развернемся.

– Какая забастовка? – спросила мать. – Разве предполагается что-нибудь?

Артюша быстро взглянул на Лизу, будто смутился.

– Это я так… вообще. Никакой забастовки и нет, а я просто на случай… по-товарищески.

– Да, я что-то слышал, – сказал Глеб рассеянно, – будто у вас неспокойно.

Вид у него был такой: слышал да мало заинтересовался.

Разошлись в начале одиннадцатого. На углу Арбата и Староконюшенного Глеб нанял извозчика – завезти мать на Неглинный, а самому дальше, в Гавриков. Вечер был не холодный. Порошил снежок, не то метель, не то оттепель. Глебу было приятно ехать с матерью. У Ечкинского подъезда она его перекрестила, извозчик затрусил далее, по Трубе, где когда-то видел Глеб герольдов коронации, к Сретенке, Красным Воротам. Москва была уже тиха, пустынна. Деревней и метелью веяло с Рождественского бульвара, чем дальше ехал Глеб, тем более завозил его извозчик в темень, глушь ночи. «Ах, скажите вы ей, цветы мои…» – как мило мать играла, как все далеко, Усты, детство, счастье.

«Ну, во всяком случае прекрасно было».

В это самое время мать, раздеваясь в своем номерке, думала о другом. Через два дня надо уже трогаться. Вновь Балыково, сосны, думы. Вновь дети далеко. А сегодняшний вечер был очень приятен. Все-таки…

Что это говорил Артемий о забастовке? Какая забастовка? Из-за чего? А если и в Техническом, у сыночки??

Мать отлично знала, что ни в пользу и ни против забастовки ничего не могла сделать. Все же появилось ощущение, что чего-то она в Москве не доделала – пожалуй, самого главного. Опять она ворочалась. Заснуть было трудно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю