Текст книги "Путешествие Глеба"
Автор книги: Борис Зайцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 46 страниц)
Но сейчас все по-другому. И мать, и светлый, молчаливый дом, принадлежат иному миру, очень радостному. Глеб вполне в нем укрепился. Неужели важный мальчик, рисующий в людиновском доме, катающийся на коньках в оленьей шапке и романовском полушубке, бродящий в парке с ружьецом, подкарауливая сороку – все тот же Глеб, что мучился из-за экзамена, чувствовал тщету свою и одиночество в гимназии, страдал от наказания?
Глеб старался не думать о той странной, грустной и тяжелой жизни, которую вел в другой стране, называвшейся Калугой. Впрочем, ему и не очень думалось. Попросту он снова жил.
На второй день Рождества мать спустилась вниз уже в обычном своем платье, с брошкой. Теперь, если броситься к ней на шею, то можно и оцарапаться. Глеб, впрочем, не бросался. Все вошло в колею, он принимал как должное, что мать выздоровела, да и вообще что здесь в Людинове должен жить по-настоящему, быть счастливым.
…Несколько новостей сразу скрестилось в эти дни в доме людиновском. Из Киева брат Петр написал отцу, что заболела гостившая у него бабушка Франя. Из Дядькова получилось сообщение, что по губернии едет губернатор и в пятницу будет в Людинове. Его надо принять, показать ему завод и отправить дальше. Третья весть была для Глеба самой важной: верстах в тридцати от Людинова обложили лосей, и к великому его удовольствию (хоть он и старался скрыть это), отец решил взять и Глеба на облаву.
Может быть, для отца и не так размещались известия, все же и он занялся более всего охотой. Для губернатора наспех послали за вином в Жиздру, мать размышляла, хороша ли будет индюшка, какое свертеть мороженое. А отец с Глебом готовились к охоте как к войне. Дело, правда, не шутка: ехать вдаль, зверь немалый и редкий. Приходили и Дрец, и Павел Иванович совещаться и обсуждать: сколько брать патронов, как одеться, кому с кем ехать.
Кабинет отца обратился в мастерскую. Лежали разобранные ружья, смазывались курки, собачки, промывались стволы, протирали их насухо так, чтобы блестели внутри как зеркало. Самое интересное это лить пули. Свинец плавили в чугунной чашке с длинной ручкой вроде кочерги – тут же в камине на огне или углях. На дне чашки копилось нечто светлое и тяжкое, сребристо-жидкое, как ртуть, кое-где в чешуйке шлака. Это расплавленный свинец. Его льют в пулелейку – особый инструмент с дырами для наливанья. И когда свинец остынет, пулелейку разнимают, из нее падают столбики еще теплого металла: он и будет разить зверя, надо лишь его еще загладить, обточить швы.
Глеб считал это делом значительным, достойным настоящего мужчины. Приезд же губернатора и все с ним связанное – пустяками, на которые зря тратится время.
Губернатора ждали в среду, а на четверг назначалась облава. Глебу это совсем не нравилось.
– А вдруг он возьмет да и останется в четверг?
– Нет, братец ты мой, у него все расписано, – говорил отец, покуривая. – В среду вечером должен в Жиздру выехать.
Глеб все-таки опасался. Ведь он губернатор. Что захочет, то и сделает. А во всяком случае, испортит им последний день перед охотой. Мало ли, можно было бы еще патронов наделать, про запас…
В среду на двор людиновского дома въехало несколько троек: точно свадебный поезд. Глеб с Лизой смотрели с любопытством, не без трепета, из окна верхней большой комнаты. Двор наполнился полицией. Заиндевелые урядники в башлыках, с багровыми от мороза лицами, худенький становой в серой шинели, исправник, грузный, в огромном тулупе сверх шинели, какие-то господа в шубах из Дядькова, отец на подъезде… – наконец, из самой нарядной тройки, в расписных санях Тимофеич и два урядника высадили человека с небольшими бакенбардами, еще не старого, в дорогой шубе. Отец почтительно с ним поздоровался.
– Губернатор! Губернатор! – зашептала Лиза, бледнея. У Глеба тоже сжалось сердце – разумеется, было, как он говорил, «страшновато», или «играние в груди». Но он сделал вид, что ему безразлично: хоть бы царь.
В эту среду столпотворение вавилонское происходило в доме людиновском. Все наехавшую ватагу надо было накормить, рассортировать, разместить… Становой не мог находиться в комнате, где обедает губернатор…
…Глеба, несколько оледенелого, подвели в зале к человеку, с бакенбардами, отец сказал:
– Это мой сын.
Глеб поклонился и «шаркнул ножкой». Губернатор рассеянно-ласково подал ему руку, потрепал по голове.
– Будущий охотник, – сказал отец. – Ныне калужский гимназист.
– А! А! Отлично.
Губернатор спросил, как он учится. Узнав от отца, что хорошо, кивнул благожелательно. Подошел чиновник особых поручений, лысоватый, картавящий, – потом какие-то инженеры окружили их. Глеб благополучно отступил. «Хорошо, что отец не сказал про завтрашнюю облаву. Гимназистам охотиться запрещается…» – Глеб, по своему обыкновению, думал, что губернатору он так же интересен, как себе самому или матери.
Обедали с Лизой одни, наверху – тоже к общему удовольствию. Лиза боялась, что после обеда придется играть губернатору на рояле. Но сейчас они мирно и роскошно угощались: губернаторская индюшка, воздушный пирог, ананасы, мороженое их не миновали. Снизу же доносился шум голосов, движение людей, сидящих в стеклянной столовой, за раздвинутым столом, чоканье, иногда смех…
Лиза все-таки угадала. Губернатор оказался любителем музыки, а отец, после шампанского, проговорился, что дочь у него музыкантша. Когда с кофе и ликерами перешли в гостиную, губернатор пожелал ее слушать. Отступать было поздно. Мать отправилась за ней наверх.
Вряд ли раньше когда-нибудь Лиза так волновалась. Идти вниз, играть перед губернатором, чиновниками, инженерами…
– Чего ты боишься? – сказал Глеб. – Ты играешь отлично, а мало ли что… губернатор так губернатор. Он совершенно не страшный.
И мать повела Лизу на заклание. Глеб же уселся у себя на трапеции – отсюда лучше будет слышно, вниз спускается винтом лестница – и слегка покачиваясь, испытывал разные чувства: некое высокомерие к губернатору («пускай послушает, как в нашем доме играют!»), гордость за Лизу, которую считал замечательной пианисткой, ощущение покоя и уединенности здесь, на слегка покачивающейся трапеции, и вместе с тем: жаль, все-таки, что это не он играет, не он пожинает лавры.
Внизу, на Голгофе, Лиза исполняла «Патетическую сонату», вначале от ужаса робко, но потом разошлась. Для своего возраста играла совсем неплохо, и в туше ее, фразировке, были именно Лизины черты – женственно-изящное, артистичное. Глеб все сильнее раскачивался. Как всегда, музыка действовала на него сильно и поэтически. Трудно было бы определить мечты его. Но нечто от Софьи Эдуардовны, от Зинаиды тургеневской в них присутствовало. Ему хотелось сделать что-то необыкновенное, прославиться, погибнуть…
Когда Лиза окончила, внизу шумно, дружно зааплодировали.
Губернатор был человек средних лет, спокойный и довольно благодушный. На те страшилища Петербурга, какие рисовали себе Катя Новоселова и Лиза, вовсе не походил. Но правительство собою являл, привык к этому и не мог стать иным. Хоть по медвежьим углам губернии ездил без радости, все же странно ему было бы путешествовать запросто, без троек с исправниками впереди, троек со становыми и урядниками сзади. Так нужно, дело государственное. Пусть лично и не крутой, все-таки он начальник, должен изливать в этом захолустном крае сияние, отблеск верховной власти.
Губернатор держал себя вежливо, но отдаленно с инженерами и хозяевами этого дома (не казавшегося ему столь великолепным, как Глебу). Поблагодарил за Бетховена девочку с кудряшками и косичкой, замученную страхом, с ледяными пальчиками. Похвалил ее, хотя много раз слышал много лучшую музыку. В конце же концов все это было ему безразлично.
Его повезли на завод показывать производство. А исправник и становой ждали в дальних комнатах – их и кормили там отдельно.
На заводе заведующие мастерскими низко ему кланялись. Рабочие стояли, онемев. Губернатор считал, что он некая магическая сила, одним появлением способная дать счастье простым людям. (Ему всегда искренно казалось, что «народ» очень его любит.) Он видел, как из домны вытекал огненный чугун, как проносилась в прокатной через вальцы раскаленная болванка – из нее вытягиваются змеевидные полосы – будущее сортовое железо или рельсы. Ему казалось, что в его присутствии и работать этим запотевшим людям с другой планеты легче, чем без него.
В пять вернулись домой, сели играть в винт: за главным столом губернатор, петербургский инженер, тощий чиновник особых поручений и отец. По углам зеленого ломберного стола в гостиной стояли свечи. Новые колоды карт ловко сдавались. Мелки писали, Тимофеич в белых перчатках, изнемогая от важности и сознания «исторического» дня, подавал чай с вареньем и лучшими жиздринскими печеньями.
Глеб осмелел и тоже глядел из-за спины отца на игру. Его занимало лишь одно: чтобы отец выигрывал. Отец вообще должен был всех побеждать. И Глеб с неудовольствием смотрел, когда отец ремизился и уже совсем рассердился, когда партнер, тощий чиновник, заметил отцу, что он сыграл неправильно.
В общем же чувствовал себя тоскливо, точно в завоеванном городе.
В прихожей сидел урядник, в маленькой проходной какие-то неизвестные типы из тех, кого не сажают за стол. Худенький становой, робевший, как Лиза за роялем, вскакивал каждый раз, как входила мать, – все какое-то странное и чужое!
Главное же его мучило: а вдруг губернатор останется? Улучив минуту, когда отец был свободен, он шепнул ему:
– Долго будете играть в карты? Ведь он так и не уедет!
– Не бойся, к девяти с конного двора подадут тройки.
– Как же в темноте ехать?
– Вот увидишь.
– Значит, мы завтра на облаву?
Отец хорошо знал, по самому началу, куда клонится дело. И так как разговоры эти заводил Глеб уже не в первый раз, сказал даже нетерпеливо:
– Да, на облаву. И вставать надо до свету. Ложись пораньше.
В отцовском кабинете тоже играли в карты, инженеры помоложе. Глебу пришлось лечь наверху у матери. Это было приятно, но и опасно: вдруг завтра забудут разбудить?
Ужинали опять с Лизой вдвоем, и действительно в девять часов оказались свидетелями радостного события: уезжал губернатор.
Двор вновь наполнился тройками, полицией. Звенели колокольчики. Ямщики переругивались. И самое интересное было то, что появились и верховые с зажженными фонарями. Это совсем блестяще! Отсветы бродили по людской, по заснеженным липам. Несколько походило на пожар. Человек в шубе вновь вышел на подъезд, его усадили в сани и весь губернаторский поезд с верховыми впереди, освещавшими дорогу, тронулся.
Глеб был доволен. Теперь начинается настоящее. Он сбежал вниз попрощаться с отцом. Повсюду стояли еще не убранные ломберные столы, недопитой чай, пепельницы с окурками. Окурки и на полу. Но неприятель отступил. И взяв с отца слово, что его разбудят вовремя, Глеб обещал тотчас лечь в постель.
Это он и исполнил. Заснуть же долго не мог. Слишком пестр день нынешний, слишком жуток и необычаен завтрашний. Лоси! Подумать только. Сердце его замирало, сжималось.
Отец тоже сдержал обещание. Было еще темно, когда Тимофеич постучал в комнату матери.
– Да, да, – ответила мать покойно. – Сыночка, подымайся.
Она зажгла у себя свечу. Глеб спал на софе в противоположном конце комнаты матери. Мягким оранжевым пятном означился свет за ширмой у матери. В окне слегка серело. Глеб торопливо, молча, упорно натягивал на себя детское снаряжение.
Ввиду важности выезда мать тоже поднялась. Она не особенно одобряла, что Глеб едет на лосей. Правда, лось как будто животное мирное… – все-таки, у него рога. Ну, да отец сказал, что будет стоять с Глебом на одном номере. «Во всяком случае, Николаю Петровичу видней» – в таких делах мать считала отцовский взгляд непререкаемым.
Она же все сделала, чтобы Глеб в это утро был тщательно обут, одет, накормлен – Глеб принимал это с неким нетерпением: был обуян воинственным духом, стеснялся женской внимательности.
Уже светало, когда они с отцом вышли на подъезд, к саням. Двор был изъезжен вчерашними тройками. Мать провожала их. Глеба укутывали, подтыкали полость, поправляли сиденье, подсовывали подушки за спину… – обычный церемониал зимней русской посадки. Из других саней, тоже гусем, выглядывали Дрец и Павел Иванович.
– Ну вот и слава Богу, – говорил Дрец, покуривая трубочку, – вовремя вчерась уехали, а я все боялся, что и-останутся… Значит, и-трогаемся, Herr Professor?
– Трогаемся, – тихо, бессмысленно сказал Глеб.
Дмитрий длинным кнутом, вроде пастушеского, стеганул гусевого. Тот затанцевал и рванул. Коренник двинулся солидно. Набережная у снежного озера, базарная площадь с огромною белою церковью, длинная слобода… – Людиново быстро осталось сзади.
День серый, маловетреный. Сани идут необширными полями, замкнутыми синевою леса. А потом гусевой влетает в этот лес – сразу совсем тихо. Хладно-сребристые снежинки, крошечные и поблескивающие, летят сверху. А когда дуга заденет за мохнатую ветвь, легким, прохладным инеем обдаст сидящих. Дальний стук дятла, залохмаченные снегом елочки, узенький след заячий, ледяная кристальность воздуха, звучность, ломкость…
В одном месте дорога раздваивается. На росстане мужичок. Он низко поклонился отцу и велел кучеру взять налево: слабо натертая тропка к лесной избушке.
– Не извольте теперь громко разговаривать. Зверь-то ведь он чуткий.
Отец обернулся к Дрецу.
– Ну я же что, я же ж понимаю…
Лошади пошли шагом. То, что нельзя разговаривать, сжало Глебово сердце новым волнением. Настоящая охота! В серебряном лесу, на чудовищных зверей…
Избушка оказалась недалеко. Сани подтягивались, охотники молча вылезали. Дрецу трудно было не говорить. Но когда он не удержался и что-то буркнул, отец вскинулся на него.
– Все изволили собраться? – шепнул мужичок-лесник. – Пожалуйте по номерам.
Лесник назывался Евграф. Худенький, тощий, жил он тут одиноко, среди лесов и зверья. Обкладывал и медведей, и лосей. В августе подвывал волков. Едва ли не знал лисьего, заячьего наречий.
На своих легких, раскоряченных ножках вел он охотников. За плечами Глеба висело тульское ружьецо, подарок Деда.
– Тут уж и курить бы не надо, – негромко сказал Евграф Дрецу. – Зверь духа не любит.
Глеб старался попадать в следы отца. Шли медленно, довольно долго. Глебу казалось, что и невесть куда зашли. Наконец, на опушке строевого леса, исполинских елей, сосен, Евграф стал расставлять охотников по линии. Один за другим спутники отставали.
– А вы, барин, здесь, – шепнул отцу. – И махонький с вами. Ну, стрели, стрели…
Глеб устроился за толстым пнем. Впереди мелкий, слегка сизеющий осинник с небольшой прогалинкой в ложбине, шедшей под углом. Оттуда, из этого таинственного сплетения сучьев, голых и тонких стволов и должен явиться зверь. За спиной же столетний лес, с глубокою тенью в глуби. Он всегда, даже в тихий день, как сегодня, слегка гудит. Про ложбину отец шепнул:
– Это лаз. Береги. Вообще осмотрись, вдаль не бей – пропускай до того кустика, видишь?.. Главное, до времени не спугни.
И отец ушел к себе на номер, шагов за двадцать.
Глеб стоял и не стоял, был и не был, это и Глеб и не Глеб – нечто растворившееся в посребренном лесе. Но у этого существа одно осталось несомненным: сердце. Билось оно ровно, громко, как идут хорошие часы.
В лесу иногда что-то хряскало, начинался долбеж дятла…
Так длилось немало. Чем дольше, тем страшнее. Точно все стало немое. Отец хотя и близко, но его уже нельзя спросить, он тоже волшебный, надо ждать, ждать…
Вдалеке выстрел – прокатился сухо, точно раскололи полено. Глеб знал: сигнальный. И за ним далекой, слабой волной завыли человечьи голоса. Облава тронулась.
Со стороны отца два кратких, точных звука: чик, чик. Взводит курки. Взвел свой, единственный курок и Глеб. А потом взял ружье наперевес и замер. Магически блестел пистон. И правда, и неправда был осинник, и ложбинка, лес. Точно во сне! Дальний вой не нарушит тайны мест, где бредут сейчас от этих криков фантастические рогатые звери.
Загонщики ближе. Уже можно различать голоса. Слышны трещотки, палки бьют по деревьям. Туча медленно надвигается, но в цепи стрелков все безмолвно.
Вдруг в мелколесье сновиденья своего увидал Глеб нечто новое: двинулись ветви, что-то расступилось, и беззвучно появились на прогалинке два нереальных существа. Впереди огромный зверь, на высоких, тонких ножках, без рогов, легкий и бесшумный, а за ним поменьше.
Осторожно шли они по снегу, точно бы по облакам, настолько невесомыми казались. Глеб не мог этого осмыслить, но он чувствовал перед собою дикий и таинственный мир. Все это было мгновение, но пронзило его. И уже из-за пня вел стволом мальчик медленно по серо-бурому боку чудища, бесплотно пред ним проходившего.
Может быть, Глеб шевельнулся, или лось почувствовал человечий запах: но передний приостановился, меньший за ним тоже… Глеб потянул за собачку.
В грохнувшем выстреле все сразу сместилось. Громада перед Глебом рухнула. Со стороны отца тоже блеснуло и ударило, меньший бешено прыгнул, несется меж дерев крупного леса, прорвался через линию стрелков. Отец быстро обертывается, ловит его на мушку – второй выстрел…
И все вернулось вновь на свои места. Чрез несколько минут между осинками мелькали уж древляне с палками, в тулупах, рваных шапках, с путаными бороденками. С ближайшего номера прибежал Дрец. Охотники подходили.
– Это ты? – кричал Дрец. – Этакую махину? Ну и молодец же ж, Негг Professor, я же говорил… я же всегда говорил…
Глеб стоял в нескольких шагах от поверженного лося. Зверь умирал. Прекрасный глаз его предсмертно затягивался, нога судорожно дергалась. Глеб ничего не понимал. Губы его дрожали, он был снежного цвета и все пытался забить шомполом в дуло новую пулю – для чего это было? А пуля застряла, как раз и не продвигалась. Кругом орали в восторге загонщики.
Дрец с аппетитом взвел курок и почти в упор выстрелил в умирающего. Тело лося передернулось. Как бы дым пошел от него… или это был вздох?
То, что пуля отца достала второго лося и он повалился шагах в двухстах, никого не удивило: отец взрослый охотник, известный стрелок. Но мальчик, из полудетского ружья уложивший такую махину…
Отец был очень доволен. На Глеба же рухнула оглушительная волна успеха.
Отец, смеясь, взял у него ружьецо и засунул шомпол на место.
– Пулю дома высверлим. Так ничего не выйдет.
Глеба со всех сторон поздравляли. Древляне требовали с отца на водку – что щедро и получили. И когда с лосями на салазках, толпой, теперь уже шумной, пестрой, охотники вперемежку с мужиками и бабами ввалились на двор избушки, где ждали кучера, загонщики подхватили Глеба и стали качать. Они угадали. Отец дал им еще на водку. Глеб же был совсем дик, не раскрывал рта. Можно было подумать, что мальчик, которым восторгаются за то, что пуля его ружьеца угодила в хребет безвинного зверя – что он даже еще недоволен. Это было неверно. Глеб торжествовал. Но счастья своего стеснялся. Так себя держал, будто для него убить лося дело обычное, ничего тут нет удивительного. Его радость была одинокая, восторженно-пустынная.
Он отдался ей на обратном пути. Ели и пили в сторожке основательно и выбрались домой незадолго до сумерек. Глеба опять закутали мумией, и когда выехали в начинавшие сизеть, мутнеть поля, Глеб, закрывшись сбоку воротником тулупа, полудремал, но и страстно жил в уединении своем. Теперь лишь ветер полевой, да снег, да надвигающийся сумрак были с ним. Никаких Дрецов, мужиков, жмущих руку Павлов Иванычей. Он один со своею славой. Глеб считал, что свершилось нечто героическое. А уединение, ровный бег саней, тулуп, от которого пахло овчиной, отгораживали его от мира. К миру этому он относился отчасти высокомерно. А к себе с неосознанным восхищением. Это давало особую сладость часам езды.
Вылез он из саней с чувством Наполеона после Аустерлица. Дома восторг был общий. Даже Лизу он захватил. Тут уж не белочка будаковская – огромный зверь, страшный, которого так геройски уложил брат. (Это была лосиха со своим лосенком. Убивая ее, Глеб совершал преступление даже против законов охотничьих.) Мать тоже была счастлива. Глеб вел себя как взрослый, «сыночка» оказался на высоте. Один из случайных гостей-охотников сотрудничал в «Природе и Охоте». Он сказал, что напечатает о Глебе в журнале.
Все это не могло Глеба не опьянять, хотя держаться он продолжал замкнуто. Дни Святок шли для него под знаком триумфа. Сидел ли он на трапеции, покачиваясь, рисовал ли, катался ли на коньках, всюду его сопровождало ощущение чего-то необыкновенного. Оно несло его. Он не был даже в силах и сопротивляться. Не был в силах чувствовать что-либо иное. А между тем, с ясною неумолимостью надвигался день, когда надо будет вновь ехать в Калугу, с Лизой, в убогий дом Тарховой, постылую гимназию. Совершенно очевидно, что из знаменитого охотника он превратится вновь в жалкого гимназиста, которого в любой день можно оставить без обеда, всячески ущемить, обидеть. Здесь имя его попадет в печать, а там, если «Природу и Охоту» увидит инспектор, то ему сбавят балл по поведению. И кто из товарищей поверит, что это о нем, нелепом дежурном, а то и «ябеднике», написано в охотничьем журнале!
Впрочем, он и думать почти не мог о Калуге – не вмещалась она в него. И себя вообразить иным, чем сейчас, познавшим славу Глебом, не был он в состоянии.
Так же и когда пришла из Киева телеграмма, что скончалась бабушка Франя, он отнесся к этому равнодушно. Да, слегка помнит ее по Устам, важная, польского вида дама. Но к нему и его чувствам не имеющая отношения.
Поразил его только отец. Отец, всегда над всем возвышавшийся, недосягаемый, несмотря на свою веселость, полугерой охотник, проявил слабость, Глеба взволновавшую. На панихиде в огромной людиновской церкви он плакал так, что уткнул лицо в платок, под которым вздрагивала рыжеватая борода, и тяжело сотрясался плечами. Глебу очень жаль было этого прекрасного на его взгляд человека. Когда панихида окончилась, он печально шел с ним домой из церкви, взял под руку, будто поддерживая. Головой приложился к локтю, а другою рукой погладил.
– Мне тоже очень жаль бабушку. А ты не плачь. Я приеду к тебе на Пасху, мы поедем стрелять вальдшнепов, на Горскую мельницу. На тягу. Ты мне обещал.
Отец улыбнулся, смахнул слезы.
– Поедем, братец ты мой, поедем.
Полуобнявшись, шли они, возвращаясь к жизни обыденной. Был серый людиновский зимний день, озеро в снегу, туманные леса за ним. Завод пыхтел, как всегда, языки пламени над домной. Бабушка Франциска Ивановна со своими четками, католическим Распятием, жизненными взглядами и видом королевы из провинциального театра находилась уже в Вечности, бедные же ее останки покоились в граде Киеве. И отец, и мать, и Глеб, и другие совершали таинственно данный им путь жизни, приближаясь – одни к старости и последнему путешествию, другой к отрочеству и юности. Никто ничего не знал о своей судьбе. Глеб не знал, что в последний раз видит Людиново. Отец не знал, что чрез несколько лет будет совсем в других краях России. Мать не знала, что переживет отца и увидит крушение всей прежней жизни. И лосиха, в роковой для нее день вышедшая на вооруженного ребенка со своим ребенком, не знала, что в последний раз идет этим осинником.
Губернатор с бакенбардами окончил благополучно свою поездку. Всюду были исправники, становые. Всюду ему кланялись и принимали, как в Людинове. Искренно он полагал, что всюду внес порядок и благоденствие. В некоторой усталости от пути все же не задумывался о том, что будет, и не мог себе представить, что через тридцать лет вынесут его больного, полупараличного, из родного дома в Рязанской губернии и на лужайке парка расстреляют.
1934–1936