355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Зайцев » Путешествие Глеба » Текст книги (страница 15)
Путешествие Глеба
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:49

Текст книги "Путешествие Глеба"


Автор книги: Борис Зайцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 46 страниц)

– Может быть.

Финк стал покойнее как бы и печальней. Он продолжал ласкать Наполеона.

– Может быть, что и много. Но не для нас, поляков. Наполеон улыбался, важно подал ему лапу.

– Ладный пес, знатный… А моя жизнь, сказать правду, погибла в эти шестидесятые годы ни за понюшку табака, как по-русски говорится. Лесничим вот в этом Илеве, прошу пана, около монастыря вашего знаменитого, Сарова. С медведями да мужиками.

Финк замолчал. На стене, над оркестрионом, польская гусария преследовала казаков. С завода, издали доносился гул вагонеток, острый звук механической пилы, какие-то лязги, свистки. Глеб чувствовал себя неприятно: точно и он был виноват, ответствен, что ли, за судьбу Болеслава Финка. Он слишком мало знал, чтобы спорить, но чувствовал, что Финк ненавидит Россию и все русское, Александра Второго, которого Глеб с раннего детства привык почитать.

Финку тоже было невесело. Он пофукивал, сопел, наконец, улыбнувшись, подошел к оркестриону, принялся вертеть ручку.

Глеб недолго у него посидел. Вышел в настроении смутном, нервном. Домой тоже идти не хотелось, день светил ровно и солнечно, было тихо, такая чудесная благодать… Он пошел к озеру. Там у купальни привязана была лодка. Отвязал ее, вскочил, взял лежавшие на дне весла, вставил в уключины, стал грести. Лодка легко двинулась. Глеб греб на ту сторону, отдаляясь от завода, к лесистому и пустынному берегу. Уключины постукивали, концы весел плескали – нежно-сребристые капли с них падали. Оборачиваясь к носу лодки, видел он вдали тот обгорелый дуб, у которого они были с Калачевым в день тяги. Удивительным светом, сиянием майского дня все наполнялось. Как тихо! Там вдали завод и отец, и Ганешин, и Финк – здесь иной мир, дикопрелестный.

Глеб подплыл к песчаному берегу и явлением своим спугнул ястреба с верхушки засохшего дуба – лениво-царственно полетел ястреб дальше, вглубь, к Сарову.

Глеб же вытащил лодку сколь мог на сушу. Сам лег под дубом, невдалеке от следов костра – сизо-выжженного места с кучкою пепла. Сквозь голые ветви дуба, вздымавшиеся, как сухие кости – низ же дерева был опален черным атласом, – в майской голубизне неба проходили облачка. Глеб смотрел на них, ни о чем не думал. Польское восстание, казаки, судьба Финка, грохот, суровое движение империи… Из леса тянуло теплыми мхами, болотцами, иногда протекала струйки сухо пригретой хвои и сосонника – это сразу, блаженно-сладостно переносило в раннее детство, на деревенский погост под соснами, напоенный этим запахом. Он закрыл глаза. Слезы выступили у него под ресницами. Хорошо бы лежать так всегда, без времени, дел и забот, в сияющем полубытии райском. Глеб не думал сейчас уже ни об Александре II, ни о Родине, за которую только что и обиделся, ни о Болеславе Фердинандовиче. Все это отходило, замирало в глубине, точно тонуло.

Он лежал так тихо, что стал частью пейзажа: два куличка, легким, низким полетом проверявшие побережье, опустились у самой лодки и безбоязненно пробежали в нескольких шагах от него. Кулички были серые, подрагивали хвостиками, отпечатывали веточки по влажному песку. Следы эти некоторое время держались, а потом стали растекаться.

* * *

К Калачеву Глеб вполне привык. Перестал даже ощущать разницу возрастов, точно это был его приятель-отрок. С Финком же получилось сложнее. За обедами у Ганешина Финк сидел молча на дальнем конце стола, сопел и неопрятно ел. В шутках отца и хозяина никогда не участвовал – несмотря на свой вид, был очень самостоятелен, почти что высокомерен.

Когда Глеб заходил к нему, он держался вежливо и как будто покровительственно. Кроме Польши ничего для него не существовало. С Глебом он охотно разговаривал наедине, и Глеб всегда ощущал себя несколько стесненным, хотя что-то и возбуждало его в словах Финка.

– Пан инженер (так называл он Калачева) музыкант знатный, и когда по утрам у меня на оркестрионе играе, то прелесть. Но на завод не ходит. И за женою не смотрит. А надо бы. Пани хоть и шкапа[14]14
  кляча (пол)


[Закрыть]
, а с Аркадием Иванычем слишком разъезжает.

Глеб не особенно обратил на это внимание. Другое в рассказах Финка заинтересовало его больше.

– Комнаты у нее и Аркадия Иваныча рядом, но двери нет. Это только кажется, что нет. Ловко устроено, мне камердинер рассказывал: когда никого еще вас тут не было, приезжали из Нижнего мастера и такую дверку устроили потайную, что она и в ее комнату как бы шкафом выходит и у пана презуса[15]15
  председателя (пол)


[Закрыть]
тоже в этом месте шкаф, а он весь отворяется, толкнуть рукой шкафчик пани шкапы – и он тоже на шалнерах, зараз в ее спальне. Хоть и шкапа, а нашего презуса объехала.

На Глеба этот разговор произвел смутное впечатление. Но история с дверью занимала.

На другой день, когда Ганешин уехал, он сделал даже не совсем джентльменский шаг, тайком заглянул в его кабинет. Действительно, небольшой шкаф был вделан в стену… но открывается ли он насквозь? Этого Глеб так и не узнал.

Другое в Финковых рассказах задело его гораздо больше.

– Пан инженер лайдак[16]16
  бездельник, лентяй (пол)


[Закрыть]
,– говорил Болеслав Фердинандович, – и пан презус тоже лайдак: и то бы ничего, а знают ли они, что на заводе о них говорят? Х-ха! Они простых людей и не видят вовсе. Только с инженерами ликеры пьют, да в карты играют. Я сам карты люблю, а зачем же рабочим заработки задерживать? На Вознесенском заводе в прошлом месяце и вовсе ничего не выдали – берите, мол, из заводского магазина мукой, крупой, салом. А денег из Петербурга не прислали. Так и у нас в Илеве поговаривают: что же, сами пьянствуют, туды-сюды катают, а наши же трудовые денежки задерживают? То, может, все это заводское управление деньжонки себе забирает?

У Глеба слегка перехватило горло.

У Финка мелькнуло в глазах не то смущение, не то скрываемое раздражение. Он поспешно ответил:

– Я ничего и не говорю про пана директора. И никто о нем не говорит. А насчет Вознесенска то сущая правда.

Глеб остался, все-таки, не совсем доволен. Ну еще бы, посмел бы этот старик с опухолью обвинять в чем-нибудь его отца! Но Глеб знал, что действительно отец ездил недавно на Вознесенский завод. Пробыл двое суток, вернулся не в духе.

На другой день, за обычным послеобеденным валяньем на диване он спросил об этом Калачева. Тот лежал на спине, в полурасстегнутой тужурке, с мундштуком в зубах, и высоко, заложив ногу за ногу, пускал изо рта кольца дыму. Внимание его было тем занято, чтоб одно текучее, сизо-завивающееся кольцо плыло за другим на равных расстояниях и как можно дальше уходило не развеявшись.

– Финк? А-а, всегда что-то из-под полы язвит. Раз… два… три… четыре…

Глядя на круто завернутое кольцо, бесшумно, бестелесно утекавшее, Калачев, как дирижер, отбивая в воздухе концом сапога такт, медленно досчитал до десяти. Кольцо все плыло.

– Браво!

Он даже вскочил.

– Глеб, обратите внимание, почти до самого окна. Десять секунд!

Калачев бросил окурок в пепельницу, вставил новую папиросу.

– Болеслав П… Фердинандович… нас осуждает, я знаю. А сам, а сам! А-ха-ха… Каждую неделю в Кильдеево ездит, там с подрядчиками и прасолами в стуколку режется. Да чего в стуколку, дело не в этом.

И Калачев рассказал Глебу, как несколько лет назад Финк проиграл три тысячи заводских денег и чуть было не повесился – вынули из петли, Наполеон лаем спас.

– У него сбережения были, все ухнуло, да еще вот и чужие… Вы понимаете! Но отдышался, а теперь опять копит и опять играет.

– Значит, про Вознесенск неправда? Калачев попыхивал уже новой папиросой.

– Разумеется. Всегда преувеличивает, что нас касается. Вышла маленькая задержка, больше ничего. Все отлично уладилось.

В подтверждение же того, что уладилось и что вообще все благополучно, Калачев пустил огромное кольцо дыма. Оно плыло с удивительною гармонией, почти что с музыкальной бесплотностью и развеявшись, наконец, могло бы служить для более философических зрителей некиим обликом бренности.

* * *

В конце мая выдался удивительный день, теплый, почти даже душный. Глеб отправился на озеро, в купальню. Вода, воздух показались ему обольстительными, тело блестело в брызгах, под золотом солнца. Он и плавал, и лежал на досках в адамовом виде, и опять прыгал в воду. Все это было отлично. В конце же концов озяб, вернулся домой посинелый. А ночью боль в горле, жар, все, как полагается.

Утром он встать уж не мог. Лежал наверху, в своей комнате на хорах – отец в Балыкове, Ганешину и Людмиле не до него. Друг Калачев навестил в то же утро, поохал, сказал, что позвонит отцу в Балыково по телефону и ушел. Кому с больным весело! Глеб впал в печальное настроение. Вот, ехал к отцу за тридевять земель поправляться после зимней болезни – а теперь заполучил летнюю! Но ведь там, в Калуге, на Спасо-Жировке хворал у себя дома, при матери, Лизе, Соне-Собачке. А тут, в чужом месте…

Отец приехал на другой день к вечеру – Глеб с радостью услыхал колокольчик тройки. Отец вошел бодрый и мужественный, хотя и обеспокоенный. Глеб, на своем диванчике, откуда видны были в окно лишь верхушки лип и берез в парке, сразу почувствовал, что теперь за ним сила, свое, родное.

– Что же это ты, братец ты мой, раскис? – говорил отец, ласково его гладил по волосам, трогал лоб. – Перекупался, говорят?

Глеб смотрел на него почти виноватыми глазами.

– Да я, знаешь… я, конечно, купался. День был уж очень хороший…

Он взял горячей, отроческой рукой знакомую, в мелких веснушках, в лаборатории Горного института некогда обожженную руку отца – хотелось прижаться к ней, поцеловать… – он нечто в этом роде и сделал, робко и неловко, и вдруг испытал новое, остро-пронзающее чувство – слез… Он закрыл глаза, постарался отвернуться. Отец еще ласковее обнял, тоже смущенно забормотал: «Ну вот, ну вот, что же это ты расхворался у меня, гимназиаст… Поправляться надо, сил набирать, а он хворает».

Глеб сделал огромное усилие, чтобы не заплакать (это был бы уже позор!), крепко сжал отцу руку.

– Знаешь, когда я выздоровею… надо уж домой… в Калугу.

Отец сел рядом в креслецо, задумался.

– Тебе здесь надоело?

Глеб чувствовал себя очень слабым и несчастным.

– Я… хочу… домой.

Отец поднялся. Подошел к двери, закурил, выпускал дым на хоры. Так он стоял, как-то странно курил.

– Да, видимо, братец ты мой, пора нам отсюда… Пора. Глеб не совсем понял, что хотел этим сказать отец, но осталось ощущение, что они с ним свои, неудивительно, что одинакового чувствуют.

Эти дни отец пробыл в Илеве. Заводской доктор мазал Глебу горло, как в Калуге Красавец, давал полосканья, держал в компрессе – жар стал спадать. Наступила та ровно-унылая полоса болезни, которой Глеб и боялся: немножко кашель, немножко жар, слабость… – бронхит, с одной кушетки переезжает он на другую, но сил для настоящей жизни нет.

Отец не совсем был покоен, Глеб это замечал. Зашел, наконец, навестить его и Ганешин. Сидел, расставив ноги, курил сигару, от которой Глеб закашлялся, рассказал неподходящий анекдот. Отец после его ухода сказал: «Какое брехло!».

В другой раз, в полуоткрытую на хоры дверь Глеб слышал громкие голоса снизу – Ганешина и отца. Что говорилось, разобрать было нельзя, но видимо, что спорят, сердятся. Потом все сразу смолкло, по лестнице шаги отца. Глеб, слабый и подавленный, лежал на диванчике, читал «Борьбу за Рим».

Отец вошел, слегка насвистывая, но лицо его было расстроенное – Глеб это сразу почувствовал.

– Ну вот, все читаешь, читаешь… Он подсел, взял толстую книгу.

– Роман… фантазии разные.

– Это ведь исторический, – сказал Глеб робко. – Очень интересно. Тут про Италию, Рим. Знаешь, завоевание Италии готами, а потом византийцами.

Глеб произнес это таким тоном, будто в Илеве отцу эти события так же близки, как ему самому. Отец фукнул.

– Вот именно. Готами! Это для меня необходимо знать. Исторический… Свою бы нам историю знать, русскую. Да, ну читай, коли интересно, но это все далеко от жизни, тебе ведь не в Риме жить, а на каком-нибудь таком заводе…

Отец вынул папиросу, не без нервности ее закурил.

– Иметь дело с такими болтунами петербургскими… Это никакой не Рим. И хуже всего – ферты, хлыщи… А ничего не поделаешь, в Вознесенск надо ехать, ты уж, братец ты мой, не взыщи, – продолжал вдруг отец мягче, – опять тебе придется одному побыть. Глеб вздохнул.

– Ты надолго?

– Нет… ну, все-таки, денька на два… Там дело есть.

К концу недели он действительно уехал. Глеб остался один со своей болезнью. Болезнь, правда, оказалась не так упорна как зимой в Калуге: он встал уже через два дня и бродил, и спускался вниз. Но все казалось чужим, даже Калачев раздражал – Глеб лучше чувствовал себя наверху на диванчике с «Борьбою за Рим».

Скромному писателю германскому Феликсу Дану да будет легка земля за питание отрока русского в глуши, в печали! Немудрящ роман, но впервые открылись из него Глебу Рим и Равенна, Неаполь, романтические короли готов, демонический защитник Рима Цетегус.

Осаждают замок св. Ангела и уже готы карабкаются на последнюю балюстраду защиты, но «по мраморным плитам загремели железные шаги». Рим еще не сдается. «То подоспел, вскачь с Эсквилинского холма со своими всадниками Корнелий Цетегус» – и на варваров летят античные статуи, украшавшие замок, а Глеб в полуазиатском Илеве блаженно холодеет от волнения, встает, прохаживается, вновь берет книгу.

Или вот – близок конец. Византийцы хитрого Нарзеса одолели и тех, и других. Готы заперты в ущелье у Везувия, римлян почти не осталось. Цетегус, в полном вооружении, шествует берегом моря. Мечта спасти Рим погибла. Впереди лишь смерть. И «у ног его, ласковые и нежные, ложились лазурные волны Тирренского моря, осень дышала неизъяснимою прелестью залива Баий» – Глеб в сладостной меланхолии шел за ним – в первый раз по священной земле Италии. А далее – видел последнюю, безнадежную битву с византийцами, где готы погибали, не сдаваясь и «запахнувшись в свой римский плащ», бросался в кратер Везувия Корнелий Цетегус.

Так кончал Глеб милую для него «Борьбу за Рим», а отец все не возвращался. Вечером зашел к нему Калачев.

– Завтра утром наверно вернется. Ах, как мне надоело тут… Фу! Если бы знали! Одни неприятности.

Калачев, правда, имел вид несколько растерянный. Он посидел, повертелся, взял «Борьбу за Рим».

– На ночь, что ли, почитать…

На другой день Глеб был удивлен посещением Финка. Болеслав Фердинандович не так легко и поднялся наверх – крупная его фигура с седой головой, опухолью на шее, в поношенном сюртуке заполнила всю дверь. Он довольно тяжело дышал, опирался рукой на палку.

– Нету еще пана директора. Ничего, все обойдется, зараз сюда приедет.

У Глеба забилось сердце.

– Почему папы так долго нет?

– Спокойнее, пане Глебе, зачем же вам волноваться? Пана директора никто тронуть не может, он тут ни при чем…

Глеб побледнел, поднялся с диванчика.

– Почему же папу может кто-нибудь трогать?

Финк сидел теперь в кресле, опираясь обеими руками на палку, поставленную между ног. Наполеон вертелся около него.

– Никто и не тронет, говорю вам за верное, как за то, что я Болеслав Финк. Из конторы с Вознесенском по телефону говорили, там все успокаивается.

– А… что же было?

И только сейчас, впервые от Финка узнал Глеб, что именно в Вознесенске-то и было «неблагополучно» – опять задержали выдачу, рабочие бросили мастерские – затем и послал туда Ганешин отца, выворачиваться…

Финк слегка нагнулся к Глебу, негромко сказал:

– Побоялся сам поехать, со своею шкалой все здесь возится, а пан директор отдувается…

Глеб совсем разволновался. От него скрывают, отца послали Бог знает куда, с опасным поручением… А вдруг там с ним что-нибудь рабочие сделают?

– Болеслав Фердинандович… вам кто сказал… как сказал про папу… Что он там сейчас делает?

Финк старался его уверить, что все налаживается, опасности нет, но руки Глеба были ледяные, ему мерещился уже отец, один среди бунта, в страшной толпе…

Финк посидел недолго, его позвали снизу. Если он полагал, что успокоит Глеба, то вышло как раз наоборот. Пометавшись по своей комнатке, Глеб основательней застегнул курточку, поправил пояс, волосы и, несмотря на некоторую слабость, довольно живо сбежал вниз. Друга Калачева нигде не было. Глеб заметил у подъезда подводу. На ней лежали два огромных чемодана свиной кожи. Через залу здоровенные носильщики тащили сундук с пестрыми наклейками: Monte Carlo, Cannes, Wiesbaden.

Под окнами пробежала Людмила в свежей кофточке. Вид у нее был озабоченный. «У кого же спросить?..» Никого нет, Глеба это расстраивало. Хотелось куда-то идти, узнать об отце, успокоиться. В этом томлении он забрел, через полуоткрытую дверь, в кабинет Ганешина. Тут тоже стоял доверху уложенный сундук, еще не запертый, валялись вещи, на столе куча книг. Глеб бездумно подошел, стал их перебирать. Тотчас попалась «Борьба за Рим», видимо, затащил Калачев. Вдруг звонок телефона на столе – тоненький звоночек девяностых годов. Глеб не знал как поступить, позвать ли кого, снять ли трубку и ответить. Телефон смолк, а потом вновь пустил свою трель – тут произошло нечто странное: дверь шкафа в стене отворилась, оттуда, как некий Щелкунчик, выпрыгнул головастый, на тонких ножках Ганешин. Он бросился к телефону. Увидев Глеба, вспыхнул.

– Вы зачем здесь? Что вы тут роетесь в моих книгах? Нет, нет, покорнейше прошу…

В отверстие шкафа видна была другая комната. Там укладывалась Людмила.

– Я… тут моя книга… – Глеб с ужасом чувствовал, что не так что-то говорит, но ничего больше не смог из себя выдавить. Треугольная голова Ганешина припала к телефонной трубке, лысина светила на Глеба, он с ненавистью смотрел на эту лысину, на узкие серенькие брючки, элегантный пиджачок.

– Я хочу знать, наконец, – твердо, но с мучением произнес Глеб, – где мой папа?

Ганешин сердито замахал на него рукой.

– Не мешайте! Успеете со своим папой… Это как раз Вознесенск. Ну вот, ну вот, можете успокоиться. Это он и есть. А? Да? Выезжаете? Отлично. А то ваш наследник тревожится, залез даже ко мне в кабинет. А? Плохо слышно. Нет, ничего. В порядке. Вы нас с Людмилой еще застанете. Да? С ним поговорить? Извольте. Передаю трубку отпрыску, который нынче не в духе…

В шкафу-двери показалась Людмила.

– Аркадий Иваныч, эти две блузки я вам в сундук подбрасываю, в моем не умещается…

Щелкунчик замахал на нее руками. Увидев Глеба, она смутилась, бросила на диван блузки, скрылась. А Глеб прильнул к трубке и в неясном бормотании ее все же узнал голос отца. Да, все уладилось. В Вознесенске спокойно, у подъезда тройка, через два-три часа он в Илеве.

Ганешин нервно ходил по кабинету. Когда Глеб положил трубку, он вновь обратился к нему – теперь несколько мягче.

– Мне о вашем отце все уши прожужжали – что с ним, да как он… будто я виноват! Он инженер, у нас служит, его обязанность – улаживать всякие там… недоразумения. У вас же такой надутый вид, вы сердитесь, молодой человек… ах, ну я так сказал, это пустяки, разумеется, но не люблю, чтобы у меня в комнате рылись в книгах.

– Я не… рылся. Я просто беру назад мою же собственную книгу.

– Вашу книгу! Как она сюда попала? Ну ладно, ладно, мир!

Подойдя к Глебу, он полуразвязно, полублагодушно обнял его.

* * *

Три часа до приезда отца Глеб провел в одиночестве, у себя наверху. «Борьба за Рим» лежала на столе. Снизу слышны были голоса, опять тащили через залу что-то тяжелое, потом заскрипела подвода. Глеб вставал, прислушивался, выглядывал в окно.

Как хотелось бы, чтоб отец поскорее приехал! Он полон был беспокойства, смущения, тягостно-неясный оттенок господствовал над его душой. Правильно ли он держал себя с Ганешиным? Может быть, надо было покрепче? Ведь тот крикнул так грубо… правда, потом почти извинялся. Ах, все это неестественно, фальшь…

В томлении своем Глеб не выдержал и пред вечерней зарей сошел вниз в парк. Его радостно поразил свежий, такой нежно-благоуханный летний воздух. Пахло и лесом и влагой, и немножко тянуло скошенным на лужайке сеном. Необыкновенным, недосягаемо-прекрасным показалось розовевшее к закату небо. Глеб пошел в сторону домика Финка, в смутном, но волнующем утешении. Вечерний дрозд утешал его, вечернее благоухание, эта неизреченная прелесть неба.

Встретился Финк. Он был в пальто и шляпе. Шел торопливо. Наполеон, как бешеный, вокруг носился.

– А я в Кильдеево…

– Играть будете?

Финк взглянул на него не совсем дружелюбно – откуда, мол, известно?

– А не вечно в этой дыре киснуть, доложу я вам.

Если бы Глеб знал, что в Кильдееве остановился на несколько дней богатый подрядчик, что к ярмарке съехались купцы, прасолы и игра будет крупная, он бы понял, почему Финк так оживлен.

Солнце садилось, когда издали он услыхал колокольчики – это отец, о чем говорить. Тройка в мыле остановилась у подъезда (Глеб едва успел добежать), отец, похудевший и усталый, вылезал из тарантаса в дорожном пыльнике – это был он, живой, настоящий отец.

– Ну вот, ну вот…

Он прямо поднялся к себе наверх, там переодевался, мылся, фыркал отдуваясь, плюясь – и рассказывал.

– Паршивое, братец ты мой, было положение… Я уж тебя не хотел тревожить. В конторе сидел, как в осаде. Толпа кругом… Эти-то, которые около меня были, выбранные от рабочих, ничего… А там издали все напирали.

Глеб с волнением, ужасом слушал рассказ отца, как ждали ответа на телеграмму в Петербург, как бросали снаружи иногда камнями в окна, в одном месте высадили раму…

– Папа, уедем отсюда… – Глеб говорил почти умоляюще. – Тут нехорошо.

– Провожу нынче хозяина, а там и мы с тобой тронемся. Мне надо в Нижний по делам, а тебе пора на твою Спасо-Жи-ровку.

Глеб рассказал отцу про Ганешина, про «Борьбу за Рим» и неприятный случай – тот только рукой махнул:

– Обращать на него внимание!

Это Глеба сильно укрепило. Значит, он не сделал ничего предосудительного – достоинства своего не уронил.

На другой день Ганешин с Людмилою укатили. Ганешин помахивал на прощание ручкой – отцу, Глебу, Калачеву. Калачев несколько вспотел. Он беспрерывно курил и вся полурасстегнутая его тужурка была засыпана пеплом от мундштучной папиросы.

– Людмилочка отправилась в Петербург, – говорил он Глебу, полуобняв его и разгуливая по зале, – Аркадий Иваныч устраивает ее на сцену… любительскую, а там видно будет. Я же пока здесь… – он прижал к себе Глеба и белыми, умоляющими глазами посмотрел на него. – Я временнно остаюсь здесь, Глеб, главным представителем Правления… но и меня Аркадий Иваныч устраивает в Петербурге, при Совете съездов горнопромышленников… Людмилочка должна присмотреть нам квартиру, где-нибудь на Сергиевской или Фурштадтской. Это аристократические улицы. А-а, Петербург…

Неизменно поколыхивая широким задом, стал он рассказывать, как по улицам этим проносятся придворные кареты. На спектакли Михайловского театра собирается знать, а в ресторане «Медведь» кутят гвардейские офицеры.

* * *

Та самая сила, что чрез одни леса и реки влекла Глеба сюда, теперь иным путем и удаляла.

Тройка, на которой он с отцом выезжал в ганешинской коляске из Илева, шагом шла по плотине. А там свернула в лес, мимо того обгоревшего дуба, который хорошо знал уже Глеб – по дороге к Сарову. Кучер пустил лошадей рысцой. Илев быстро канул в былое. Глеб не очень о нем и думал, мелколесье, мхи да пески окружили, завели медленное свое круговращение вокруг коляски.

– Жаль, – сказал Глеб, – что мы на Балыково не поедем. Отец мирно курил, мирно смотрел, ровно ли идут лошади, хорошо ли берут пристяжные, не засекаются ли. По его отдохнувшему, спокойному лицу было видно, что он наконец в своем мире – лесов, природы, лошадей.

– Балыковский завод в стороне, верст пять лишних пришлось бы сделать.

Глеб знал, что это новое место, там строят домну и туда, тоже в новостроящийся дом переедет отец к осени. Там будет жить мать и туда придется приезжать на каникулы.

– А через Сэров поедем?

– В самый монастырь не попадем. Но леса ихние увидим.

Путь лежал на уездный городок Темников, а там по Оке на Нижний. Пароход проходил около двух ночи, так что поторапливались – одна тройка ждала подставой близ Сарове, другая в Темникове.

Саровские леса велики, знамениты. Сорок тысяч десятин мачтовой сосны и ели, прорезает их река Сатис, темноводная, глубокодонная. Сколько рыбы, зверья! Но охотиться в лесу нельзя, он под охраною покойного старца Серафима. Медведь российский пред ним склоняется. Таинственный старичок, сутулый, маленький, несущий на спине вязанку дров, братски дает ему хлебушка: по всей Руси прошелся позже преподобный Серафим с медведем в тысячах лубочных воспроизведений.

Уже смеркалось, когда Глеб с отцом вступили в область Серафима со стороны Ардатовской дороги. Действительно, все сразу изменилось. Бор, сумрак, смоляной дух, тишина. Лошади пошли шагом – корни сосен столетних протягивали кое-где под дорогою свои узлы: коляску слегка покачивало.

– У них тут, правда, и медведи есть, – сказал отец. – Барсуки, лисы. Охота богатейшая. Глухарей одних сколько. Но это, братец ты мой, нам с тобою заказано. В пяти верстах жить будем да облизываться. Охотиться никому не позволяют. Хоть бы великий князь приехал – не положено. Кое-где кучер трогал рысцой.

Становилось темнее. Тянуло в верхушках гулом почти музыкальным. Сосны медленно проходили, как на тихом параде великаны. Гигантский муравейник, пень. Ель, лежащая с вывернутым корнем, выгребла из глубин рваные клочья земли, мелкую сетку корешков. А если полоса сплошных елей, то сразу темно, и так мертвенно-сухо засыпано по земле иглами – ни травинки, ни цветка.

Глебу было довольно жутко. Правда, рядом отец, теперь лицо его видно лишь в краснеющем отсвете папироски. Глеб, как охотник, знал жизнь медведей, не очень-то разгуливающих по большим дорогам – все-таки… вдруг да выглянет из-за сосны. Может быть, и разбойники где-нибудь прячутся. И во всяком случае, смутно-таинственное и почти грозное было в темнеющем бору.

– Вот от этого поворота до монастыря версты полторы, – сказал отец. – А нам на Темников направо.

Весьма вероятно, что именно в этих местах и встретили бы они шестьдесят лет назад сгорбленного старичка с вязанкой дров, с милым медведем спутником… и не узнали бы его. Как и теперь, хоть и молчали все, в задумчивости, все же не понимали, по каким местам Родины едут.

Ехали долго. Лес, тьма, скоро ставшая почти непроглядной, утомили Глеба, он пристраивался то к углу коляски, то к плечу отца. В голове путаница, слипалось, на толчках вспыхивала мгновенная искра из батарейки, что-то связывала, а там снова хаос. В нем тонул и Сэров, и отец, и лес, лошади.

Глеб очнулся, когда тройка шла ровно, спокойною рысью, в пустынном поле. Над головой увидал он звезды, впереди огоньки.

– Темников, – сказал кучер.

Отец наклонился к Глебу, усы его пощекотали ему щеку.

– Ну что, проснулся, гимназист?

Глеб не совсем довольным тоном ответил:

– Может быть, я немножко задремал сейчас… но все слышал.

– То-то вот и может быть. Два часа уж из саровского леса выехали.

Так задернула ночь от Глеба Саров и Илев – точно Илева и вовсе не было. Глеб о нем и не думал. Калачев же в Илеве все-таки существовал, и как раз находился теперь один в большом доме, выпивал, а поболтать не с кем: даже Финк уехал опять пытать счастье в Кильдеево.

В Темникове перепрягали лошадей, отец с Глебом выпили по стакану чаю, и опять началась ночь, коляска, темнота, опять Глеб заснул мертво-отроческим сном, с болтающейся на толчках головой, и в предутренний час докатились они из тамбовских степей к той же Оке, что сопровождала Глебов путь с детства.

Трудно было Глебу понять, что это Ока. Умирая от желания сна, он сидел с отцом на захолустной пристани, под несчастным фонариком. Впереди что-то темное и бесконечное. Пахнет рекой, вода поплескивает. Но глазное мрак, мрак… Сон, сон.

Появились огни на воде. Весь светящийся, Глебу показавшийся огромным, подошел пароход, «полуволжский», это уж не «Дмитрий Донской» Будаков. Блаженно перебрались в мир новый – изящества, тепла, света, элегантной рубки, отдельных кают первого класса.

Пароход в мягком подрагивании понес по Оке вытянувшиеся на диванах подобия отца и Глеба – утром им предстояло ожить и вернуться в мир. И как раз в часы их отсутствия шла в Кильдееве карточная игра. Финк на этот раз взял с собой все свои сбережения.

Когда отец с Глебом проснулись, был уж дождливый, сумрачный день. Подходили к Нижнему Новгороду. Ока кончалась и была сколь многоводнее, шире, чем под Калугою у Будаков. Чуть что не Волга.

В серости мелкой мокрети особенно зеленели дубравные холмы с красными срезами-обрывами, где проступали слои сланцев, глинистые размывы. Все текло, мокло. Кое-где посевы на полях – посветлевшие уже ржи, ярко-зеленый овес.

Показался и Нижний – Заволжье и Волга, лес и степь, Россия и Азия. Глеб в волнении видел какие-то башни по горе, зубчатую древнюю стену, вниз сбегавшую, церкви, Кремль – над слиянием Волги и Оки знаменитый город. Финку, может быть, не так был он приятен – в свое время выручил Россию… Но Финк не мог уж сейчас ничего ни сказать, ни сделать. Проигравшись до последней трехрублевки, он вернулся на заре в Илев, лег у себя на диван и более не встал. У его смертного ложа выл Наполеон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю