355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Зайцев » Путешествие Глеба » Текст книги (страница 17)
Путешествие Глеба
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:49

Текст книги "Путешествие Глеба"


Автор книги: Борис Зайцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 46 страниц)

Глебу о. Парфений нравился. Отношения у них были хорошие, но напряженные. Может быть, они друг другу были нужны, друг друга беспокоили. Глеб находился в том настроении ранней юности, когда все хочется самолично пересмотреть, удостовериться, потрогать руками. Если же не выходит, долой. Истина должна быть моей, или никакой. И так как представить себе до конца бесконечность, смерть, «инобытие» невозможно, Глеб склонен был, вопреки о. Парфению с его коричневою рясой, все это отрицать. Его и тянуло, и мучило, и отталкивало. Говорить открыто с о. Парфением было нельзя, – о. Парфений начальство, а религия обязательна, как математика, русский язык. Явно не соглашаться с о. Парфением насчет бессмертия или ада так же бессмысленно, как с Александром Григорьичем касательно площади круга.

О. Парфений занимал и тревожил Глеба. В нем чувствовал он сильного защитника того, в чем сам сомневался или склонен был отрицать. Тревожил и Глеб о. Парфения – тем, что именно в нем, лучшем ученике класса, ощущал он скрываемое противодействие. С другими было попроще, но и безнадежней. Выучил урок и ответил. Велят пойти в церковь – сходит. Глеб же что-то переживал, а направлено у него это в сторону. Можно было считать, что у него есть свои собственные вкусы и взгляды, пусть и мальчишеские, но упорные.

Однажды ученик Ватопедский, при повторительном курсе Ветхого Завета, рассказывал о пророке Елисее. Когда дело дошло до истории с его лысиной, детьми, посмеявшимися над ней, и медведем, которого Елисей на них выпустил, Глеб довольно громко сказал:

– Какая жестокость!

Сережа с удивлением поднял на него светлые, покорные глаза. О. Парфений таинственно улыбнулся. Эту улыбку можно было перевести на русский язык так: «Всегда найдутся, конечно, задорные мальчики, готовые исправлять Ветхий Завет, но от этого он не проиграет».

Ватопедского о. Парфений прервал и со слегка играющей, даже как бы змеящейся улыбкой, поглаживая золотой наперсный крест, стал говорить о том, как легкомысленно подходить к Ветхому Завету с сегодняшними мерками. Это другой мир, и до пришествия Спасителя душа человеческая была иная. В том-то и величие Нового Завета, что отменено ветхозаветное «око за око».

Глеб опять вмешался.

– А тут и не око за око. Они только посмеялись, а он уж медведя. Какое же око?

Сережа взял под партой Глеба за коленку. Милые глаза его выражали почти ужас. Глеба же точно подмывало – раздражала невозмутимость о. Парфения. О. Парфений посмотрел на него с тою же снисходительной усмешкой, которая еще более его возбуждала.

– Да и вообще, не нам обсуждать действия тех, кого избрал Господь.

– Я хочу только понять, – тихо, но упрямо сказал Глеб. Ватопедский продолжал свой ответ. О. Парфений закрыл глаза, несколько секунд просидел так. Потом открыл их, серьезно, внимательно посмотрел на Глеба, теперь во взоре его не было снисходительной усмешки. Вновь прервав Ватопедского, он обратился к Глебу тоже негромко, так что даже не все слышали.

– Быть может, со временем многое такое поймете, что сейчас вас волнует и кажется темным.

На это Глеб уже ничего не ответил, и ни он, ни о. Парфений не мешали больше Ватопедскому. Тот благополучно кончил повествование свое. Получил четыре.

А после урока Глеб сам подошел в коридоре к о. Парфению, медленно и задумчиво бредшему наверх, во второй этаж. Глеб прямо взглянул ему в глаза – в первый момент они расширились не без удивленности – но тотчас посветлели.

Глеб был смущен, почти робок.

– О. Парфений, не подумайте, что я хотел осуждать, или вообще… мне только интересно выяснить…

О. Парфений улыбнулся.

– Я и не сомневался.

Полуобняв Глеба, он взошел с ним на лестницу и направился не в учительскую, а в дальний конец коридора, насквозь прорезавшего здание. Здесь у окна, откуда видны были заснеженные крыши, сады Калуги, они разговаривали. Глеб был смягчен, перешел в то настроение, когда хочется со всем согласиться, и когда даже приятно ощущение чужой власти и авторитета – силы, к тебе благожелательной, с которой идти в ногу так радостно. О. Парфений говорил уже не об Елисее, а о том настроении – он назвал его верой, – при котором мучительные вопросы сами собою отходят, заменяясь другим. Глебу в эту минуту казалось, что он уже чуть ли не верит, и это зависит не от того, что какие-нибудь доводы его убедили, а от чувства: что-то спокойное, светлое, с чем радостно жить, ощущал он сейчас. И понял бы еще больше, если б о. Парфений сказал ему, что тогда в классе, сначала внутренно раздражившись на Глеба, он сам во время ответа Ватопедского обратился к Богу с молитвою – о собственном своем умягчении… Но этого он Глебу не сообщил.

Раздался звонок – уже к следующему уроку. Надо было спешить, предстояла математика – Александр Григорьич. О. Парфений успел лишь сообщить на прощание, что скоро Калугу и Училище посетит знаменитый протоиерей о. Иоанн Кронштадтский.

– Замечательная личность. Вот кто много может вам дать. Вы увидите!

В дверях класса своего Глеб почти столкнулся с Александром Григорьичем. Высокий, худой, в застегнутом вицмундире, он имел вид загадочный. Не без легкой насмешливости, расширив карие глаза с оранжевым ободком, поджав губы, сказал Глебу:

– Пора, пора. В класс, в класс. Да, это я говорю! (И любезно усмехнулся: нельзя было понять, упрекает он или поощряет, но впечатление всегда – точно подстегивает). – Перемена окончилась, мой урок! Мой. Классного наставника. И богословие окончено.

Он еще раз колко улыбнулся, сел за свой столик, развернул журнал.

Ватопедский тоже видел Глеба с о. Парфением. Нагнувшись к нему, шепнул сочувственно:

– По поведению балл сбавляет?

Александр Григорьич вызвал очередного подсудимого.

* * *

Калужскому архиерею, благодушному старику с рыхлыми руками и сладковато-ладанным запахом, продолжавшему заниматься сочинением стихов, не особенно улыбался приезд Иоанна Кронштадтского. Иерархически он ничто пред епископом. Но о. Иоанн не просто протоиерей. Слава его прошла уже по всей России, а главное, его высоко чтут в Петербурге – в Синоде и при Дворе. По слухам, весьма расположен к нему молодой государь. Мало ли что… шепнут здесь что-нибудь, недовольство выскажут – поди потом, отчитывайся…

Но с этой стороны Владыка мог быть покоен: ни Консистория, ни приходы, ни епархиальные дела нисколько о. Иоанна не занимали. Он приехал к больной, по вызову знакомых, сейчас же начал разъезжать по городу – да и на Подворье у Владыки, где остановился, сразу появилось то возбуждение, оживление, тот народ, жаждущий его видеть, что сопровождало о. Иоанна всюду. «Великой духовности иерей, – говорил о нем Владыка. – Молитвенник, украшение Церкви. Но воодушевление иногда и чрезмерное. Этакая нервность…» Владыка покачивал головой, находил, что, например, «иоаннитки» доходят до болезненности – и этим слегка утешал то ревнивое чувство, которое у него появилось: о. Иоанн держался с ним почтительно, но сразу заслонил собою все. В эти дни не было в городе архиерея, а был приехавший из Петербурга о. Иоанн Кронштадтский – и на служении в Соборе, переполненном как под Светлое Воскресение, все взоры, волнение, обожание были сосредоточены на о. Иоанне. В городе говорили уже об исцелениях по его молитвам, об облегчении страданий, удивительных исповедях и обращениях. Большинство верило, или относилось сочувственно. Но были и скептики.

Красавец наморщивал губы с видом глубокомысленным.

– Без религии, разумеется, невозможно. На ней держится общество, государство… Но увлечения, экстаз… Все разговоры об исцелениях, чуть ли не воскрешениях я нахожу лишними. В этом бесспорно много женской истеричности.

Олимпиада доедала борщ, улыбнулась.

– Вот он и выходит тебе конкурент, тоже целитель… Смотри, практику отобьет.

Красавец слегка вспыхнул.

– Душечка, совершенно не к месту. Я вовсе не о том говорю.

Олимпиада протянула ему через стол белую руку – в перстнях, надушенную, заткнула ею рот и пощекотала пальцем усы.

– Шучу, шучу. Тебя весь город знает. Столько больных, как у тебя, ни у кого нет.

Красавец отлобызал ручку и успокоился, как младенец, которому дали соску.

После слов о. Парфения об Иоанне Кронштадтском Глеб ждал его приезда с интересом. Он немного даже готовился. Взял в училищной библиотеке книгу Фаррара, с увлечением читал об Афанасии Великом, его борьбе с арианами, приключениях, скитаниях, о Вселенском Соборе. Когда о. Иоанн посетит их класс, о. Парфений, разумеется, вызовет Глеба. Вот тогда и покажет, что в Калуге тоже кое-что знают и умеют рассказывать. Глеб мысленно уже видел, как о. Иоанн, восхищенный его познаниями, обнимает его, целует и благословляет.

День посещения не был известен. Глебу очень, конечно, хотелось, чтобы он совпал с уроком Закона Божия – несколько вооружился и в Евангелии, Ветхом Завете, даже и катехизисе, который не любил. Подзубрил покрепче, что «вера есть уповаемых извещение, вещей обличение невидимых».

В среду (Закона Божия у Глеба как раз и не было) на втором уроке вдруг по классам забегали надзиратели. Учителя, забрав журналы свои, полусмущенно и полуиспуганно уходили, точно в чем-то были виноваты. Ученики строились парами. «Иоанн Кронштадтский! Иоанн Кронштадтский!» Толком никто ничего не знал. Знаменитый священник из Петербурга, а чем прославился, что именно делает – неизвестно, никто не потрудился рассказать. Ясно было одно: начальство встревожено, суматоха такая же, как при появлении окружного инспектора.

Училище вытянули в два ряда во всю длину верхнего коридора. Глеб был доволен, что попал в первый ряд – и он лучше увидит, и его увидят. Ждали несколько минут. Внизу сдержанный глухой гул. Надзиратель, вытянувшись на площадке парадной лестницы, вторым повернутым маршем выходившей в коридор, сделал вдруг страшные глаза: надзиратели при учениках тоже встрепенулись, грозно замерли – в коридоре стало совсем тихо. На площадку, к бюсту Александра III поднялось снизу несколько человек, пред ними низко склонился надзиратель. Впереди всех худенький священник в лиловой шелковой рясе с большим наперсным золотым крестом, который он придерживал рукою. Лицо очень русское, почти простонародное, с редкою бородкой, полуседой, все испещрено морщинками, сложно и путано переплетавшимися – они могли, при нервной выразительности облика, слагаться в те, иные узоры, накидывать свою сеть, снимать ее, освещать, омрачнять. Но над всем господствовали глаза, как бы хозяева местности. Бледно-голубые, даже слегка выцветшие, несли они легкую, поражающую живость, невесомо-духовную, как легок и суховат телом и властными руками был этот о. Иоанн, некоторыми считавшийся почти святым.

За ним шел директор, учителя, слегка побледневший о. Парфений.

Взор о. Иоанна был рассеян. Он сказал что-то директору – полному, средних лет математику с бачками, – тот ответил почтительно. И о. Иоанн оказался прямо уже перед шеренгою.

– Ну вот, дети, ну вот… с вами Божие благословение! Благослови вас Господь!

Глеба удивил его высокий, резкий и довольно неприятный голос, будто даже он выкрикнул это.

О. Иоанн перекрестил их широким, летящим крестным знамением, пошел вдоль рядов. Лицо его как бы отсутствовало. Вполголоса он иногда произносил отдельные слова, долетало: «Господи, сохрани… Благослови, Господи…»

Глеб ждал не без волнения. Старичок поравнялся с ним, шелковая лиловая ряса чуть-чуть задела. Но о. Иоанн не взглянул на Глеба. Бледно-голубые его глаза, мелкие морщинки на лице мгновенным видением проплыли – и вот уже далеко. Продолжалось обычное: директор, Александр Григорьич, учителя… И лишь в самом конце, у окна, где стоял первый класс, о. Иоанн вдруг остановился.

– Поди сюда, поди, рыженький… ну, ты, вихрастенький, выходи…

Соседи подтолкнули. Мальчик лет десяти, в веснушках, с милым перепуганным лицом, выступил из шеренги. Это был сын купца Ирошникова. Фаррара он не читал, учился средне, мечтал лишь о том, чтобы не провалиться на экзамене, – тятенька может выдрать. Теперь, когда его выпихнули вперед, сразу решил, что дело плохо: как-нибудь не так одет, шептался с соседями, шевелился…

Но старичок, от бороды и рясы которого пахло ладаном, ласково к нему наклонился.

– Во святом крещении имя?

– Федот, – прошептал молодой хлеботорговец.

– Федотушка, маленький… вихрастенький. Учись, учись, преуспевай. Как в молитве-то сказано: родителям на утешение, церкви и отечеству на пользу.

Сеть морщинок разъехалась, улыбка осветила все лицо. Он поцеловал Федота в самый вихор, поднял руку, широким, сияющим крестом благословил.

– Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь.

– Руку целуй, руку… – шептал надзиратель. – Руку-то, батюшке…

Федот потянулся, едва успел коснуться губами сухонькой руки. Директор, Александр Григорьич, о. Парфений ласково смотрели на него – раньше он этой ласковости не замечал.

– Один из примернейших наших учеников, – сказал директор о. Иоанну, уже повернувшемуся назад, быстро направлявшемуся к лестнице.

– Примернейших, лучших… – рассеянно бормотал о. Иоанн и вдруг опять улыбнулся. – Все примернейшие. Детки все лучшие.

Потом собрал свои морщинки, поправил наперсный крест и неприятным, резким и высоким голосом сказал:

– Душевно благодарю, что показали ваших милых воспитанников. А в данное время тороплюсь, меня ожидают в убежище для престарелых…

* * *

Глеб слишком много думал, даже мечтал об Иоанне Кронштадтском, многое со встречей этой связывал. Если в о. Парфении нечто нравилось, укрепляло, что же – прославленный о. Иоанн, сердцеведец, почти прозорливец… А вот он прошел мимо, торопливо, ничего не сказав. Благословил, как обычно священники, внимание обратил лишь на Федота. Почему именно на него?

Глеб был разочарован. Посещение это не только ничего ему не дало, но будто укрепило смутную, неприятную в нем самом область, от которой он рад был бы отделаться.

Через несколько дней, когда о. Иоанн был уже далеко, Глебу случилось выйти из Училища вместе с о. Парфением. Уроки кончились, ученики разошлись – Глеб задержался в библиотеке: возвращал Фаррара.

Всю ночь шел снег и продолжал еще идти. Его навалило довольно много, весь сад хорошо укрыт, беззвучно, безжизненно, но и светло. Лишь к директорскому розовому дому тропка, да к воротам ученики успели протоптать целую дорогу.

О. Парфений был в меховой шапке, шубе, огромных калошах, как всегда, худой, шел, запахивая одежду на впалой груди, слегка горбясь. Глеб стеснялся его, хотел обогнать незаметно. О. Парфений сам его остановил.

– Какое же впечатление произвел на вас и ваших товарищей о. Иоанн Кронштадтский?

Они шли очень медленно, вдоль деревянного забора. Клены училищного сада, где гулял осенью Глеб с Сережей Костомаровым, склонялись в снеговой тяжести над переулком. Глеб чувствовал себя несвободно.

– Он ведь так мало у нас побыл…

– К сожалению. Но здесь все хотели его видеть. Он не мог долго оставаться в Училище.

Глеб чувствовал, что в нем что-то подбирается, стягивается.

– Интересно было бы поговорить с ним… А так что же… он прошел мимо. Вы спрашиваете, о. Парфений, про товарищей… Им это совсем не интересно.

О. Парфений шагал медленно, но большими шагами. Сильно горбился.

– А вам?

– Он со мной и слова не сказал! – В голосе Глеба что-то дрогнуло.

– А почему же бы ему именно с вами говорить?

– Нипочему… С кем хочет, с тем и разговаривает.

О. Парфений поднял на него глаза, слегка улыбнулся – улыбка эта не была его удачей.

– Но я должен сказать, – продолжал Глеб, – если вы меня спрашиваете… Он мне вообще представлялся другим.

О. Парфений шел молча. Усмешка, которую не любил у него Глеб, не сходила с лица.

– Другим! – произнес тихо.

Глеба точно что подмывало. О. Парфений шагал беззвучно, пухлый снег под ним не скрипел. Рукой придерживал ворот шубы на впалой груди. Вид у него был такой: «Я иду и молчу, но отлично все знаю», – Глеб это чувствовал и начинал волноваться.

– Получилось вроде парада, он как будто начальство… мы ему совершенно не нужны… И голос у него странный… скорее даже неприятный… Мне не понравилось.

– Да, уж с этим ничего не поделаешь. Каким Бог наградил. Прошли еще несколько шагов.

– Не думаете ли вы, – сказал вдруг о. Парфений, уже без усмешки, серьезно, но отдаленно, – что в одних почувствовал о. Иоанн равнодушие, в других, неравнодушных… – противление. И вот благословил Федотика Ирошникова – который, говоря по правде, очень славный мальчик, хотя и малозаметный.

Глеб перебросил ранец из одной руки в другую (в старших классах за спиной носить его считалось уже не нарядным).

– Возможно.

– А в общем жаль, что пребывание его было столь кратко… Я думал, что он произведет на учеников больше действия.

– Я тоже от него многого ждал.

О. Парфений опять загадочно усмехнулся.

– Вам, разумеется, хотелось, чтобы он на вас обратил внимание, с вами говорил…

– Мне ничего этого не хотелось, – сказал Глеб, точно дверцей отгородился.

Переулок, по которому они шли, упирался в Воскресенскую, против церкви Иоанна Богослова. Глебу было налево, о. Парфению направо. Глеб снял фуражку и поклонился.

– Какую книгу вы меняли сегодня в библиотеке? – спросил о. Парфений.

– Отдал Фаррара… Там… об Афанасии Великом, Отцах Церкви…

– Хорошая книга. А что взяли?

– Ничего.

– Почему же так?

– Спрашивал Золя, но его в нашей библиотеке не оказалось.

– Золя!

Глеб продолжал тихо, почти с вызовом:

– Придется взять в городской библиотеке.

О. Парфений поклонился и медленно зашагал по Воскресенской вверх. Глеб – вниз.

* * *

Глеб мог быть доволен: насчет Золя вышло отлично, с о. Парфением держался независимо, в конце концов тот ничего ему и не возразил.

Об о. Иоанне Кронштадтском Глеб сказал то, что думал.

Но хорошего настроения не получалось. Он довольно мрачно шагал по Воскресенской, весь побелев от снега, тихо и беззвучно заметавшего эту Калугу.

Когда вошел в переднюю Красавцевой квартиры, из залы донеслось пение. Дверь полуоткрыта, за роялем Олимпиада.

Глеб сумрачно прошел по коридору к себе в комнату. Не хотелось ни слушать пения этого, ни видеть никого. Вот его стол, книги, сплошной снег за окном, прохожие в переулке и медленно наползающая муть раннего вечера. Уроки, учителя!

Положив ранец, он вдруг почувствовал, что никаких уроков к завтрашнему делать не станет, в Училище не пойдет. А что, собственно, делать? Да ничего. Вот взять, одеться, выйти в эту начинающуюся метель, да и зайти Бог весть куда…

Пение прекратилось. В коридоре шаги, тяжеловатые, знакомые. Олимпиада отворила дверь.

– Ты что-то нынче позже…

– В библиотеке был.

Олимпиада села на край постели, заложила могучую ногу за ногу.

– Хмурый сегодня, господин профессор… Как тебя еще в детстве звали?

– Никак.

Олимпиада закурила.

– Я понимаю. Тебе скучно. Уроки да уроки, учителя эти разные…

– Нет, мне не скучно.

Глеб медленно переходил в то состояние упорного противодействия, в котором сладить с ним было нелегко. Олимпиада курила невозмутимо. Ее синие глаза были покойны.

– Вот какое дело: нынче в Дворянском собрании концерт. Замечательный пианист этот, приезжий… Забыла фамилию, но молодой такой. Анна Сергеевна говорит – прямо удивительный. Вот и идем, я тебя беру. Муж Анны Сергеевны сегодня занят, ему нельзя. Она прислала два билета.

– Какая Анна Сергеевна?

Глеб знал какая, но спросил нарочно. Олимпиада объяснила. Глеб сказал: она вице-губернаторша, билет, наверно, дорогой.

– Это тебя не касается. У нас с ней особенный счет. Глеб сперва заявил, что, наверно, ей неприятно будет сидеть с гимназистом. Потом, что у него много уроков.

– Ну, и садись сейчас же. Для того и пришла, чтобы тебя предупредить.

Глеб возразил, что не успеет, а если успеет, то может быть поедет.

– Экий Байронович упрямый, – равнодушно сказала Олимпиада. – Не может быть, а просто к восьми надевай мундир. И все тут. Ведь мундир есть? И никаких гвоздей, – прибавила она вдруг довольно круто. – Не разводи нюни.

Глеб пытался было еще так защищаться: он должен получить разрешение от начальства, а теперь уже поздно… Но Олимпиада встала, расправила великолепное свое тело, потянулась и, не слушая его, сказала, что в половине восьмого у подъезда будет извозчик и одной ей ехать нельзя.

Когда она вышла, Глеб почувствовал облегчение. Он почти рад был ехать, не надо лишь этого показывать… Анна Сергеевна очень изящная дама, он это знал, Олимпиада ей помогает на базарах благотворительных, в человеколюбивых начинаниях. Красавец у нее завсегдатай, играет в винт, лечит. Жутко немножко, что такая соседка, но и занятно, конечно.

Уроки он сделал быстро, все теперь шло по-иному. В седьмом часу занялся собою – с видом жертвы, против воли ведомой на заклание. Однако, агнец вымылся, причесался, надел крахмальный стоячий воротничок, вычистил однобортный свой мундир. Надев его, все вертелся перед зеркалом: крахмальный воротничок должен ровно-узкой полоской выдаваться над мундирным воротником, – а на горле маленький черный галстучек. Несмотря на «мрачное» настроение, Глебу нравилось, что он наряден, бледноват, что, когда садится, надо расправлять фалды мундира: точно он молодой офицер.

Если бы Соня-Собачка видела его сейчас, могла бы похохотать с Лизой и подразнить. Но ни Сони, ни Лизы не было, Олимпиада хоть и запросто держится, все же совсем другая, никак и никогда не своя. Впрочем, для сегодняшнего вечера это и лучше. Глебу нравилось, что он выезжает с молодой и нарядной дамой, старше его, однако, и не такой приятельницей, как Соня, Лиза. С ней выходит параднее.

В начале восьмого он подошел к комнате Олимпиады. Не спеша, не раздумывая, отворил дверь. У большого трюмо горели свечи, Олимпиада, спиной к Глебу, пред зеркалом, как раз в эту минуту подняла вверх руки с легким в них платьем – блеснули белые ее плечи, голая спина, кружевное белье – но мгновенно платье сверху закрыло все.

Увидев Глеба, она усмехнулась, отошла за ширму. Глеб смутился.

– Виноват, извини…

– Ничего. Опоздал, профессор. Если бы минуты на две раньше… а то опоздал.

Олимпиада пошуршала за ширмой, вышла розовая, вся свежая и благоухающая, легкая даже в крупности своей. Улыбнулась весело, оживленно.

– Чего там. Все в порядке.

Взяв с туалета флакон, опрокинула на руку, подушила Глебу лоб, шею, мундир на груди.

– Вот и отлично. Мундирчик хоть куда. Значит, едем. Подошла к окну, отдернула портьеру.

– Кузьма подал. Смотри, пожалуйста, стихло, и даже луна.

Синяя тень лежала на Никитской от их дома – очерчивалась резко и ломанно, дальше снег блестел искрами в луне, сияли накатанные полоски. По ним реяло отраженье дыма из трубы – таяло, уносилось. Церковь на той стороне была зеленая. Лихач стоял у подъезда.

* * *

Он мчал их резво – оцепеневшею в луне площадью, мимо Собора, сахарною громадой воздымавшегося, мимо городского сада к губернаторскому дому и Дворянскому собранию.

Глеб, высаживая Олимпиаду, был не совсем уже тот, что сидел нынче в гимназии, мрачно домой возвращался и дома упорствовал. Но и все было другое – из лунного вечера естественно пронеслись они с Олимпиадою в блеск зала с люстрами, в свет на белых колоннах, рядами вытянутых к эстраде. Там отблескивает он в темном лаке рояля, а в глубине Императрица на стене, Екатерина с розовыми щеками, пудренная, во весь рост у стола, со скипетром в руке – наискосок Александр в белых лосинах, со взбитым на голове коком, на фоне дымных сражений…

Олимпиада вела Глеба средним проходом между стульями, все вперед. В третьем ряду остановилась, взглянула на билеты и взяла налево. Темноглазая, худощавая дама улыбалась ей в нескольких шагах. Олимпиада подошла. Они дружески поздоровались.

– А это племянник мой, разрешите представить. Анна Сергеевна приветливо на племянника взглянула.

– Знаю немножко… заочно.

И протянула руку.

– Любите музыку?

Глеб пробормотал нечто будто и утвердительное. Как, по совести, мог сказать, что музыку очень любит, когда почти и не знал ее? Если же отвечать вполне правильно, следовало бы определить так: знаний не имел, но действию был подвержен.

Анна Сергеевна сидела меж Глебом и Олимпиадою. Глеб смотрел на программу, видел имена: Бетховен, Шопен, Лист, слышал разговор Олимпиады с соседкою, чувствовал себя отделенным. Все на своих местах, все светло и понятно. Прекрасно, что эта изящная дама с нежным профилем, чахоточной тонкостью лица, бриллиантовою брошкой, слабо благоухающая духами, с ним рядом. И он, ученик пятого класса Глеб, случайно на месте вице-губернатора. Но он в то же время (душою своей) и слегка плывет в этом зале, чуть выше, так же легко, как хрустальный и невесомый свет, наполняющий все вокруг.

– А вот и он, видите, какой юный.

В зале раздался мягкий, но полный плеск. К роялю, поднявшись из артистической, подошел молодой человек во фраке и белом галстуке, довольно стройный, с кругло-приятным, полудетским лицом. Анна Сергеевна зааплодировала. Глеб тоже. Молодой человек сдержанно, привычно раскланивался направо, налево. Потом сел за рояль.

По мере того как он играл, Глеб все прочнее отходил в тот особенный мир, уголок которого показался ему нынче в соединении лунного света со светом сияющей этой залы, блеском женских глаз рядом, во всем том острорадостном очаровании, что было вокруг. Нельзя было понять, как именно юноша Гофман вызывал к бытию миры новые – но вызывал: со сверхъестественной легкостью, хрустальною, нечеловеческой, к свету и очертанию присоединялся звук – все эти сложные, тонкие, воздвигающиеся, низвергаемые воздушные и невидимые построения, где-то кем-то созданные, теперь колдовски воспроизведенные.

Они меняли окружающее. Заступали место Калуги и губернаторов, учеников, уроков, чередования дней. Глеб впервые испытал тогда то ощущение от музыки, которое потом приходило и сильнее: казалось, что тяжести и преграды и невозможности вообще нет – в этом полуфантастическом бытии можно, например, двинуться наискосок через всю залу, снизу вверх на хоры или наоборот… – все объято одним потоком, неуловимым и невесомым, в нем все по-иному: взять, например, Анну Сергеевну под руку и беззвучно – не то проплыть, не то вынестись в лунно-зеленоватые мировые просторы.

Гофман играл с антрактом. Глеб вставал, ходил с Олимпиадою и Анною Сергеевной в толпе, в сиянии люстр. Губернская эта толпа не была ли для него отголоском пережитого? Другая толпа, не такая, как всегда. Все другое. Излучение и сияние – в бриллиантах Анны Сергеевны, в звуках Гофмана, в сверкании белых колонн Собрания.

Разговаривая с Олимпиадою, Анна Сергеевна иногда тихо на него улыбалась. Вероятно, вид Глеба и сам говорил за себя.

Когда кончилось и второе отделение, Гофман раскланивался с той же приятностью и легкостью, слегка прижимая руки к сердцу, склоняя полумальчишескую, с боковым пробором, круглую голову. Он стоял на эстраде в своем фраке и белом галстуке, уходил, выходил, улыбался – а наконец и совсем ушел, чтобы, запахнувшись в шубу, на лихаче укатить к «Кулону», поужинать, лечь спать и утром с ранним поездом лететь по сонной России в другой город, обольщать других дам, других гимназистов.

Глеб, Анна Сергеевна, Олимпиада выходили из Собрания. Екатерина, Александр в лосинах, люстры и колонны, Империя, вносившая в каждый город России Европу и антискифское, все это отошло, как и Гофман со своими каскадами. Они вошли в ночь.

Анна Сергеевна спросила Глеба, доволен ли он. Глебу хотелось ответить что-нибудь замечательное, особенное… Но ничего замечательного не получилось, кроме того, что он был сейчас счастлив и этого скрыть нельзя.

Олимпиада обернулась к Анне Сергеевне.

– А ведь как ехать не хотел! Вы бы посмотрели, как приходилось уламывать. Вот уж эти мужики!

Анна Сергеевна засмеялась. Они не могли сразу найти извозчика – шли втроем мимо губернаторского дома, рядом с городским садом. Мороз усилился. Луна зашла, небо темно-звездное – синева с золотом.

Глеб вел под руку Анну Сергеевну. Она ступала осторожно. Рядом, как могучая крепость, Олимпиада в малиновой ротонде.

Анна Сергеевна подняла руку, указала в небе златистое дубль-ве.

– Это какое созвездие?

Глеб полон был сейчас дыханием ночи, звезд, ледяной бесконечности. Но рядом ощущал милую прелесть, земную. На морозе слабо пахло духами…

Он тихо и без колебания ответил:

– Кассиопея.

Извозчик на углу все-таки оказался. Олимпиада хотела было посадить Глеба третьим, между ними. Он ни за что не сел. Он их усадил, сам пошел пешком, ему нравилось так шагать по морозу, по закостенелому снегу улиц, со скрипом, визгом под ногой, нравилось видеть над собой Кассиопею. В ней какая-то музыка, он не мог сказать точно какая, но был ею полон, все теперь другое, где этот странный утекший день, библиотека, о. Парфений, мрак, печаль?

Его ход был легким, может быть даже он почти и бежал. Глаза Анны Сергеевны, бриллианты, запах духов… Глеб был рад, что он один, что восторг теснит его.

* * *

Через несколько дней, в Училище, после урока гимнастики, когда оставалось еще минут двадцать свободного времени, Глеба вызвал к себе Александр Григорьич. Он имел вид спокойный, задумчивый и довольно важный – стоял у окна большого коридора, заложив руку за спину и подбрасывая ею фалду вицмундира: это занятие он любил. Увидев Глеба, слегка улыбнулся – улыбка скользнула по бледному лицу с карими, умными глазами – нельзя было понять, насмешливая или сочувственная.

– Вот, вот именно. С вами и хотел поговорить. С вами.

Глеб относился к Александру Григорьичу с уважением, некоторым смущением. Не совсем он простой. Говорили, что в молодости считался редких дарований математиком, должен был быть оставлен при Университете, но не вышло – попал в провинцию. Теперь он инспектор Реального Училища в Калуге и Глебов классный наставник. Три года назад женился на бывшей своей ученице Кате Крыловой. Живет уединенно близ Никольской, в одноэтажном кирпичном домике. Иногда, проходя по переулку, можно видеть его за окном: укутавшись в плед (из-за склонности к простудам), подолгу, неподвижно читает. Глеб иногда о нем думал. Он представлялся ему вроде астролога или чернокнижника, в жизни его будто некая тайна. Бог знает, может быть, сидя в своих креслах, шарфах, пледах, вдруг да и откроет новое дифференциальное исчисление. Но сейчас он прежде всего начальство.

– С вами, и вот о чем-с…

Александр Григорьич таинственно поджал губы, расширил глаза: не то чтобы они приняли угрожающее выражение, но все-таки на чем-то настаивали.

– Я знаю, что вы хорошо учитесь. Да, да. И превосходно-с. Так и надо. Да, так и надо.

Он медленно повел Глеба за собою по коридору, все побалтывая фалдой вицмундирной – рука его за спиной.

– Но не одно это. Жизнь юноши состоит не из одного учения. Человек живет-с, и юноша живет-с. В юноше слагается будущий гражданин.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю