Поэзия социалистических стран Европы
Текст книги "Поэзия социалистических стран Европы"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц)
ДЮЛА ИЙЕШ
КРЫЛЬЯ
Птицы, птицы, птицы, птицы,
все, что во мне больше, чем тело, вся моя душа -
ваше щебетанье!
Светает. С песнями возвращаемся по лугам.
Нынче ночью все было крылатым -
слово, глоток, тиканье часов.
Руки любимой были словно крылья.
Песни были крылья, дверные ручки – крылья,
мне было радостно лежать меж крыльев простынь.
Я уже засыпал, когда под окном,
по трубному зову майского солнца
деревья вытряхнули своих птиц!
Шумное утреннее жертвоприношение.
Звучали арии и птичьи перья;
взлетел к небу цветной ворох мыслей.
Трепет знамен, фейерверк ангелов, сумасшедшая канонада,
первый громыхающий поцелуй – после него
с влюбленных слетают полыхающие рубашки.
Это роение было таким сверкающим и победоносным,
что мое высвобождающееся веселье
порхнуло к нему, смешалось с ним, словно аромат с ароматом.
К чему же оплакивать уходящую юность?
Ведь она уходит на сверкающие небесные поля, рассеивается по ним,
как шелковистый дым жертвоприношения.
ПРАВА
Права, права… На все ты вправе,
пока одет ты этой явью,
наследьем, властью, как и тою
пылающею нищетою,
что в лоб тебе удары сыплет,
венчая огненной короной,
и тычет в руки твои скипетр,
пожаром гнева раскаленный.
Гордись! От сердца эти знаки
предназначенья. Ты не всякий,
а избранный. Бороться будешь
ты с тиранией древних чудищ.
Готовься! Серый плащ накинув,
крадись, никем не обнаружен
в одежде простолюдинов
и сказочном всеоружье.
Змеиный жир и конский волос,
коварство, предков вещий голос -
все в ход! Любой отпущен будет
грех! Победителей не судят!
Хитри! Громада добра люда
ждет чуда от тебя, ждет чуда,
а иначе палач подымет
меч на тебя – и кончишь худо!
О, гордо-сладостное право
презреть всех богачей, их славу,
их спесь, весь облик их блестящий,
всю сласть их милости пьянящей,
как презирали они сами
и вопль, и вонь народа в рабстве,
который в сердце твоем знамя
вздымает и зовет сражаться.
Куда б ни вознесенный,
с одеждой этой и с короной
не расставайся. Пусть ничто
вовеки не подавит тот
мятеж, который доведет
когда-нибудь тебя до смерти
и сунет в мертвый твой оскал
упрямо-твердые вопросы,
чтоб смертию ты смерть попрал.
ВОПРОШАЮЩИЙ
«Чьи, чьи?» – откуда этот свист,
что там за маленький артист?
Не знаю сам, ищу и тут
и там – и все напрасный труд.
«Чьи, чьи?» – качается вослед
пустая ветвь, а птахи нет.
Порхает пыль – уж нет ли там?
Там нет. Искать ли по кустам?
«Чьи, чьи?» – пытает не шутя,
как любопытное дитя.
И хоть он спрашивать горазд,
других вопросов не задаст.
На миг притихнет – вот он где:
там, на копне, там, на скирде.
«Чьи, чьи?» – не устает кричать.
Никто не хочет отвечать.
«А это чьи? А это чье?» -
опять берется за свое.
Повсюду слышен этот звон.
А где певун, а где же он?
Наверно, думает певун,
ведь птичий ум незрел и юн,
что всей землей владеет тот,
кто отдает свой труд и пот.
Ты, удивленная сверх мер,-
поэзии прямой пример,
надежда, дай же нам ответ…
А он летит, как беглый свет.
ТОЛЬКО НЕ СМЕРТЬ!
Ты стать согласен кем попало -
лишь только б смерть не наступала.
Пойти в поденщики? Охотно!
А где работать? Где угодно!
Ты граф? Ах, ты родился им?
Так стал бы конюхом своим
и днем, одевшись поскромней,
скребницей чистил бы коней.
А ты, сановник, взяв лопату,
трудиться стал бы до упаду.
Епископ стал бы кузнецом
охотнее, чем мертвецом.
С привычными простясь делами,
ты скромно шел бы за волами.
Чтоб сто и боле жить годов,
ты живодером стать готов,
стать маклаком и стать шутом,
отнюдь беды не видя в том.
Ты рад бы стать и печником,
и печника учеником,
таскать мешки или горшки
и мыть, как нищенка, кишки,
да и в старухи бы подался.
Ты стать бы карликом пытался,
ты б дал себя ума лишить -
лишь только жить, лишь только жить!
Ты отдал бы свое обличье
и принял бы обличье птичье -
сороки, галки, перепелки.
Пошел бы в тигры или волки,
хоть червяком или кустом,
травой на пустыре пустом,
хоть тем, на чем они растут,-
сырой землей остаться тут.
ТЫ БУДЕШЬ ЖИТЬ
Еще грома не отзвучали
твои, гроза!
Любой беде, любой печали
смотрю в глаза.
Хоть кожу пламенем задело -
в мой век прямой,
пусть мыслит все-таки не тело,
а разум мой.
Чтоб, глядя вдаль, где плотно
годов ряды,
стать выше собственной обиды,
своей беды,
и все, чем мы с тобой страдали
вчера, мой друг,-
как бы из той далекой дали
увидеть вдруг.
Мне век предоставляет слово -
да, я в долгу.
Но, им обученный сурово,
ему не лгу.
Ведь хорошо в нем или плохо
устроен я -
но он мой век, моя эпоха
и жизнь моя.
Еще темна его вершина,
но будь что будь! -
я снова, ржавая машина,
пускаюсь в путь.
И я кладу спокойно руку
на тормоза:
давай, История, друг другу
глядеть в глаза!
Тебя трясло, тебя ломало -
то ров, то яр.
Но в жизни видывал немало
и ты, мадьяр.
И ты гляди не до порога -
гляди в века:
не коротка твоя дорога,
а далека.
Ты голод знал, ты помнишь беды
лихих годин.
Но от беды и до победы -
лишь миг один.
И все светлее кромка неба -
там жар течет,
как будто солнце горы хлеба
тебе печет!
ПЛУГ ИДЕТ…
Плуг идет, и борозды -
друг за другом,
словно книга пишется
этим плугом.
Пишет книгу радости
на просторе
тот, кому встречалося
только горе.
Плуг идет – и новые
встали строки.
Я смотрю – читатель их
одинокий.
Вижу – руки честные,
трудовые
на себя работают
здесь впервые.
Плуг идет, врезается,
и шагают
две коровы в упряжи -
помогают,
танки обгоревшие
плуг обходят -
пусть они рисунками
в книгу входят.
Плуг идет у пахаря
под рукою,
и строка выводится
за строкою.
Пашня в дымке утренней -
словно дышит…
Так свою историю
венгры пишут.
БУДА, МАЙ 1945 ГОДА
Вот я опять в углу своем,
повсюду мусор, прах кирпичный.
Разбит наполовину дом,
но жизнь идет чредой обычной.
Я в комнату свою иду,
где дыры в потолке пробиты.
Я не боюсь могил в саду,
я сам копал их для убитых.
Навалено все на полу -
бумаги, вещи, книги с полки.
На письменном столе к стеклу
примешаны от бомб осколки.
А я сижу в своей норе,
пишу стихи и слышу лепет
моей дочурки на дворе
и беззаботный птичий щебет.
Мне кажется,– и это так! -
сижу я средь развалин края.
Но вот уже светлеет мрак,
как грусть и горесть исчезая.
Над миром прошлого парю
я мыслью вольной на рассвете,
и песней встречу я зарю,
как птицы певчие и дети!
ЧУЧУЛИГА
По Рыле едем через перевал.
Две тыщи метров, а потом – привал.
Ну что ж! Лужайка ждет, трава свежа.
Прилечь, пожалуй?… Словно из ковша
лились лучи. А небеса – как шелк,
и в них почти небесный щебет, щелк
и пересвист. Летело в синеву
невидимое «а», и «и», и «у»…
Конечно,– птица.
– Что там за певун?
спросил я. Спутница сказала: – Une…
Чучулига,-пытаясь подыскать
французское названье. И опять,
как бы в ответ на мой вопрос, вдали
пролепетала птица «а», и «и»,
и снова «и», и «у», и «а»,
и «чи-чили-чили»! Она сама
представилась. Хотела научить,
как звать ее и как это звучит.
А может, голос птицы означал
не это. А названье тех начал,
которым слов людских не подыскать:
о том, что лето, что легко летать,
что вот гора, а птица над горой
летит все выше, выше, что порой
ей надо петь «чуличуча», крича
о вере «чи» и о надежде «ча»,
о том, чего понять превыше сил.
…А впрочем, это жаворонок был.
ARS POETICA
Трудись, трудись. И знай – все трудовое,
все доброе свободно в жизнь войдет
и за свободу поведет нас к бою.
Не изменяй себе, твори такое,
чего и смерть вовеки не возьмет.
ВЕТЕР В КОНЦЕ ЗИМЫ
Во свистульки из сосульки
ветер свищет,
а весна, весна, весна
дорогу ищет.
Провода визжат вдали
на повороте,
как скрипичная струна
на верхней ноте.
Словно кто-то полоснул
смычком по струнам,
плачут, плачут провода
в сиянье лунном,
источают свой напев,
и редко-редко
контрабасною струной
отзовется ветка.
И звучат камин, труба,
конек на крыше,
этот ветер, как смычок,
струну колышет;
он – один, а струн под ним -
что снегу в поле,
оп – быстрей, быстрей,
они – поют от боли.
Крик железа, скрип колодца,
бессердечно
тот единственный смычок
летает вечно,
посмеется, погрустит, поозорует,-
скрипка вешняя
звенит, поет, горюет.
А смычок – сквозь окна, двери,
стены, щелки,
сквозь подвалы, новостройки
и поселки;
свист осоки, шорох волн
в потоке юном,
а смычок бежит по странам,
как по струнам.
И от берега до берега
морского
кто-то дергает смычок,
и слово в слово
эти песни учат все,
кому не спится,
мчится музыка,
по всей Европе мчится.
Что за праздник, что за пир
со скрипачами?
Ах, весна, весна, весна
идет ночами!
На спине лежу с открытыми
очами,
с неба наземь льется
музыка ручьями.
В этих песнях – голос твой,
твои печали.
Кто поет их, кто играет?
Не судьба ли?!
Пой как хочешь,
как умеешь, пой, погода:
в каждой скрипке всех племен
поет свобода!
Островам поет в далеком
океане,
и душе моей, мерцающей
в тумане,
и пускай одна струна -
чиста, как небо,
а другая – источает
рокот гнева.
ГОСТИ
Пишу. Вдруг запах рыбы от запруд
вошел. И сразу – в сердце, в ноздри, в поры!
– Меня послали,– говорит,– озера.
– Ну, как дела?
– Живу, как все живут.
Работа ждет на письменном столе.
Но не могу! Стучится гость незваный:
грибами пахнет. Это сквозь окно
вступает лес, растущий за поляной.
Потом вбегает тополь. Чуть живой,
косноязычный, до смерти влюбленный.
Ликует поле. Это по меже
везут навоз в телеге пароконной.
Потом – труба. Над нею дым лозой.
Мыча, идет соседская корова.
Потом – все кучевые облака
и все былинки луга заливного.
И так они по-братски говорят,
что жить легко, и нужно, и не сложно,
что невозможно не поверить им.
И тут – слеза. Сдержаться невозможно.
РУКОПОЖАТИЯ
Отцовская привычка: я с трудом
беру
протянутую мне ладонь.
А сколько было добрых, честных рук,
тех рук,
что крепче всех порук.
А сколько рук твердили мне: «Браток,
держись!»
И это был залог.
Я тот залог берег,
в себе копил -
надежду, преданность, и пыл,
и доброту, и твердость.
Я в долгу,
ни спрятать, ни растратить не могу
то общее, священное добро -
ради него
я взялся за перо.
РУКОЯТИ
Задумывается рука
над смыслом рукоятий.
Блестит поверхность черенка
от всех рукопожатий.
Задумывается ладонь
над каждой рукояткой -
старинной, желтой, как латунь,
удобною и хваткой.
И, как лоснящихся коней,
я глажу их, усталых.
Что может быть ловчей, складней?
Но кто же воспитал их?
Что было с ними? Вот лежат,
прокурены, как трубки.
Одни – к любому поспешат,
другие – однолюбки.
Кто их характер шлифовал,
помог сформироваться?
Я с ними бы потолковал
и мог бы столковаться.
Как их движения умны,
как дельны и толковы!
И приспособлены они
для замысла людского.
ПОСЛЕ ПОЛУНОЧИ
Усаживаюсь молча на кровать.
На стол вещей вытряхиваю груду -
часы, бумагу, нож… Я горевать,
ложась в постель, теперь уже не буду
что в дымке этих лет
твой затерялся след
и никакой надежды больше нет.
Старею, видно? Вижу мрак ночной,
что растворит в себе мои печали.
Потом – твои глаза передо мной,
глаза, что раньше мне обозначали
и дня неспешный ход,
и к ночи переход -
закат обозначали и восход.
Как темен мир! Отвыкнув от тебя,
себя к забвенью, что ли, приучаю?
Вздыхаю громко. Спешки не любя,
в себе вдруг суетливость примечаю,
и задыхаться стал,
как будто уже стар,
как будто в гору шел – и вот устал.
Была ты полем? Воздухом? Постой -
а может, просто ветром в чистом поле?
Цветенья запах, терпкий и густой,
настигнет вдруг – и вскрикну, как от боли.
И страх в моей груди:
скорее проходи -
опасна эта пропасть позади!
А полночь дышит, как уснувший чиж.
На камне звук шагов моих стихает.
И тропки в темноте не различишь -
она скользит и под гору стекает.
И я скольжу едва,
как явь, как синева,
на той земле, где ты еще жива.
ПТИЦЫ
Детских лет наставники первые
(«Будь свободен!»), друзья мои верные,
горизонт мой собой заполнили -
этих линий абстрактных молнии,
сотни тысяч в полете – птицы,
вечно юные мои птицы -
научили дышать глубоко,
научили глядеть далеко.
Вашу скоропись я читаю.
Сейсмография мыслей и чувств.
Слов безмолвных молниеносность.
(Тем страшней слова, если свет
полыхает, а звука нет.)
Это все понимал я когда-то -
но сегодня еще в моих пальцах -
все живет в моих пальцах
желанье
написать на больших ваших вечных скрижалях,
как ответ мой последний и как завещанье,-
то, что стоит писать и сейчас -
то, чему научился у вас.
ЗОЛТАН ЗЕЛК
У МОГИЛЫ СОВЕТСКОГО СОЛДАТА
Здесь, в Зугло, где таился ужас,
на площади, где стынут лужи
и разворочены дома,
над не залеченного раной
могильный этот холм багряный
встал, как Уверенность сама.
По-русски я не понимаю,
стою, молчу, смотрю, гадаю:
здесь погребенный где рожден?
Он правнук Лермонтова или
праправнук Пушкина? Могиле
я говорю: ответь, кто он?
Заводом, шахтой, – кем, не знаю,-
был послан он, чтоб на Дунае
бороться с варварской ордой,
которая хотела солнце
сорвать с небес и все колодцы
наполнить мертвою водой.
Кто он? И будто бы ответом
горит на памятнике этом
пятиконечная звезда.
Смотри! Пятерка пальцев звездных
к востоку, в мир полей колхозных,
указывает нам туда!
Какой простор! Поля, заводы,
фабричных дымов хороводы…
Стучат станки, поют ремни,
комбайны и автомобили…
О, не об этой ли могиле
кричат они, поют они!
О нем, о нем поют стихии,
и через все поля земные
всем небесам несется весть
про воина, про человека…
Он – слава молодого века.
Победа – это он и есть!
ДИАЛОГ
– А будет новая война?
– Отчизну строй. Растет она.
Крепи отечество свое.
Лелей цветы, сметай гнилье.
Смотри, земля детьми полна!
– А будет новая война?
– Их смех ты слышишь?
Так ручья звенит струя.
Так бьет волна!
– А будет новая война?
– Иди с детьми и песни пой!
Пойдем веселою тропой
к вершине. Вот она. Видна!
– А будет новая война?
– Смотри, зовет издалека
тропиночка! Она узка,
едва заметна, а ведет
до самых голубых высот.
К вершинам гор ведет она.
– А будет новая война?
– Смотри, козленок проскакал
там, у подножья горных скал.
Плывут по небу облака.
И женщины доят коров
средь зеленеющих лугов.
Ты слышишь: струи молока
звенят о донышко ведра
чистейшим звоном серебра!
И вот летит издалека
ночь в облике нетопыря,
чтоб утром новая заря
взошла на небо, весела,
с небес прогнала и смела
мрак нетопырева крыла.
Ты видишь дней веселый бег
через цветы и через снег!
Прекрасны года времена!
– А будет новая война?
– Строй родину, растет она!
Родимый край оберегай,
свой разум, руки укрепи -
удержишь зверя на цепи!
КТО ЖДЕТ МЕНЯ НА СТАНЦИИ
Обрывками веревки завязаны узлы.
Осиным роем искры летают среди мглы.
Резвится жеребенок. На дереве – орлан.
И местность опаленная. И снежно по полям.
На рельсах и на стрелках былых годов и дней
мой малый мир качается под светом фонарей.
Село со ртом разинутым, то, что считал своим,
глазеющие горы, а не Париж и Рим.
Куда нас пропустили, вы, семафоры лет?
В какие дали, юность, купила ты билет?
Какими крутизнами ты мчишься вдоль реки?
В какие воды сброшены корзины и тюки?
Где искры те летают, в какой шипят воде?
Столбы где телеграфные, где зимы, весны где?
Где жеребенок носится и где орлан парит?
И на какой планете гармошка говорит?
Качавшиеся с нами где наши поезда?
Кто ждет меня иа станции? Доеду я когда?
И если только в памяти мой сад и дом родной,
то все равно не в прошлое уйду я, а домой!
МИКЛОШ РАДНОТИ
ВЧЕРА И СЕГОДНЯ
Дождик моросил вчера, и из куста,
словно на колени павшего перед нами,
вылезли на луг влюбленные и шли
с распустившимися, как цветы, губами.
А сегодня к нам ползут с откоса
пушки, липкие вертя колеса,
шлемами солдат прикрыты лбы.
Густо запахи летят за ними -
стяги тяжкие мужской судьбы.
(Детство русое, тебя давно уж нет!
Старость снежная, ты не придешь, седая!
До колен в крови стоит поэт,
песню каждую последней называя.)
ФЕДЕРИКО ГАРСИА ЛОРКА
За то, что был Испанией любим
и все влюбленные тебя твердили,
они, когда пришли,– что делать им? –
ты был поэтом – и тебя убили.
Народ один теперь воюет – погляди-ка,
эй, Федерико!
ВТОРАЯ ЭКЛОГА
Летчик
Всю ночь бомбили мы. Я хохотал от злобы.
Нас истребители атаковали, чтобы
свой город защитить. Они огонь вели,
но мы упорно шли, мы прямо к цели шли.
А сбили б – ты б меня не увидал живого.
Но жив я! От меня Европа завтра снова
залезет в погреба, и вновь пойдет игра…
Ну, хватит… Как ты жил? Опять писал вчера?
Поэт
А что осталось мне? Поэты сочиняют,
мяукают коты, собаки завывают,
и рыбка мечет в пруд икру. А я пишу -
чтоб знал ты в небесах, что я еще дышу,
когда меж дикими, разбитыми дворцами
шатается луна с кровавыми рубцами
и площади встают от страха на дыбы,
захватывает дух, и небеса тошнит,
и самолеты вновь – властители судьбы -
над ними кружатся, уходят и приходят,
хрипят в безумии и смерть с собой приводят.
Как быть писателям? Писать? Опасен стих,
порой капризен он, порою слишком лих.
Тут нужно мужество… Поэты сочиняют,
коты мяукают, собаки завывают,
и рыбка… Ну, а ты? Скажи, чем занят ты?
Внимаешь, как мотор гудит средь пустоты?
Мотор – твой друг теперь, сроднился ты с мотором
О чем ты думаешь, летая по просторам?
Летчик
О, смейся надо мной. Мне страшно в вышине,
хочу домой, в постель, хочу домой, к жене,
средь взрывов и смертей, среди огня и дыма
сквозь зубы я пою о милой, о любимой.
Вверху стремлюсь я вниз, внизу стремлюсь я ввысь
нет места мне нигде, куда ни оглянись.
Люблю свой самолет, летящий по раздолью,-
ведь боль у нас одна, и мы сроднились болью…
Меж небом и землей мотаюсь я, бездомный,
когда-то – человек, теперь – убийца темный…
Напишешь о тщете страданья моего?
Поэт
Да, если буду жив. И будет для кого.
ПОДНЕВОЛЬНОЕ ШЕСТВИЕ
Безумен, кто, упав, встает и вновь шагает,
кто двигаться свои колени заставляет.
Его канава ждет, его канава манит,
а он, смиряя боль кочующую, встанет.
А спросишь: для чего? Ответит, цепенея,
что ждет его жена, ждет гибель поумнее.
А ведь какой дурак: давно уж над домами
лишь дикий вихрь шумит спаленными крылами;
и слива сломана, и кровля взрывом смята,
и ночь отечества от ужаса космата.
О, если бы я мог надеждой обмануться,
что уцелел мой дом и я могу вернуться!
О, если бы опять в моем дому с гуденьем
кружилась бы пчела над сливовым вареньем,
и лето позднее в саду на солнце грелось,
и тихо яблоко во тьму ветвей смотрелось,
и Фанни русая ждала бы в нетерпенье,
и утро медленно свои чертило тени…-
А вдруг все сбудется? Луна так светит странно…
Приятель, обругай, вели мне встать! Я встану!
ЛАСЛО БЕНЬЯМИН
ВЕСНА В ВЕНГРИИ
Дождь перед ночью хлынул вдруг,
все улицы он растревожил,
и на деревьях каждый сук
листвой младенческою ожил.
Весну вещая, дождь несется.
Но ночь прошла, и вот в садах
плодом рассветным виснет солнце
на тяжелеющих ветвях.
В горах – рассвета торжество,
и со ступени на ступень я
иду к вершинам своего
приподнятого настроенья;
легко шагая, достигаю
недосягаемых высот;
я это солнце взять желаю,
как самый ранний зрелый плод.
В тумане, будто навсегда,
исчезли беды невозвратно.
Леса, поля и города
в цветные превратились пятна.
И, вся в лучах переливаясь,
страна раскрылась с горных круч -
как будто в небо поднимаюсь
я, авиатор, выше туч.
Все, что я видел в глубине -
поля, леса, людские лица,-
вдруг оказалось здесь, во мне,
сумело в сердце уместиться
и билось там на месте сердца,
и жило там в крови моей.
Я так в страну сумел вглядеться,
что воедино слился с ней.
Снег стаял – ожила страна.
Руда из недр стремится горных.
Край погибал, но вот со дна
встают ростки надежд упорных.
Мы видим их рассвет лучистый.
Так из подпольных недр на свет
недавно вышли коммунисты -
старатели грядущих лет!
Надеясь подыскать жилье,
лиса-Былое бродит в поле,
но выследят, пронзят ее
крестьяне, взявши в руки колья.
Крестьяне плугом начертали
закон и мощь своих имен
здесь, на земле. От звонкой стали
отскочит град лихих времен.
Так дышит Венгрия. Жива,
она бушует и клокочет,
рождает силу и права,
помочь своим рабочим хочет,
которые у горнов встали,
ворочая судьбы сырье,-
они чеканят на металле
мощь и веселие свое!
Свободна Венгрия моя!
Я к солнцу очи подымаю.
Кто.в эту высь вознес меня?
Она, страна моя родная!
Страну мою и все, что есть в ней,
все то, что в сердце я храню,
отдам я разве с жизнью вместе!
Нет, не отдам. Обороню!
Бела Уитц (Венгрия)
Плакат «Красные солдаты, вперед!».
…Мой сын родился в этот день,
и, свет увидев в наше время,
он городов и деревень
богатствами владеет всеми.
И Венгрия плоды и ткани
спешит малютке-сыну дать.
Ему стихи! В соревнованье
я тоже не хочу отстать!
Здесь в творчестве моем зажглись
твои, сынок, большие годы.
Борюсь за них. И ты борись,
будь покорителем природы.
Чтоб солнце ярче нам светило,
мы нынче продолжаем бой.
И все, что смертью нам грозило,
пусть будет мальчикам игрой.
ОСТАНОВИВШИЕСЯ ЧАСЫ
На стене, уцелевшей случайно в разрушенном городе,
над развалинами, над погребенными заживо,
рядом с какой-то картиной в старинной раме,
недоступно далекие, на высоте этажа четвертого,
висели часы.
Война давно уже кончилась,
город живых стоял в стороне от города мертвых,
и часы аккуратно стучали повсюду,
поспевая за временем
и хозяевам напоминая
о начале работы,
о часе прогулки и сна.
А в разрушенном городе,
на высоте этажа четвертого,
недоступно далекие, онемевшие, неподвижные,
распятые на кресте прошедшего времени,
висели часы,
повторяя себя неизменно
в круговороте дней и ночей и лет,
показывая неизменно все тот же час
и ту же минуту.
И все же
в любое время дня или года
местные жители, проходящие мимо,
а также туристы
могли узнать по ним время -
время ужаса, время кошмара,
разрушенья и смерти.
СВЕРХУ
Между голых деревьев гуляя порой осенней,
в кругу своих самых интимных воспоминаний,
в городской толчее, или в зале библиотеки,
или сидя в своей редакции раз в неделю -
всегда и повсюду, дружище, всегда и повсюду
я замкнут в свою биографию неизменно.
Впрочем, так ли? Издалека я смотрю и сверху
на свою историю, на это существованье,
на него, кого я терзаю давно и мучаю
и сужу, сужу ежедневно, сужу публично.
Но пора уже сбросить эти смешные маски
подсудимого и судьи в одинаковой мере,
Я уже не считаю его достойным презренья,
в нем тягу к добру и к прекрасному замечаю.
Он рано почувствовал сущность вещей, их пафос -
пафос моста, и молота, и ромашки,
сущность стакана воды и краюшки хлеба;
он знал поименно лишепья все и надежды,
А для бедных, для сирых, задавленных равнодушьем,
ни разу неба не видевших от рожденья,
влекомых магнитным полем булыжных улиц,
на огромном небе, затянутом едким дымом -
дымом пороха, серы, горящих тифозных бараков,-
сотворил одноцветную радугу он однажды.
Без красивых слов, ничего для себя не требуя,
он своею верой ближних своих одаривал.
Потому что это было его потребностью.
Он народ ощущал, как тело свое натруженное,
и всегда готов был, если это понадобится,
из открытых ран его вытечь капля за каплею.
Он до сей поры не писал ни прошений жалобных,
ни стихов не писал ни разу для личной выгоды.
И пускай не дано ему было ни смертью геройскою,
ни красивою жизнью примером служить кому-нибудь,
тем не мене стыдиться нечего ему нынче
ни наивных порывов своих, ни былых поражений.
Пусть одежда его в крови и в клочья изодрана,
он душою чист, и грязь к нему не пристанет.
В равной мере не по нему – ни фрак дипломата,
ни монаха-отшельника грубая власяница.
Нет причин ему от прошедшего отрекаться,
и в грядущий день он спокойно глядит и прямо.
Потому что его история не окончена.
Избегая трагедий, фарсов, а также скуки,
я опять вхожу в мою собственную биографию,
чтоб, пока хоть один человек меня в мире слушает,
помогать ему жить, как сердце само подсказывает,
избегая фальшивых жестов и слова лживого.