Поэзия социалистических стран Европы
Текст книги "Поэзия социалистических стран Европы"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 31 страниц)
ЧЕРНОГОРИЯ
РАДОВАН ЗОГОВИЧУПРЯМЫЕ СТРОФЫ
Ответ иностранцу, который сердито сказал:
«Вы забываете, что вы малая страна!»
Малая страна?
Спроси фашиста-зверя,
Где же
добирался он до края?
Мерою для плоского пространства
Не измерить
гор и гордость края,
Где герой,
живя и умирая,
Охраняет волю,
право, счастье,
У веков спроси,
пронесших бури,
Где они копытами
споткнулись,
Где они крылами
обломались -
На равнинах ли
земли бескрайной?
Или о гранитные вершины,
черные, упрямые, крутые?
Где они взнеслись -
и где пропали?
Малая?
А по-славянски
Разве это
«малолетка»?
Наш Триглав
не хочет чуждой власти:
Воздух над горой -
орлам не клетка.
Отчего же
гордость гордой выси
дразнит вас
под небом необъятным?
Разве мы по мерке
в рост не вышли?
Наша родина
как раз
под стать нам.
Скроена по славе
и отвага:
Ни тесна, ни коротка -
свободно.
Правда, на тропе
двоим нет места:
Может, для людей
иного шага,
Для чужих
она
непроходима.
Малая?
Но сердце – вся ей мера,
Родине моей
в любви и в песне.
Вы своим довольны королевством,
Нам же
родиной дышать не тесно:
Широко
в республике свободной.
Станем же,
как рекруты, мы рядом
На вербовке -
и измерим сердце:
Разве наше сердце
не шире и отрадней?
Или в нашем
радости не больше?
Или наше сердце
бьется мельче,
Оттого что
земли нашей меньше?
По чьему ж должны – скажи -
приказу
Измерять мы
честь свою и гордость?
Как не терпит кривды
здравый разум,
Так учить себя
мы не позволим.
Не позволим
право нашей чести
Мерить человека недостойной
Мерой метра,
звонкою монетой.
Для свободных
этой меры нету.
Малая?
Лишь пролитая щедро
Кровь за родину -
ее мерило
Для путей,
границ ее.
И Славу
Мерой сердца
доблесть утвердила.
Измеряй страну
ты славным следом
Наших дел -
вслед вражеским отрядам.
Края крови нет,
край славы – лишь пределом
Он пролег
с отвагой нашей рядом.
Нет,
не мерой,
годной для пространства
плоского,
Не метром, не аршином
Меряй ты страну,
но славным сыном,
Одолевшим бури
и невзгоды,
Вставшим, будто горы,
исполином.
ЕСЛИ УЖ ЗАПИСЫВАТЬ СНЫ…
Не стучал. Ни к чему. Он в Бутырках к тюремным порядкам
привыкал. Я не ждал. Я глаза протираю, не веря.
Дверь откинув рывком к моим пяткам,
он – лицом из-за дыма – возник возле двери.
Он вошел. Я лежу. И тепло в моем теле,
как весною вода, наполняет до края и – через.
Он, огромный, в проеме дверном умещается еле.
Не сгибаясь. Рассерженно выпятив нижнюю челюсть.
Усмехается, щурясь. Стоит, для прогулки одетый.
Через руку – пальто. Трость – о камни стучать мастерица.
Галстук. Серая кепка. В зубах сигарета
стихотворными замыслами дымится.
«Ну, пойдем!» – говорит. Я уверен: от моря до моря
мы свободно пройдем с длинноногим попутчиком этим.
Мы выходим вдвоем в коридор. Ни души в коридоре.
И тяжелая дверь перед нами срывается с петель.
Лестниц нет. Тишина. Расступаются стены
Стены в солнечных бликах. И только что настланный, новый
пол. И пахнет смолою сосновой
коридор, вылетая к Дорчолу и Срему.
Где мы? В городе? Где же набухли росою ботинки?
В ивняке! Он становится непроходимым.
Мы спускаемся вниз по откосу, по узкой тропинке.
Вьется, вьется тропа над любимым стремительным Лимом.
Над лугами, полями – зеленый стремительный ветер
рожь и тень ото ржи перемешивает руками.
Маяковский (а это был он!) – раз и два – ударяет о камень.
Два коротких удара и долгий, замедленный – третий.
Как стога, над рекою торчат снеговые вершины.
Сколот каменным гребнем косматый кустарник с рекою.
То ли ритму вершин, то ль своим стихотворным аршинам
Маяковский бормочет: «Годится!» Доволен строкою.
Мне б хотелось послушать. Но он, шевеля сигаретой,
неохотно, сквозь зубы, бросает словечко.
Он шлифует строку. И работе ритмической этой
не мешает, мортирами бухая, горная речка.
Ну а я – о своем… Все слова, как назло, застревают
где-то в самом начале. Как выхлопы мотоцикла,
строки наших стихов оглушительно в лица стреляют.
Говорю: «Не читали ли вы нашумевшего цикла -
«Турпитуду»?» Смеется: «Футурим, ребята, футурим!
Всех мастей отщепенцы хотят породниться со мною.
Одному я – отец. Другому – свояк или шурин.
Подгоняют к любому фасону, к любому покрою.
Да, читал. Эту книжку в одном утонченном салоне
отыскал я на полках, роскошных и пыльных.
Дым и треск. Ощущенье бензиновой вони.
Разъедает глаза. Непонятно: при чем тут напильник?»
«Ловкачи! – говорю.– Вот недавно один из таковских
про играющий в жмурки Белград сочинение выдал.
«Я здоровался,– хвастает,– за руку с Маяковским!»
Маяковский спустился к реке. Руки вымыл.
Посмотрел на часы. Еще раз оглянулся на горы,
наших лиственных склонов внимательным взглядом коснулся…
Я от страха, что сон мой окончится скоро,
и от счастья, что он мне приснился, проснулся.
Утро. Камера. Бледная лампа продрогла.
Потянулись с охоты клопы вереницей.
Вырастает над утренним городом призрак острога,
призрак, крытый кровавою черепицей.
Я в тюрьме. Я лежу. Я в себя прихожу постепенно.
Улыбаюсь недавнему сну благодарно.
Как зеленый росток, сквозь тюремные стены,
Прорастает мой сон под недремлющим оком жандарма.
КОЛОКОЛ, У КОТОРОГО ОТРЕЗАЛИ ЯЗЫК
Центр большого города. Музей.
Мокрый, замерзший, огромный, как горе, –
добунтовывать и домучиваться сюда он переселен, -
колокол, у которого за призыв к восстанию, за набатный звон
отрезали язык под корень.
И теперь он здесь: мертвый и вечный – нощно и денно.
Как каске на голове убитого, ему холодно.
Он в голос кричит неслышно. Нет мукам предела!
В камень раскрытым ртом врезался колокол.
Он осужден пожизненно, навечно оставлен, -
На распутье ветров и классов – раскольник в городе.
Может птица коснуться его. Он слышит крики восстаний.
А сам – возмущенный бунтарь – лишен голоса.
Без башни, которая высилась над деревьями и над домами,
без веревки, натянутой, будто мышцы – безмолвный титан, -
каждая радость, каждое горе – мука немая.
Нет языка у колокола. Колокол отрокотал…
Где же язык, чтобы поведать о ветре, о звонкой капле,
О лепете листьев, о прикосновении ласточек?
Ласточки его задевают, и он дрожит, как от кашля -
В спазме бронзы, в оспенный криках распластанных.
Где ж твой язык, чтоб о каждом рыданье звенеть,
Звать к возмущению, качаться в яростном крике?
Все принимает, на все отзывается медь.
Лишь повторяет ржавчина: «Ты – безъязыкий! Ты – безъязыкий!»
Все есть в этой бронзе, дрожащей в предчувствии боя.
Все есть в ней – казни, пожары, муки и горести.
Людские давние боли. Непрерывные боли.
Боли без меры. И без конца. Лишенные голоса.
* * *
Были нежнее, были красивее, с мягким голосом, с ласковой речью,
Те, что внутренним смехом светятся, внутренним светом озарены,
Были прошеные и непрошеные, и в минуту безумья встреченные,
Чтоб потом во сне примирение видеть, зная, что это лишь сны…
Но ты – упрямая, гордая, смелая, чувственная и верная,
В белом платье, в лучах поморавского солнца, теплого, золотого, -
Ты для меня единственная, ты моя молодость первая,
И с нею ты вместе таешь, и каждый раз возвращаешься снова…
ЭТИ СНЫ, ЭТИ СНЫ, ДОМИНИКА
Эти сны, эти сны, Доминика – обезумеешь и проснешься,
А сон продолжается: торчит из тебя, как пика, как штык, он.
Будто ствол с топором, в тебя всаженным, в землю ты вросся,
Сам гневаясь на себя, – что ж застыл, не кричал ты криком?
Вновь и вновь подытоживаешь себя: отупевший, отшибленный
от годин своих в этой коре, в этой мялке коварно-глухой ты, как глина сырая.
И возвращается сон. Каждый раз он наводит на мину. И гибну я.
Разрываюсь на клочья. Теряю себя и теряю.
Теряю себя и теряю и вновь нахожу, похищаю, теряю еще тяжелей и глуше,
А проснусь – и болит, и болит. Ну и пусть, хорошо, что болеть еще может!
Ведь любовь не исчезла, а с юностью только укрылась поглубже
в корни. С юностью в снах там живет она все же.
О премудрость деревьев! Когда у дороги деревья ввивают ветвь
в ветвь, вилу в вилу,
так до старости выстоять могут, нерасторжимы.
А зимой их зеленая кровь превращается в стон, спускается в жилы,
тот же сон видят корни, сплетаясь,– хотя б до тех пор, пока живы.
Тот же самый. Те же воспоминания земли и лета,
и сами такие же, как когда-то,
хоть сосульки, седины древесные, сверху на них наплывают.
Это – сон о весне. И весна возвращается, хоть листвой
и не столь уж богата.
Но ведь капают звезды порой и с сосулек ночами – бывает!
Не исчезла! Любовь эта, с юностью в вечном союзе,
лишь укрылась поглубже, живет она юности снами.
Сны и сны, Доминика! Разбуженный болью, от боли сжимаешься в узел
и не спишь, и доволен я тем, что хоть боли сознание с нами.
ИНСТРУКЦИЯ МАСЛИНЕ
Корнем за камень! За серый, за горный и злой!
В переплетенье утесов, стоящих и свергнутых, как истуканы!
Тощие, битые, сжатые корни переплети и врой,
Пальцы сожми и раскрой, словно клюв, и защелкни их, словно капканы.
В камень всверлись! Он отчизны покров и кора!
Корнем буравь – каждой тыща одною рабочею жилой,
Каждая жила была чтоб крепка и остра!
Чтобы хватала, как клещи! Чтобы колола, как шило!
Щупай. В расщелины влезь. Если выщерблен камень дождем,
Корень – в щербину! Вгрызайся, не зная покоя.
Нету дождя? Так залей его потом. Потом
Перемели этот камень. Питайся мукою такою,
Будь как скала! Пусть кожа, что нынче нежна,
станет дубленой и серой, словно горы этой кожа.
Стоит! За листья, что ждешь ты так пылко,– совсем небольшая цена.
Стоит! За чащи цветков, за плоды, что на капли похожи.
Пусть твои корни сплетутся, совьются, как толстый канат,
И семикратно, семижды переплетутся,
В землю вцепись! Пусть на тридцать мучений подряд
Мертвым узлом эти корни сойдутся.
Треснувшим камнем запахнешь во время жары,
Стадом тюленьим, сырым, запахнешь зимою.
Пусть будут листья снизу – серы,
Сверху они – маслянисты и сберегают от зноя.
Пусть, словно пчелы, цветы твои по ветру вдаль полетят.
В соты снесут на ворсинках щепотки землицы.
Тени копи! Те, большие, что ночью лежат,
В полдень надень на себя, чтоб от зноя укрыться.
Стоит! Пусть корень ободран, избит и устал,
Пусть эта тень под тобою не будет травою.
Ради сережек маслин (синий, потный, как масло, хрусталь!),
Ради того, чтобы ты говорила листвою.
Трудно тебе! Расщепись, издырявься, как сеть.
Окамени переплеты корней твоих тощих.
Ружьям ветров эту сеть расстрелять не суметь.
Ран будет меньше. Не свалят тебя. Не затопчут.
Ежели волны, косматы, черны и толсты,
Как бегемоты, что с чавканьем возятся в иле,
С юга примчатся, водой обдавая листы,
Чтоб растворить тебя в соли и гнили,-
Стой! Напрягись и застынь, отбивая десятки атак,
Маслом залейся – надежней не сыщешь покрова!
Стоит! За это блеснет тебе ночью маяк.
И пропадет. И блеснет тебе снова и снова.
Стоит! Хоть ради труда рыбаков,
Масло твое ночную дорожку им высветлит.
Ради трех капелек масла! Ради трех малых цветков!
Стоит выстаивать – стоит, чтоб выстоять!
ДУШАН КОСТИЧ
СЕЛО НА НЕРЕТВЕ
Ой, любимый, яблоко на ветке,
Где ты с партизанами в разведке?
Губы где твои, глаза и брови,
Блеск зубов и сабля наготове?
Над немым селом встают туманы…
Почему их нет? Где партизаны?
Я горой пройду – мертвы засады,
Где вы, партизанские отряды?
Никого? Одна иду дорогой,
Где гремел недавно бой жестокий.
Через брод я вам еду носила,
Вам с черешни ветку отломила.
Лугом я иду, зеленым садом.
Разливалась здесь весною ранней
Песня партизана удалая.
Ты здесь песней мое сердце ранил:
«Ой ты, девушка, душа родная!»
На меня взглянул ты светлым взглядом
И тебе всю душу отдала я.
Ой, любимый, мне пришли привет твой
Приходи в село по-над Неретвой,
Солнце встанет ласково над нами,
Тополя листвой заколыхают,
Переулки заблагоухают,
Нашим смехом – мятой, васильками!
Ой, любимый, отблестит зарница,
Пусть пшеница на твой серп ложится!
ВОЛУЯК
Печаль разлуки, печаль ухода
звенит в солдатских шагах. И тонут,
как это жаркое солнце,
радость в душе
и смех на губах.
С богом!
Солдаты свой край покидают
и глядят на туманный склон.
Шаг за шагом,
одно за другим погибают
сомненья нестройных, усталых колонн.
И дождь,
и растоптанный горный снег на круче,
где не ступал человек,-
это пустяк.
Ни ветер в лицо,
ни ущелья,
ни голые скалы
не остановят отряд усталый -
это пустяк.
Преодолеют наши сердца бездонные эти провалы.
Шагает войско,
усталое войско -
в глазах ненасытный голод.
И все же
у сердца такое свойство:
оспаривать боль и беду
и беречь навязчивую мечту -
солнечный город.
Перевал.
Войско на марше.
На дне тумана – родные поля.
Войско, прощаясь, рукою машет,
Земля,
как много тебе отдают,
как много тебе отдают,
о попранная земля!
НЕВЫСКАЗАННОЕ
Посмею ли я на тебя взглянуть на рассвете,
увидеть глаза твои – глубокие омуты Неретвы,
как пропасть, бездонные:
в них вспыхнет страданье и кровь заалеет на круче!
Забылся я, грешник, в бреду, одинокий и раненый,
в ночи после боя, на этой лежанке залежанной;
ох, только б увидеть глубокие омуты Неретвы,
пусть в небе плывут облака в ожидании жатвы,
все дальше, все дальше…
Прошу: одари меня, ночь! Сверкают и движутся звезды
по небу, распятому горними кручами Чврсницы.
В терновнике шепчется ветер и трется о скалы.
Не спит кто-нибудь? Есть ли кто-нибудь, кто бы увидел,
как в сердце сжимаю войной заглушенное слово
в селе этом вымершем, сумрачно горбящем крыши?
Зачем эта рана в груди? Почему не проходит?
Не дайте заглохнуть, о горы,
зерну, что заложено в душу мою, словно в пашню.
Не знаю, где смерть притаилась в засаде.
Предчувствую многие весны,
предчувствую нашу любовь… Не высказать этого.
ОТКРОВЕНИЯ
Частицей души поспешим причаститься
К далекой стране, к небесам далеким,
Чтоб и в разлуке не разлучиться
С тополем, с облаком одиноким,
Которым подарена эта частица.
Не будем ходить по земле с испугом:
Пускай поведает наши тайны
Морским берегам и речным излукам
Слеза случайная, смех случайный
И берег неведомый станет другом.
Иное увидим при хмурой погоде,
Иное – в певучести знойного гула
И сызнова обретем в походе
Все то, что в глубинах души уснуло.
И к заводи каждой,
К поляне каждой,
Увидев незримые их сраженья,
Привяжемся сердцем,
Исполненным жажды,
Косноязычья
И благоговенья.
Земля поразит нас разнообразьем,
И все позабытое
Вспомнится снова,
Когда мы все города украсим
Красотами городка родного -
Тополем,
Облаком одиноким,
Знакомым окном
И дымком пекарен…
Давайте всем небесам далеким
Свои глаза,
Не скупясь,
Раздадим!
СОЧА
Цирилу Космачу
Повстречался я с нею за горной грядой.
Мимо пастбищ я шел по тропинке крутой.
Шел я к склонам зеленым за грань перевала,
Чтоб ко мне моя Соча, целуя, припала,
Чтобы спутала волосы ветром долины
И покоем овеяла блудного сына.
Я ее повстречал, и она ослепила,
Словно серым крылом светлый мир заслонила,
Где слова, чтоб обнять эту просинь излучин,
По которой тоскую, которой измучен?
Что за цвет? Голубой? Серебристый? Зеленый?
Все река полонила – эти долы и склоны.
Вся она словно сон, как трава молодая.
Отшумевшие ветры вновь шумят, пролетая.
Где слова, чтобы выразить эти красоты?
Разве можно прибавить к синеве позолоту?
Предо мною граница, синеглазая Соча.
Как влекут, как манят эти ясные очи!
Здесь, где быстрым судам неизвестна дорога,
Мне бы синей надежды и любви хоть немного!
Если тянет тебя к синеве небосвода,
Пусть он будет как эти бегущие воды;
Если манят тебя чьи-то нежные очи,
Вспомни Сочу, вернись к своей Соче!.
Крето Хегедушич (Хорватия) Весна. 1930 г.
БОСНИЯ И ГЕРЦЕГОВИНА
ИЗЕТ САРАЙЛИЧРОЖДЕННЫЕ В ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЕМ, РАССТРЕЛЯННЫЕ В СОРОК ВТОРОМ
Брату Еще, расстрелянному 16 июня 1942.
Ему н всем, которые были как он.
Сегодня вечером мы будем любить за них.
Было их двадцать восемь. Было их пять тысяч и двадцать восемь,
было их больше, чем в песне может вместиться любви.
Сейчас бы они были отцами. Сейчас их нет в живых.
Мы, которые по перронам века отболели одиночеством всех
мировых Робинзонов,
мы, пережившие танковые атаки
и никого не убившие,
маленькая моя, большая моя,
сегодня мы будем за них любить.
И не спрашивай, могли ли они вернуться. И не спрашивай,
могли ли они повернуть обратно в последнем пути,
когда впереди алел Коммунизмом горизонт их желаний.
По их лишенным любви годам, все в ранах и при этом прямо
прошло будущее любви. У них не было тайны примятой травы,
не было тайны опустившейся руки с выпущенной лилией,
не было тайны первой расстегнутой пуговицы там,
где шея сходит на нет.
Были ночи, была проволока, было небо, на которое смотрят
в последний раз, были поезда, которые возвращаются пустыми.
Были поезда, и были маки, и с ними, с печальными маками того
лета войны, отлично наловчившись подражать,
соревновалась их алая кровь.
А на Калемегданах и Невских проспектах, на Южных бульварах и
на набережных Расставания, на площадях Цветов и мостах Мирабо,
прекрасные и тогда, когда не любят,
ждали Анны, Зои, Жаннеты. Ждали возврата солдат.
Не вернутся, ну что ж, их белые, не знавшие объятий шеи
достанутся парнишкам помоложе.
Не вернулись. По их расстрелянным глазам
прошли танки, по их расстрелянным глазам,
по их не допетым марсельезам. По их простреленным как решето
иллюзиям. Теперь бы они были отцами. Теперь
их больше нет, там, где встречаются, чтоб любить,
там сейчас ждут их могилы.
Маленькая моя, большая моя,
сегодня мы будем любить за них.
* * *
Граммофон заведите старинный
и старинные вальсы послушайте!
Дождик, дождик
льется
на цветы, на стихи, на бронзу.
На листву, на деревья, на губы
дождик,
дождик
льется
предзнаменованьем разлуки.
Всласть ли любили вы, те, кто
этих стихов моложе?
Лето пришло
и прошло…
Вдоволь ли вы налюбились?
Граммофон заведите старинный,
и старинные вальсы послушайте,
и тихонько вместе с дождем
старомодно
поплачьте, поплачьте!…
ПИСЬМО В ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ СОРОК ПЕРВЫЙ ГОД ТАНЕ САВИЧЕВОЙ
Таня, Танюша.
О, если бы можно тот май
продолжить на десятилетье!
В Ленинграде цветет жасмин,
как будет цвести
и двадцатилетье спустя.
Слушай, малышка,
брось Маршака и Чуковского
и на улицу выбеги,
не пропусти ни единого дня -
в жизни твоей их осталась
самая малость.
А Маршак не станет серчать за то, нет,
Маршак не осудит тебя, что ты в этом мае ему изменила.
Милая,
детских писателей сердит лишь то,
что читатели их умирают так рано.
О, когда бы я мог,
я послал бы в письме тебе все
человечества лучшие годы!
Май сорок первого – удивительный год!
Живы все Савичевы.
Мама печет пирожки.
Бабушка тихо ворчит.
Где-то опять загулял дядя Вася.
Таня, Танюша.
Май сорок первого – какой замечательный год.
И какой короткий.
О святая девочка Ленинграда!
Скоро уже загремит канонада,
и блокада начнется.
Выйди на улицу!
Не пропусти ни единого дня!
В жизни твоей их осталась
самая малость.
ГОВОРЮ О ЕВРОПЕ
Говорю о Европе, что рассталась вчера лишь с бронемашинами.
Говорю о Европе, с ее женщинами, так пленительно
произносящими Je vous aime, или Я люблю.
Говорю о Европе, с ее бывшими лейтенантами и с ее чемпионами.
Говорю.
Говорю о Европе, в которой парни собираются стать не меньше
чем Гейне, а девчонки – завтрашними мадам Кюри,
но Марс, Европы старинный бог, им путает карты, черт побери!
Говорю о Европе, с ее музеями, с ее могилами, с ее морями.
Говорю о Европе, с ее провинциями, из которых вышли великие
писатели прошлого и наших дней.
Говорю о Европе, с ее матерями, которые и мне доводятся
матерями.
Говорю о Европе, о ней.
Говорю о Европе, с ее солнцем, вчера только выпущенным
из-за проволоки, из-под стражи.
Говорю о Европе, с ее морозами, что не хуже Кутузова
умеют армии неприятеля разбивать.
Говорю о Европе, тихо, с желаньем, чтоб ни один из ее
купальщиков, ни на одном ее пляже
не вздумал бы песни военные распевать.
Говорю о Европе, которая на три века вперед наплодила
героев отчаянных.
Говорю о Европе, что вчера лишь в армейских ботинках шагала
и мчалась верхом.
Говорю о Европе, с ее великанами, улыбающимися печально.
Говорю о Европе, с ее рифмами и с ее свободным стихом:
милая моя Европа, вся, от Требиня и до Тулы, мне видишься ты.
Даже слышно, как жена моя ставит в вазу цветы
и как дышит моя маленькая Тамара.
* * *
ДАРА СЕКУЛИЧ
Может, кто-то от собственных книг и хотел бы сбежать поскорей,
сесть в кафане и живописать бытия океан бесноватый…
Ну а что до меня – все, что с песней случилось моей,
то стряслось и со мною. Однажды. Когда-то.
Я себя лишь пишу. Разделяю судьбу моих книг.
Если горло свело – и у песни сжимается горло.
Отшатнулись друзья. Угодили в ловушку интриг -
и стихи мои, вроде меня, одиноко блуждают по городу…
А случись бы я, вроде других, вроде многих иных, написал,
что бессмысленна жизнь, и в нелепицу эту поверил сам,
я не ждал бы, когда отзовется ваш толстый журнал,
я бы попросту взял – и повесился.
ОКРАИНА
Поезда и днем проходят, только днем поезда не слышны
я их крики слышу в ночи,-
что-то сына моего терзает
что-то дорогому угрожает
брата моего на каторгу ведут
мир безумный войнами раздут
свора грязная насилует сестру
небеса целуют не родившуюся девочку мою
мать моя покойная зовет меня из гроба
в черном сердце где-то закипает злоба
это умираю я под паровозный свист
улетаю в дальнюю дорогу
уношу с собой прощание живых
остаюсь воспоминаньем строгим
это наша жизнь проходит
ДЕЛЬТА ДУНАЯ
Устала под конец.
Умерила свой бег
как будто перед смертью присмирев.
И, отдаваясь устью,
разлилась
и разделилась множеством протоков.
Не нужно ей теперь мужское имя.
Издалека с глухим рычаньем прорывая русло
сюда пробилась
и здесь, притихнув, задремала
в наносах ила, что сама намыла.
Струя хрустальная из мрачных недр земли
ровесница столетий
вечно юная
здесь с облегченьем дух перевела
и, обновляясь,
снова
умерла.
КОЗИЙ МОСТ
Ни с водой породнен и ни с берегом.
Один поставлен натиск отражать,-
дрожащая невеста иной раз перед сватами пройдет
то дробный стук подкованных копыт
разбудит эхо
то лета благодать позолотит его рассыпанным зерном.
Журчанью тихому беседы внемлет чутко
покровом льда одет в морозный сумрак
парит над радужным кипеньем пенных брызг.
Но свет обманный померк.
Придавлен темнотой в глухом ущелье
между призывом и дорогой дальней
усилием последним ловит он
прощальный отблеск солнца
во мраке под собою.