Поэзия социалистических стран Европы
Текст книги "Поэзия социалистических стран Европы"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц)
ВОСКРЕСЕНЬЕ
В звездное платье наспех одета,
ночь выбегает на берег пустынный
из городского движенья и света,
из многолюдной, дымной гостиной,
где ее только что угощали,
где она только что весело пела…
Ночь захотела любви и печали,
ночь тишины, тишины захотела.
Звезды мерцают. Рельсы сияют.
Да светофоры-хамелеоны
ежеминутно цвета изменяют:
желтый – на красный и на зеленый.
Друг мой продрог. Сигареты не тушит.
Шутит – такая у друга манера.
Девушке друга, к стихам равнодушной,
я декламирую Аполлинера.
Я декламирую с выраженьем…
Берег пустынный. Холод собачий.
Для человека с воображеньем
все в этот вечер должно быть иначе.
Может быть, звонкие строфы поэта
и западут этой девушке в душу…
Но ни поэты, ни сигареты
нас не согреют и не обсушат.
Если тебя хорошенько продуло -
чувствуешь старым себя и усталым,
после таких пешеходных прогулок
голод является с волчьим оскалом.
Как хорошо тогда в полуподвале
«У двенадцати слез Девы Марии»
посидеть, к бокалу прилипнув губами,
помолчать, послушать, о чем говорили
за соседним столиком, сдвинувши кружки,
молодые подвыпившие солдаты:
о любви, о выпивке и о службе,
и опять: кого-то, кто-то, когда-то…
Ибо ведь невозможно, невыполнимо
до конца себя рассказать словами,
в лучшем случае худшую половину
собутыльник выложит перед вами.
Ибо только однажды, только однажды
без колебаний и дипломатий
сердце свое обнажает каждый
перед любимой, и то – до объятий.
И погружаешься с головою
в тему, единственно дорогую,
и забываешь все деловое,
то есть уже половину другую.
Ибо известно лишь музыканту,
весельчаку-профессионалу,
как на гармони за малую плату
радость отмеривать людям помалу.
Даром, что песенка эта убога,
ветхозаветна и неказиста -
мы разворовываем понемногу
радость у старого гармониста.
Много вещей мы не видели сами,
по восхищенно о них говорили,
ну, например, о готическом храме,
о неземной чистоте его линий.
Нынешний день привередливым людям
кажется чем-то обычным и пошлым,
мы иногда удивительно любим
встретиться с мертвым, загадочным прошлым,
чтобы, рукой мертвечину потрогав,
тихо шептать: вот была красотища!…
Даром что прошлое часто убого,
малопонятно, никчемно и нище.
Разнообразья мы захотели,
малую толику самообмана:
как бы мы прожили без светотени,
что бы мы делали без тумана,
без изменений, вливающих в жилы
новые силы – как бы мы жили?…
Мы еще живы. Пока еще живы.
Мы еще в гроб себя не уложили!
Тоненький голос волынки пастушьей
и трескотню современных ударных
мы одинаково любим послушать,
мы одинаково благодарны.
Не выходить бы из этого круга;
музыка, выпивка, сердца истома…
Но уже поздно: девушку друга
ждут не дождутся родители дома.
Это поэты-идеалисты
нам о любви бесконечной твердили:
все мирозданье – хоть провались ты,
только б любить до креста на могиле,
выпить до дна эту красную чашу,
только б любить – ценою любою,
несовершенную, краткую нашу
жизнь до краев переполнить любовью!
Но ведь известно: поэты витают
в странах, которые создали сами.
Девушка друга – она не такая:
не забывает о папе и маме.
Мы разбираем шляпы в прпхожей.
Ночь помрачнела, стала как уголь.
Что-то на трезвую не похожа
благоразумная девушка друга…,
Ночь одиночества хочет. И редких
гонит прохожих, домой загоняя.
Ночь в обнаженных запуталась ветках,
тихо парит над простором Дуная.
Ходит с винтовкой матрос величаво,
ходит, мечтая о бурных походах.
Тихо. Лишь волны возле причала
скрежещут под тяжестью пароходов.
* * *
На кувыркающихся глядя обезьян,
мы вспоминаем о далеком детстве:
забытые безумства.
Да, африканские уплыли корабли.
Мартышка старого шарманщика
смешная Кики,
бедняжка, умерла от ностальгии.
Далекое – прощай же детство!
Но остаются с нами навсегда
неистовые выходки Вийона,
подобные той виселичной петле,
которая хотела задушить
его и Янко Краля.
Маркиз де Сад, фантазии его,
зажегшие Париж.
Бастилии пылающие окна
под гром рукоплесканий на галерке.
А жизнь Вазир-Мухтара, смерть его,
твои, о милый Незвал, строфы,
мозаика из тысячи вещей!
Забавы детства – огромный монумент
округлых лиц
и круглых слез,
кругов на зеркале воды,
что круглым камешком разбита,
колечки дыма первых сигарет…
Когда хранила бы земля игрушки детства,
она не стала бы по эллипсу кружиться,
а стала бы описывать круги -
как в детских играх:
«Колесо-колесико,
за четыре грошика…»
Так тысячу раз прощай, недавнее детство,
забытые наши безумства.
Не спрашивайте ребенка – как же случилось,
что грусть его плачет над сломанною игрушкой.
Сломались круги – на четыре угла распались.
Взгляните: рисунок сломан и перекошен -
этот ромбоид – детских забав обломки.
ЧЕРНОЕ И КРАСНОЕ
Округа вся
враждебно почернела.
Был белым снег,
а за ночь – посерело.
За далью даль
вороний цвет приемлют.
В глазах у милой
две черных ночи дремлют.
Черны шахтеры
от остравской пыли.
Черны огни,
что из земли добыли.
Над черной шахтой
черный флаг взовьется.
Красна одна лишь кровь,
людская кровь,
что в этих шахтах льется.
ДОРОГА
Матери
Теряет поезд колею,
На солнце блеск теряют рельсы.
Пропажу – как ее найти?
Былое – кто вернет из рейса?
Дымок теряют поезда
В окно втекает небо сине…
Равнину поезд потерял,
Мать потеряла сына.
ЧЕРНОЕ И БЕЛОЕ
Бесконечны туннели в Карпатах.
Задыхается поезд во мраке,
черном, будто бессонные ночи
где-нибудь на окраинах Праги.
Как сияет снегами равнина
по контрасту с печалью туннелей,
как она белозубо хохочет -
словно женщина в белой постели!
Из объятий туннеля дорога
ускользает извилистым телом,
ослепляет чередованьем
ночи с женщиной, черного с белым.
НОЧЬ НА КОСОГОРЕ
Последний поцелуй,
протяжный, словно пульман…
Дымком прощально машет паровоз…
И колея заламывает руки -
утраченные дали!…
Куда девалась давняя картина -
ровесница развалин Стречно:
Колумб в конце пути
неведомую землю озирает?…
Где ширь земли, что без конца и края?!
Где беглецу пристанище найти?!
Над омутами лес огруз и загустел…
Печаль коровьих глаз… И вечер, льнущий немо.
Блеск давних эпопей, непонятых вестей -
загадочное небо…
Последний поцелуй,
такой же мимолетный, как комета…
Я облакам приветственно машу
и брезжущим – какая даль! – планетам…
Где, на каком бугре пасется черный конь?
В возок Большой Медведицы впрягайте!
Горит рожок в руках у почтаря -
турецкий полумесяц выплыл…
Явлюсь не вдруг,
а как слова за мыслью,– чуть помедлив…
Когда погаснут звезды и роса,
дрожа, обнимет клевер и петунью,
как мушки – вашу челку накануне…
ЭПИГРАФ К ОДНОЙ ЖИЗНИ
1
Дырка иа дырке – два башмака,
а под ногами – грязь да каменья.
Ходит бродяга без кошелька
от воскресенья до воскресенья.
Будет иначе! В шаткой судьбе
нет, кроме веры, другой опоры.
Палкою служит она в ходьбе
и устрашеньем для пёсьей своры.
2
Если погасят солнце его,-
Боже смешной мой, это пустое,-
где бедняка найти моего?
В желтых подсолнухах, в синем зное.
Если ж не песня выйдет, а хрип? -
Боже ты мой, и это не новость.
Воды текут среди тесных глыб,
а в ассонансах звенят на совесть.
– Нищенский посох, рычаг творца,
и ошельмованный он от Бога.
Нет, у поэзии нет конца,
как без конца и моя дорога.
МОСКОВСКИЙ ВЕЧЕР
Так что же я искал под стенами Кремля
наедине с его высокой славой?
Как выразить, о чем поведал мне
сияющий в ночи
над строем башен темных
огромный алый стяг?
От чужаков ли вероломных
он стережет покой Москвы?
Иль, может, разгоняя мрак,
царей поверженных пугает?
Внезапно расступаются столетья -
старинные полки
по камню древнему шагают.
Он помнит их. Седая старина
над ним сомкнула грозные штыки.
И вторит эхом ей кремлевская стена:
Гей, гори, костер, гори,
высоко в горах гори,
до зари юнацкой!
* * *
Когда людей признаешь в людях,
стих будет на устах у всех,
и снова смоет половодье
весенний лед, осенний снег.
О, как убог – себе мы скажем -
был век войны, заклятый век:
когда поэт не нужен людям,
чужд человеку человек.
ИЗ ПУТЕВОГО БЛОКНОТА
Есть у меня и цель, и место у окошка,-
так почему ж я думаю о смерти,
когда, вздохнув, отходят поезда?!
Напоминают о похоронах
их плач и повторенное стократно
«Прощай!», их белоснежные платочки…
Они надели нынче вдовий креп,
который дымом вьется и тревожит…
Минуты расставанья так похожи!
Прощай! Прощай!
Бегут навстречу полчища полей,
задравши к небу знамя семафора…
Спешат назад, наверно, с донесеньем,
что видели нас мельком…
Убегают
туда, туда,
откуда мы отправились в дорогу…
И годы убегают к той черте,
откуда мы ведем им счет и помним…
Идут навстречу и проходят мимо…
Когда-нибудь и мы их не заметим…
Все это будет не для нас:
и полчища полей, и знамя семафора…
Прощайте же, поля, прощайте, семафоры,
бегущие туда, туда,
где мне о смерти думалось невольно,
когда, пускаясь в путь, вздыхали поезда!…
АГИТАЦИЯ
Когда канонада копает могилы -
тысячи опрокинутых колыбелей,
детских могил над городами,
букетики цветочков взметаются чудовищным букетом.
Пускай столепестковым предостереженьем
поднимается над могилами кулак розы,
потому что напрасны, напрасны, напрасны
все любви, поцелуи, объятья,
когда разлетаются мелкие букеты,
когда канонада копает могилы -
тысячи опрокинутых колыбелей,
детских могил над городами.
ИСПАНСКОЕ НЕБО
Я знаю, что взошло оно из синя моря,
я сам присутствовал при вознесенье,
когда оно взлетело альбатросом
из бесконечной сини.
То было торжеством паренья,
то было вздохом сожаленья,
и это было взлетом неба,
горячего полуденного неба,
над сушей и водой к зениту.
Оно ладонью прикрывает
живых и мертвых.
Звезду себе вручает -
ведь нет таких блистательных регалий,
которых не вручишь ему за доблесть.
Над каждым боем было небо
вчера, и ныне,
и завтра будет
над командным пунктом
и над передовой заставой -
везде.
И все ж оно трепещет после боя,-
быть может, бой его приводит в ужас,
а может, просто
беспечный трепет южной ночи
так преломляется в мерцанье звезд.
А звезды лихорадочны над нами,
и я на цыпочках вхожу в безумье.
Сегодня небо страшно.
Оно обвито снегом Гвадаррамы,
но никогда я не забуду,
как в горле неба выли бомбовозы,
в его зубах татакал пулемет,
я помню клочья взрывов
и пальцы в сумраке руин,-
войну под ним и в нем войну,
сраженье в небе,
в горячем синем небе.
Хотел пересчитать я звездные отары:
покуда не сгорят,
но тут – о-та-ра-ра! – забили пулеметы,
и звезды новые взлетели к старым,
отары – ра-та-та,
о господи,-
отары.
И эти звезды кто же,
и эти пули кто же,
кто это все пересчитает?
СЛОВАЦКАЯ ВЕСНА
Он идет бороздой, зерна в землю бросая упрямо,
за веками века перепахивая чересполосье.
Он один доиграет последнее действие драмы
и раскланяется в конце, как раскланиваются колосья.
Умирали народы, рассыпались империи прахом,
низлагались цари, полководцы сдавались позорно.
Победитель один – бороздою шагающий пахарь,
горсть за горстью бросающий зерна.
ХМУРЫЙ ДЕНЬ
Льются, льются штыки дождя,
будто снова меня жандармы
под конвоем в кутузку ведут…
Ну и день!…
Безотрадный, бездарный!…
Будто, снова остриженный наголо,
я вытряхаю табак из кармана,
а из облака солнце лопушным листом
утешает меня обманно…
ПРЕКРАСНЫЙ ДЕНЬ
Я этот город весь пересчитал
по пальцам старых башен,
покуда солнце,
кровью обагрившись,
к волнам вечерней Влтавы прикоснулось
и спрятались дома в тени дрожащей.
Потом я не спеша спускался в город,
счастливый, что постиг нехитрый смысл
открывшейся мне сцены,
блаженный от поэзии, что нам
приоткрывает имена вещей,
и тайны бытия,
и сущность мира.
К тому ж еще я был развеселен
испуганно дрожащими тенями;
как может потрясать нас иногда
пустейшее, по сути, представленье!
В конце концов тут дело в нас самих,
и призраки, они лишь часть того,
что в нас живет, все радости и страхи,
весь этот мир земной, который нас
то радует порой, а то пугает.
Меж тем дубки той рощи, где я шел,
уже свои короны золотые
снимали, а внизу, простоволосы,
бродили люди, с шапками в руках,
и в той корчме, где я присел за стол,
чтоб это записать, пивные кружки
враз поскидали белые свои
шапчонки.
– Добрый день!
Прекрасный день!
РАЗГОВОР С ПТИЦЕЙ, ОТСЧИТЫВАЮЩЕЙ ГОДЫ
Час летит за часом – счет часам потерян.
Но часы пробили вешних дней начало.
На часах без башни, по циферблату неба,
стрелки – птичьи крылья – ходят как попало.
Мудрая кукушка, та, с часов старинных,
век в лесу отсчитывает – долог ли, недолог.
– Ну-ка, мне, ку-ку, ку-ку, сколько накукуешь?…
Только не напоминай мне теперь о смерти!
Разобраться я хочу в голосах за чащей,
Повторяя каждый стих, в зарослях звучащий.
Удивляться без конца лесу или полю,
словно узник, что с трудом вырвался на волю
и глядит, глядит вокруг, наглядеться хочет…
И кузнечика понять – для чего стрекочет.
Разгадать, о чем грустит роза полевая,
по утрам свое лицо в росах умывая,
и росинки холодок ощутить губами.
Или в карты поиграть с соснами, дубами
в час, когда нисходит тень, дав им карты в руки.
И кричать, без цели, так – просто чтобы звуки.
С силой ветку отводить, отогнув тугую,
прыгать с камня на другой, с рифмы – на другую.
Понимать чертополох, вставший на дороге,
и цветок, что вдруг поник в страхе и тревоге.
Крикнуть в ухо лопуху,– мол, держись, приятель:
я и сам боюсь того, кто мне непонятен.
Как фазан, что свои тайны поверяет лесу,
я в доверье окунусь, приподняв завесу,
чтоб из леса, из его братского сплетенья
миру весть подать о том, что растут растенья.
Лучше уж закройся, не кукуй о смерти,
главное не в этом, не такое время:
затвори-ка дверки тех часов старинных,
спрячься за зеленый занавес из листьев,
ах, ку-ку, кукушечка,
ах, ку-ку, кукушка.
ЗАПРЕЩЕННЫМ КАРАНДАШОМ
Как ни спешили б волны за волнами,
Ваг неподвижным кажется вдали.
Так и мгновенья наши: утекли -
и вечно остаются с нами.
Как на ладони видим вновь и снова
в зеркальной глубине текущих вод
обломки давнишних забот,
событья потускневшего былого.
И вновь и снова с наших губ слетают
сухие паутинки слов,
которые во мраке снов
для нас годами память сберегает.
Жизнь из кусочков складывает время,
но ничего не происходит с ним…
Надежды, словно дым, надежды,
словно дым от нашего не вечного горенья!
И лишь мгновенья остаются с нами,
не улетают от земли, они,
как волны вольные вдали,
в недвижном Ваге, там вот, под холмами.
БУДЕШЬ…
Будешь
цепью бессонниц, бесплодной и длинной,
вереницей ослепших монахов.
Будешь колосом хлебным, затоптанным в глину,
но готовым подняться из праха.
Будешь
скрытым вывихом, переломом,
будешь раной не кровоточащей.
Будешь вербой подрубленной перед домом,
с одинокою веткой торчащей.
Будешь
бывшим набатом в разрушенной башне -
иссеченным, разбитым, вчерашним.
Головою без тела, скатившейся с плахи
и валяющейся во прахе.
Будешь
женскою грудью с пустыми сосками,
где ни капли живительной влаги.
Будешь вздутыми детскими животами.
Головней, поражающей злаки.
Будешь
источником обмелевшим -
не напоишь ни конных, ни пеших.
Будешь ветром бродячим, свистящим в окошке
нежилой, одинокой сторожки.
И тогда ты воскреснешь. И чудо впервые
похоронная узрит охрана.
И расправит лес свои плечи кривые,
как от свиста свирели Пана.
И протянет лапы к помятому дому,
к человеческой пантомиме.
И задушит объятиями своими
этот суетный мир, этих гномов!
ВДРУГ
Реалистический буран:
безумный пляс сороконожки
и сумасбродная игра
снежинок диких в мышки-кошки,
в припадке злого озорства
метель сдирает юбки с елок
и колпаки, надев едва,
сдувает с клочьями иголок,
и разлохмаченный поток,
туманность божеского ока,
то развернется, как стрелок,
бесцельно метящий из лука
пучком друг другу встречных стрел,
а то – холстом в горошек белый,
и форма катится в предел
бесформенности оголтелой,
и вдруг, смотрите: воедино
все – от земли до облаков,
словно абстрактная картина
с татарским полчищем снегов.
МУДРОСТЬ
Есть такая мудрость:
встать на колени перед собором,
каяться в блуде, ересях и заблуждениях.
Лучше встать на колени, чем стоять на костре,
лучше спрятать правду в глубинах души,
словно в ларе,
лишь бы снова потом заявить,
что все-таки вертится…
Как, товарищ Галилей,
может быть, в этом – мудрость?
Но мудрей мудреца смелый, веселый
мальчик из сказки, кричавший тогда:
– Король голый, совершенно голый!-
Так громко кричал, что просто беда!
В СУМЕРКАХ
Часы, недели, месяцы и стены:
безбрежность океана,
земли все нет и нет;
мне тесно, господа, до одуренья тесно
от стен глухонемых, загородивших свет.
Окно над головой под вечер лиловеет,
да так, что слышен куст сирени мне,
где двое вольных, каждый, как умеет,
на верность присягают в тишине.
Я говорю: плевать на стены,
все в порядке,
и вечер тех двоих, он – мой до глубины;
скажите, может, мне приснились в лихорадке
четыре каменных стены?
Я под окном немею – любимые, живите,
мое окно – холстина, где написали вас.
О пан сержант, скорее начальству доложите,
что я себя отлично чувствую сейчас.
НА ПАМЯТЬ
«…Знаете, стихотворение о том, что жизнь
только во сне райски красива…»
Пускай на тракте в пыль повалят
и рот в болоте захлебнется.
О господа, поэт едва ли
своей судьбе не улыбнется.
Не верит он в чертоги рая,
Где волк с ягненком возлежали б,
не верит в королевство мая,
где нет измен, упреков, жалоб,
не верит сладким завываньям
и сновиденьям в райском свете.
И всем своим существованьем
опровергает бредни эти.
Но любит ваши гонки-спешки.
И если в горестном спектакле
порой скривит уста в усмешке,-
так он в своем раю, не так ли?
АНАЛИЗ
АНДРЕЙ ПЛАВКА
Всего мы боялись.
Завыванья сирен, ночей затемненья,
того, что, может быть, мы исчезнем,
как город Дрезден, где столько не погребенных
в черных руинах и обагренных,
всего мы боялись.
Того, что, может быть, нас не будет,
и того, что мы были.
«Доброго утра» (два пальца приложены к шляпе),
вскакиванья на подножку трамвая,
дней рабочих и дней воскресных,
пайков («…о господи, как разделить их
между этими вечно голодными ртами…»),
из дому взятых пакетов с едою
(«…дома о нас заботятся тоже…»),
без них и господь сотворить не сумел бы
сегодняшний ужин;
вечеров, наполненных лунным светом,
когда тень перекрещивается предметом,
наполняя комнату беспокойством,
спокойный вечер,
слушай:
«Говорит Лондон».
«Говорит Москва. Говорит Москва»
об ужасном, о разном,
вслушивались напряженно,
слова не пропустить старались,
за нее боялись,
за себя в ней боялись,
за все боялись.
За все. И всего. Постоянно.
Звона оружия, сотрясавшего дали,
звона зловещего
(сталью по стали),
но также той тишины молчаливой
вшивой
(этой-то мы боялись еще поболе),
которая, говорят, является тем не мене
мудростью государственной наивысшей,
«…едва приложился к этой руке -
имеешь все то, чего нет у других,
и весел, и сыт, и нос в табаке…»
минут доброй воли,
позволявшей нам и поплакать вволю,
и кричать от боли;
радости ежедневной, что мы еще живы,
но и тех, умиравших в горестях ежедневных;
солнца, что видит нас
видящих Видиц,
и видело муки Лидиц,
взывающих к совести мира
(я назвал бы их Видиц,
в именительном – Вндице);
воздушного воздуха, которым мы дышим,
и дыханья тех, кто пал бездыханным;
даже воды в нашем старом колодце,
с тайною мыслью,
чтобы не расплескалась,
здесь бы осталась,
другим не досталась;
и плача детского, детского плача,
того, последнего,
но и первого тоже.
И женщин усталых, не старых, но постаревших,
в этой усталости и прекрасных,
потому что были такие тоже,
а раньше только такие и были;
«…Все от войны этой мерзкой,
она нас увечит…»
до седины морозит от омерзенья,
от страха, от страха из-за всего,
от страха за все,
хотя б за мужей наших бедных,
за всех наших бедных из всех наших Легот,
за нашего там, на Кавказе,– только бы его не убили,
только бы не убили,
или
сам кого не убил бы,
«…Господи, сохрани его душу,
грехом да не осквернится…»
И такое дыханье горячее
шло искать избавленья,
от грехов избавленья,
и такое дыханье горячее,
словно руки, сплетенные накрепко,
стало мыслью, нацеленной в главное,
стало сутью судьбы и пути,
стало помыслом,
замыслом,
смыслом.
Да, друзья, это так началось.
ВОЗВРАЩЕНИЕ В РОДНЫЕ КРАЯ
Насмешливые галки
клюют стерню разлук…
Шиповником впустую
созрели поцелуи
и лихорадка рук.
Чернеет мост, прочеркнутый
ручьями колеи.
Слети на рельс, пичуга,
и жажду утоли!
Горит шиповник сиро,
а луг раздался вширь…
На весь вагон огромный -
один лишь пассажир…
В ТАКУЮ НОЧЬ
На берег глаз, на берег губ
я полночь вытащил, как труп.
По черным перекатам слёз
улиткой от греха уполз.
И не придут тебе помочь.
К мольбам глуха такая ночь.
ПОБЕГ
Поди сюда, суслик, приятель,
заляжем на зиму в берлогу.
Я все, чем богат был, растратил,
сверчку подражая, ей-богу!
Берлога моя неплохая,
в ней сложены стены из боли.
В ней время стоит, отдыхая,
застывшее в белой неволе.
Раскаянье смерзлось в сосульку
и свисло с холодного свода,
а счастье ушло на танцульку -
снежинкой порхает у входа.
Пусть щурятся звезды, похожи
На зыбкое счастье земное.
Скажу: из-за этой вот дрожи
все битвы проиграны мною.
Пусть лязгает совесть пустая
зубами, подобно капкану.
На все обещания рая
ворчать лишь, ворочаясь, стану.
ТОСКА ПО КРАСОТЕ
Фрагмент.
Вздыхает грузная земля над ней летанье
изжогой огненной сурепка мучит грунт
рожь перевита васильками нежно втайне
колосья скрыл чертополох бахвал и врун
шмель-дармоед у косаря танцует в челке
о сведших отрубях мечтают перепелки
С тобою бедствовать ужасный и прекрасный
с тобою ливни звать под своды рощ и гор
на благо почве морщить гладь лазури ясной
из погребения извлечь столетий хор
Три ветви Липтова судьбу мою прорежьте
к тебе мой Липтов тяжким днем прижмусь как прежде
Но красотой твоей пронзенный словно болью
отчизну сосен обниму туманом рук
и вдруг пойму какая грусть известна полю
какая грусть в отлете ласточек на юг
в отлете аиста с тоской антирожденья
в отлете нити в те беззвучные владенья
Лишь напоследок с гор свое услышав имя
я богу поручу тебя с детьми твоими
ГОДЫ
Сколько лет промчалось – пролетели годы,
вешние умолкли, отзвенели воды.
Сколько раз ты видел – птицы улетают,
и твои печали вслед за ними тают.
Сколько раз ты снова день встречал весенний
после бед недавних, бурь и потрясений.
Сколько раз ты медлил в страхе и в тревоге
на пути кремнистом, на крутой дороге.
Сколько раз бесстрашно свой топор тяжелый
заносил над елью в рощице веселой.
Сколько раз под ветром, как тростник, сгибался,
на колени падал, больно ушибался…
Ты прошел сквозь молодость, от края до края,
как сквозь лес дремучий, кожу обдирая.
Слишком долго тратил ты себя впустую,
слишком поздно понял истину простую -
быстро летят годы, пролетают годы,
вешние умолкли, отзвенели воды…
Ну а может, век твой, он недаром прожит
и тебя сомненье понапрасну гложет?
Лучше погляди-ка, отогнав усталость,
что другим оставил, что себе осталось.
Создал ли ты песню, стих придумал новый -
прочный и красивый, как тот стол дубовый,
за которым, чашу принимая в руки,
сиживать когда-то будут твои внуки?
Или, век терзаясь чепухою разной,
сам себя ты мучил мукою напрасной?
Будет чахлым колос меж травою пыльной
или будет жатва щедрой и обильной?
Торопись, приятель, быстро текут воды,
кукушка кукует, пролетают годы.
ВСТУПЛЕНИЕ В ПАРТИЮ
Ночь клокотала… Как гудящий улей,
весь город бодрствовал, переступив свой страх.
Слова тонули в орудийном гуле,
в октябрьских ветрах -
то бил в набат сердец сорок четвертый,
бил по бездействию – да так, чтоб наповал!
Он к жизни звал от бездны смертной, черной,
к оружию он звал.
Ночь клокотала… И упрямым флагом
плескался говор наш в накатах дымной тьмы.
Рассвет ступал уж где-то мерным шагом,
но не спешили мы:
мы вслушивались в бурном этом мире
в призывы совести, в уверенность свою,
что на весы веков положит гири
лишь тот, кто был в бою.
Решимость вспыхнула одним порывом, сразу,
и захотелось нам, всем четверым,
в сраженье, в самый ад, как по приказу,
через кровавый дым!…
Мы, локоть к локтю, там, на ратном поле,
друг друга понимали в грозный час:
нам путь к товарищам указывала воля,
пылающая в нас.
Ночь клокотала… Были мрачны тени,
а мне все кажется – была та ночь светла:
нас в партию, что создал Ленин,
она и привела.
ПРОЩАЙТЕ, МОИ ЛЮБОВИ
Любови мои, прощайте,
корабль отплывает мой,
и всех вас в ковчег не в силах
я взять, как некогда Ной.
Единственная лишь пара
вступила на этот борт,
чтоб плыть маршрутом старинным
в тот тихий далекий порт,
в ту тихую даль, где больше
не зашумит прибой,
в тот вечный приют, где тихо
и грустно звучит гобой,
где долгие дни и ночи
и вечные времена
все ткут на бархатных лентах
все новые имена,
где вечную нашу жажду,
у крайней уже черты,
глоток утолит последний -
там будем лишь я и ты.
Так прощайте ж, мои любови,
вы, утихшие навсегда,
все тревоги мои, все бури -
меня ветер песет туда,
в тот залив тишины последней,
где не тает ночная тень
и дышит воспоминаньем
едва наступивший день.
РОДНАЯ РЕЧЬ
Я положил
всю жизнь, но из глубин немереных твоих
не много добыл, хоть прошел сквозь муки ада,
стараясь, чтобы каждый стих
был сказан так, как надо,
чтобы мои слова,
черпнув твоей безмерной глубины,
в жилище из стихов дарили людям счастье,
чтоб, высеченные из тишины,
они могли бы в сердце постучаться.
То сердце
в людях есть, и есть в вещах оно,
и слова дожидается такого,
что только правду рассказать должно,-
сладчайшего, как материнский шепот, слова.
Не будь тебя,
родная речь,-
родные братья
чужими бы остались до сих пор,
немыми бы – любовные объятья,
безгласным бы – любовный разговор.
ОТЛЕТ ЛАСТОЧЕК
Последний хор…
Еще одна кантата,
покамест крылья окоема
не сложатся в печаль покинутых ветвей…
Мое гнездо из глины и стеблей
под сумрачной застрехой небосвода
уже как будто чует, предвкушает
далекие и теплые края…
Моя полоска за деревней
ископана…
И ржавая ботва
уже курится…
Благословляю урожай земли
и щебет птиц!…
А это что склонилось на жнивье?
Смиренье запоздалое мое…