Поэзия социалистических стран Европы
Текст книги "Поэзия социалистических стран Европы"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 31 страниц)
НА СОЛДАТСКОМ КЛАДБИЩЕ
Осенью цветет вереск,
фиалки – это к весне.
Но в сердце
воспоминанья
сегодня раскрылись во мне,
когда шел я между могилами
и за мною шла моя милая
с белой ромашкой в руке.
В центре скорбного этого круга,
где рядами крест за крестом,
мы забывали, что любим друг друга.
Мы разговаривали о том,
что если бы все, лежащие здесь,
потревожили небо своей молитвой,
прося о милости и о любви -
небо под этой тяжестью рухнуло б,
солнце упало бы и погасло,
звезды дрогнули б, и упали,
и погасли б,
и месяц погас;
все бы это на землю пало,
на дома, на улицы и иа травы
за тех, которые здесь любили,
и за грех грешивших здесь -
на земле.
К счастью,
все они сейчас молчали,
ибо пали,
чтобы не встать -
когда из рук у них вырывали
штык,
не успевший еще остыть, и в руки
следующему передавали.
Моя любимая на ромашках гадала -
любит – не любит, любит – не любит,
а я размышлял о значенье
строгой
каменной статуи над дорогой
и, словно молебен служа всем святым,
читал имена, начертанные золотым,
и просить за нас небо
я их просил,
когда нам однажды не хватит сил.
Потому что я знаю,
что день настанет,
когда каждый мертвый
из мертвых восстанет:
Рагуз Стоян,
Тадеуш Дыяк,
Пассерау Шарль,
Фердеголли Сильвио,
Кашакар Георг,
Покорный Франтишек -
и все они, кто давно убит,
едва лишь в небе труба протрубит,
обратятся лицом друг к другу.
Но вместо того, чтоб для раны смертельной
место искать под рубахой нательной,
все они упадут в объятья друг другу,
целуя друг друга в чело
и пожимая по-братски руку.
ПЕСНЯ О ХЛЕБНОМ ЗАПАХЕ
Ах, сколько у пекарни
я в детстве просидел!
Как тесто месят парии,
до вечера глядел.
Когда ж всходили хлебы
и шел горячий дух, -
«Ах, белый фартук мне бы!»
мечтал я чуть не вслух.
Корзину – раз-два взяли! -
на руль поставить мог,
нажал бы на педали -
ну, чем не хлебопек!
Где тот мальчишка глупый?
Побыть бы им еще:
весь день сидеть в углу бы
мечтая горячо.
Потом на лоб шапчонку,
и хлебное тепло
пускай летит вдогонку,
как ангела крыло.
Лишь полумесяц тмина,
свисая с губ, горчит
да песня муэдзина
с тех пор во мне звучит.
МАМИНА ПЕСНЯ
Вечером, бывало,
мама напевала,
продевая нить.
Лечь бы ей, усталой,
к нам под одеяло,
а не шить и шить!
Над ушком игольным,
над шитьем невольным
загрустит она.
На нее из окон
смотрит плоским оком
серая стена.
Мама погрустила,
нить перекусила,
и вздохнула нить,
а перед глазами
все пошло кругами:
кто-то должен шить.
Мама разогнулась,
мама улыбнулась:
в память забрело,
как наседки прячут
всю семью цыплячью
под свое крыло.
Мама напевает,
нитку продевает…
Нам ее игла
в бледных пальцах этих
многое на свете
объяснить смогла.
ТАНЕЦ
Бог, невесомый, тонконогий,
взлетевший в горные чертоги,
и нас возносит в облака.
Что есть прекраснее, чем ноги,
что легковеснее греха!
А та мечта склоненных рук,
чье нас пугает напряженье -
чтоб голос обрело движенье
и тяжесть превратилась в звук.
Пока Венеры белой грудь
краснеет, словно гроздь рябины,
тот локоть, выставленный, длинный,
где время село отдохнуть,
вдруг, как на крыльях, вознесется
и тьма, как шлюзы распахнется,
и в капли разлетится ртуть.
И здесь не линия, а слово,
развихрившееся багрово,
и глаз, из бедной ямки целясь,
ждет, чтоб взлетела эта прелесть,
лишь для того, чтобы почить
в движении, что сна не знает
и только путы разрывает,
чтоб радость рук освободить,
покуда жест, вечно иной,
взвиваясь, испускает тело,
как легкой бабочки полет,
кружащийся водоворот,
как свет полночного светила,
как аромат, как пар спиртной.
Как будто розовый бутон
расцвел быстрей, чем ветер прянул,
и вновь увянул, а потом
опять во всей красе воспрянул,
и в третий раз лишился сил
быстрей, чем ветер просквозил.
А что? Из ямочек локтей
к нам скатится клубочек нитей,
блестя, как гирька, а на ней
мы вывесим клубок событий -
узнаем вес улыбки той,
ребяческой или святой,
вес добродетельного жеста,
движенья, что сочится внутрь,-
улыбка, жест в лицо пахнут,
и мы краснеем от блаженства.
Ведь мастер лишь ладонью ловит
чешуйку света на бегу,
миг, что резец не остановит,
что исчезает, как в снегу,
он ловит горькую монету,
звон, растворенный тишиной,
мгновенье, ставшее пчелой
и устремившееся к свету.
И вот в сетчатке наших глаз,
звуча, парабола зажглась,
а это – дрожь тугой струны,
а это – хрупкий свет луны,
а это – взвихренное слово,
мечта художника немого,
и, стиснутая до пуанта,
трагедия мгновенья, кванта,
а это – чешуя, как ртуть,
дрожанье вечной пантомимы,
когда колеблются глубины,
когда Венеры белой грудь
краснеет, словно гроздь рябины,
и неподвижный локоток
отставлен, словно прячет время,
и окрыленный сбросит бремя
и тьму разрежет, как ноток.
ПЕРВОЕ МАЯ 1937 ГОДА
Идут дожди, небесных нитей хватит
изменчивые сшить весне наряды.
А мы все в том же неизменном платье -
в нем кровь и слезы оказались рядом.
Там нищета в своем наряде черном
все тащится вдоль мостовых разбитых,
у запертых ворот сидит упорно,
не уходя от фабрики закрытой.
День первомайский почки разрывает,
но слышишь, грохот пушек все слышнее,
там нищета сегодня выступает
и умереть сумеет.
ТЫ, В О Й Н А
ВЛАДИМИР ГОЛАН
Еще поет в осеннем русле
ручей покоя;
чиста, еще звенит, как гусли,
та песнь. Доколе?
Еще стремимся к любви и веснам,
еще ступаем в чистом поле
мы по твоим лохмотьям грозным,
война! Доколе?
Пеленки стелет мать, ликуя,
на будущее в надежде.
Целуй ей руку. Но какую,
какую прежде?
Ту, что сосок легко сжимает,
иль ту, которой ребенка держит?
Любовь и верность обещают
не здесь, так где же?
Ах, это может до слез растрогать -
ведь матери хотят так мало:
средь терний нужно зерна немного,
чтоб им хватало!
Чуть-чуть покоя, тепла и мая -
ведь много лучше штыка и пули
скрип люльки, песенка простая,
пчела и улей.
Не будут жены, птицы, дети
твоими, как ты ни грозишь нам!
О, чтоб навеки заржаветь им,
война, твоим доспехам пышным!
КРАСНОАРМЕЙЦЫ
(Два портрета)
I
Мы познакомились как-то осенним вечером,
когда на стене деревенской старинной мельницы
показывали кинофильм, посвященный Кирову.
Потом уже мы встречались почти ежедневно.
Был он зенитчиком, и глаза у него слезились,
потому что четыре года смотрел он на солнце.
Меня это тронуло, и однажды я, притворившись,
будто отправился за дровами, из дому вышел
во двор, где качался легкий клочок тумана.
После всех этих лет, что были полны до края
дьявольской бесчеловечностью и чертовщиной,
я был покорен человечностью безыскусной.
Как робко он клал на стул свою выцветшую пилотку!
Не было орденов на его гимнастерке, хотя позднее
как-то он показал мне свои медали -
за оборону Кавказа и Керчи – он носил их в кармане,
бережно завернутыми в газету.
О войне говорил он нехотя, а о подвигах – и подавно,
«Когда затихала стрельба – это было плохо,
потому что нельзя было знать, что выкинет немец…
Когда стреляли – было куда спокойней!…»
Вот все, что он мне сказал. Меж тем он гордился
фронтовою своею газетой под названьем «Зенитчик»,
Он любил стихи и читал Маяковского мне с любовью.
Впрочем, ровно через минуту он так же просто
вырывал прочитанный лист, чтоб свернуть из него цигарку…
Уже подмораживать начинало… Ах, этот мальчик-мужчина,
как он гордился своею новенькою шинелью!
А перед отъездом он долго со мной прощался,
как человек, который хотел бы свидеться снова,
да знает, что это вряд ли уже удастся.
Он очень подробно мне объяснил свой адрес,
чтобы мог я его найти без трудов особых,
и в конце приписал аккуратно: «Звонить три раза!»
Он был из Баку, Петром Федоровичем его звали,
а фамилия была у него – Мартынов.
XV
Он караулил танк у шоссе, оп напевал негромко
и держал в руке букет георгин багровых.
Он блаженствовал, не зная, что ему делать с избытком счастья,
которое было так непривычно, так непонятно.
Он вздрогнул, увидев девушку, шедшую мимо,
и ей протянул цветы, но она не взяла их,
и тогда он смущенно цветы свои сунул в жерло орудья.
Как растерянный бог Унынья, смотрел он грустно
куда-то в сторону склада боеприпасов,
спасенья ища в этом взгляде своем отрешенном.
Возможно, что он припомнил свой край родимый,
где сейчас сотрясался лес от любви оленьей,
или вспомнил дом свой с мебелью грубоватой
и пирог, который славно бы сейчас отведать,
пли вспомнил мать, которая, надо думать,
сейчас охраняет улья его лесные…
Я не знаю… Но тут заметил он вдруг старушку,
которая шла по дороге неторопливо,
и вытащил он из пушки букет помятый
и старой женщине подал его с поклоном,
а та приняла георгины, не удивившись,
и тоже ему поклонилась весьма учтиво…
С тех пор их обоих часто я вспоминаю -
как молчат они оба, растерянные немного,
и низким поклоном кланяются друг другу.
В МАЕ 1945
О героях нашей майской революции рассказывают немало,
орошая утрированными слезами козлиную шерсть мифологии.
Но вот что я слышал сам:
старик, обуянный справедливым гневом
и до зубов вооруженный,
вечером третьего дня
ушел из чужого квартала, где он сражался,
чтобы доползти домой
и показаться жене, детям, соседям.
Уносить оружие запрещалось.
Остановленный караулом, он признался в своих намерениях.
– Можешь идти,– ему сказали,– но ружье и гранаты оставь на месте…
Старик топтался по визгу битого стекла и колебался.
Так колеблется простое человеческое чувство,
обуреваемое честолюбием и врожденным благородством,
Чуть погодя он сказал: – Если так, я остаюсь!
ТЕБЕ, КРАСНАЯ АРМИЯ!
Нет, не только в мае сорок пятого я благодарил Тебя,
Я благодарен Тебе всегда, восхищен Тобою всегда, потрясен до сих пор,
и тем сильнее разумею Твою суть,
чем глубже Ты сама погружаешься в забвение своих героических жертв.
Ты израненная, но не охающая и не взывающая,
Ты выносливая почти до самоистязания,
Ты трагическая, потому что чувства твои определила сама судьба,
но Ты и как старинная песня, в которой господствует смех;
величие Твоих дел выражено так просто,
что тот, кто Тебя чтит,
так же просто говорит: я Тебя люблю!
Будь Ты хоть стократ прославлена – Ты охотно сменишь алчный сумрак
вездесущего пепла,
свыкшегося со страданием и в своем гигантизме
уже потворствующего разъединению народов
и пустоте, достаточно вежливой,
чтобы в дверях мира отдавать предпочтение отсутствию
человечества!
Прими бесчисленные поздравления,
Ты, всегда слишком темная для хитрецов,
потому что своими вопросами
они еще недавно поглощали свет Твоих ответов.
Прими бесчисленные приветствия,
Ты, защита лучшего будущего,
Ты, порука жизни более справедливой и достойной.
Ты, охрана всех будущих экспедиций к чудесам,
в которые запишется сердце.
Ты на земле, которую познала с такими жертвами,
Ты на земле, чьи адские кратеры завалены Твоими мертвецами,
Ты, охрана всех будущих экспедиций к чудесам,
в которые запишется сердце.
Ты на земле, которую познала с такими жертвами,
Ты на земле, чьи адские кратеры завалены Твоими мертвецами,
Ты бдительная и Ты охраняемая
на урановых небесах своими летчиками,
у любого из которых прекрасная фамилия: Облаков!
ПОЭЗИЯ
Тот, кто не чувствует потерянным себя,
потерян для всего, что происходит в душах
других людей и в собственной душе.
Он твердым почерком выводит на конверте:
«Вскрыть только после смерти!»
Нет, быть потерянным – и выдержать, всю ночь
над лоном книги вечность зачиная.
Не знать своих пределов. И не быть,
в бескрайности теряясь, одиноким.
Так из взаимной боли двух сердец
родится третье сердце…
МОСТ ЧЕРЕЗ РЕЧКУ Л.
Леса – как письменность,
а здесь – здесь край изустный.
Не умолкает звук воды
и наших слов печальных.
Скрещенье рук твоих – хоть плачь,
и солнце в тучах,
задохшееся, как дитя
в своих тугих пеленках.
И очень просит извинить его
сей миг серьезный!
Так что ж сильнее: рок, судьба?
Твоя незаменимость?
Ты без оглядки смел любить -
не хочет быть хранимо
как раз нежнейшее из чувств,
что так ранимо.
Пусть все меняет суть свою,
свое значенье,
но плодотворнее всего -
любви мученье…
ПЕЩЕРА СЛОВ
Держа над головой свечу, не безнаказанно входит юноша
в пещеру слов… Дерзкий, едва ль подозревает,
где очутился… Он молод и, даже мучаясь,
не ведает, что такое боль… До времени созревший мастер
бежит, еще и не войдя,
чтобы потом сослаться на несовершеннолетие века.
Пещера слов!
Только настоящий поэт на собственный страх и риск
войдет в нее, безумием омочит крылья
и вернет их земному притяжению,
не посягнув на силу, притягивающую землю…
Пещера слов!
Только настоящий поэт, возвращаясь из ее молчания,
уже под старость заметит плачущего ребенка,
оставленного миром на ее пороге…
ГОЛОС
Ты шел однажды этаким лесочком,
леском убогим, чахлым перелеском,
отчаявшийся, мрачный, сокрушенный,
и внятный голос вдруг заговорил:
«У тайн раскрытых нет иных желаний,
как снова тайной стать,
во тьму вернуться
и ни о чем не знать… И ты, влюбленный,
не хочешь знать,
любим ли ты… Все это
и составляет трудности пути…»
У МАТЕРИ, МНОГО ЛЕТ СПУСТЯ
ВИЛЕМ ЗАВАДА
Это время, когда не погасший огонь в очаге
надо пеплом присыпать… И сделают это
руки матери старой твоей,
ее руки дрожащие, руки, чья дрожь между тем
остается мерилом покоя… И ты засыпаешь,
убаюканный ими… Тепло, и привычный покой,
и доверчивость нежно-звериная в этом дыханье,
в равной мере умеющем и одаряемым быть и дарящим,
когда вдруг потеряешь себя:
и не дашь тебе больше, чем сорок.
И действительно, если ты вдруг
зарыдаешь под утро, так это всего оттого лишь,
что ребенок во сне никогда не смеется,
а всегда только плачет… Ребенок!
ПОЭТЫ
Из дымящихся развалин,
из сожженных городов
давно эвакуирована жизнь.
Только растерзанные дома,
растерзанные чувства,
растерзанные души,
только скелеты из железобетона,
только обнаженные траверсы нервов
еще дрожат
после землетрясения.
Все сгорело в бомбежку,
и мы ссохлись
в живые мумии,
И земля сметена
в одну кучу сора
огненным циклоном,
и никто не знает, где…
Через полуразрушенные
ворота в новый мир
вступает поэт с глазами беженца из Помпеи,
с глазами, полными засыпанного пеплом
великолепия,
и бросает гранаты,
начиненные взрывчаткой свежести,
и освобождает
из засыпанных подвалов совесть.
Рыдают раненые камни.
Взывают о помощи изуродованные деревья.
Боль заживо погребенных пробуждается от забытья.
Поэт выносит из глуби времен,
из глубин сердца
чудесный бальзам,
целебные травы…
Огненным дыханьем согревает
оледеневшие конечности людей,
скорчившихся в себе,
как в смерти,
и снимает песней наше бремя,
облегчает песней наше горе,
утоляет песней нашу жажду,
изливает песней наши слезы
в благодарственном хорале.
Чувство, оторванное от любви
и заброшенное куда-то,
вновь срастается с сердцем.
Вьющиеся на ветру отрывки куплетов
и насвистываемые мелодии
вновь сливаются в страстную кантилену.
То, что было для нас невидимым,
то, что было для нас неслышимым,
его глаза видели,
уши его слышали,
увиденное покажет нам,
услышанное расскажет нам
словами такими доверчивыми,
как прикосновенье ладоней,
словами такими глубокими,
что кажутся бездны бездонней.
Куда ни взглянет – зажигаются звезды,
куда ни пойдет – за ним плывут облака
и небо светлеет.
Соки клокочут в корнях,
цветы и воды пылают
от его взгляда.
И мы,
на него опираясь,
боль превозмогаем
и бредем по руинам храмов и городов,
постепенно
в самих себе начиная
взлетать над самими собою
и взмывать ввысь.
И, радуясь тому,
поэт посылает в небо свою песню,
простую и возвышенную.
ТРУБОЧИСТ
Ты хотела б меня выстирать,
вымыть в своих слезах
и выжать, как следует,
до блеска, до белизны.
А я трубочист,
я испачкан грязью.
Как солнце
расталкивает плечами тучи,
и прыгает вниз,
и погружается с головой
в черный бездонный омут
или в черный бездонный лес -
так поэт
бросается в улицы,
к людям,
и прочищает им души,
чтобы тяга была хорошей,
чтобы пламя было высоким.
ШАХТЕРЫ
Словно охотники в каменном лесу,
они прислушиваются там, внизу,
к шороху каменных глыб над собой
и к тому, как поскрипывает забой,
отгороженные сплошною стеной
этих глыб, придавленных тишиной.
Они слышат отчетливо самые разные звуки,
и пульсацию угольных жил ощущают их руки,
эти камни отстреливая
отбойными молотками.
А потом эти камни
превращаются в пламя
и сияют, как радуга над лугами.
Это ночные костры зимой,
чтобы землю мороз не сковал,
завалив ее тьмой…
Мы тоже
начали добывать наконец
в глубоких шахтах
и в скрытых карьерах
наших душ
и наших сердец.
Как засветится
и засверкает
наша земля,
когда приоткроются залежи наших сердец
и вырвутся лавой!
Тогда засияет
самая темная ночь,
как небо над Кладно
и над Остравой.
ОСТРАВСКОЕ НЕБО
Эй, шахтеры, шахтари!
Почему никто из вас
этот черный уголь с глаз
не отер хотя бы раз?
Расцыганский взор у вас!
Эй, шахтерские вы дочки,
рано вы идете замуж,
замуж выйдете – а там уж
угольная тьма над бровью,
подведенная любовью.
Впрочем, здесь и небеса
той же мечены чертою
и подводят чернотою
свои синие глаза.
ДОБРЫЙ ДЕНЬ
– О день – прозрачный, голубой!
ты почему такой счастливый,
с лицом, обрызганным росой,
лукавый, солнечный, смешливый?
Мне не дает грустить сирень
и птиц крылатая капелла,
а люди скажут: «Добрый день!»-
и принимаются за дело.
Что может огорчить меня?
Ведь вспышка мертвая ракеты
и блеск бенгальского огня
куда бледней дневного света.
Но трудно все-таки с людьми?
Здесь крики, там столпотворенье!
Я с ними, как отец с детьми,
И нахожу в любви терпенье.
ПОЕЗД
Жизнь достигает грани и границ
быстрее звука и быстрее света,
и с постоянством перелетных птиц
мы возвращаемся на склоне лета,
Из скорого выходим на перрон -
на чемоданах пестрые наклейки -
и скромно забираемся в вагон
забытой и родной узкоколейки.
Дороги с нас давно посбили спесь,
нам близкое теперь дороже дали,
и многим большее мы ощущаем здесь,
чем все, что там увидеть ожидали.
Бегут столбы, как тени прошлых лет.
Вы возвращаетесь, а с вами рядом,
припав к стеклу, ваш молодой сосед
от горизонта не отводит взгляда.
ДУБЫ
Я ветерком среди людей
Летал.
Я легковесным был.
Теперь,
Набравши желудей,
Сажаю не спеша дубы.
Мороз не пощадил травы,
Грозит
весенних молний блеск.
А на дубке огонь листвы
Зелено-красный
вверх полез.
Пускай же целятся грома:
Не виснут крылья у дубка,
Он – словно родина сама,
Что нерушима и крепка.
СТРАДА
Истомой трав уходит лето,
Ржаным дыханьем опаля.
Ликует жаворонок где-то,
Лишая разума поля.
В дрожащем мареве от зноя
Река уже не в силах течь.
Зерно поспело золотое.
И камни пышут, словно печь.
Пришла пора, когда все просто,
Когда колосья бьют челом:
– Коси, косарь, под корень,– просят,
Шурша чешуйчатым зерном.
Проселки золотятся пылью,
Земля сверкает, словно клад.
Телеги солнцем нагрузили,
И те под тяжестью кряхтят.
Но вот померкла позолота,
Клен растерял кураж и пыл,
И люди до седьмого пота,
Как гром, ворочают снопы.
FINISTERRE
ФРАНТИШЕК ГРУБИН
Сигнальные звонки везде слышны,
и залы ожидания полны.
Звучит извечно городов «тик-так».
И разбегаются пути во мрак,
и очень много их до той поры,
когда сожмется мир и все миры
в тропинку, что уходит в никуда…
Но, зная все, с волнением в груди
мы жизнь, как в детстве, видим впереди,
как будто на засохшей щепке лет
еще расцвесть сумеет яркий цвет
твоей судьбы… Как будто смерти нет!
Кто встанет на другом конце земли,
почувствует, как ветры замели,
пожухла голубая краска дня,
и солнце вянет, крону наклоня,
и на груди свинцовый груз тяжел,
и кажется – твой поезд отошел.
Теперь в седло осталось пересесть
в надежде, что еще осанка есть,
но всадником ты станешь и конем,
себя сжигая внутренним огнем.
Беспомощно опустишь удила,
едва не вылетая из седла.
И конь оставшуюся часть пути
тебя за груз сумеет пронести.
И снова через горы путь лежит.
Бежит твой конь. Бежит, бежит, бежит,
бежит твой конь, и, значит, жизнь не вся
Бежит он, глазом яростным кося
на скалы, на живой пейзаж земной,
посеребренный мертвою луной.
МОЙ СТИХ
Мой стих, ты грусти и сомнений полн,
Но не стыдись ни плакать, ни смеяться
И стань одной из торопливых воли,
Что в новый день стремятся.
Пульсируй в человеческих сердцах,
Иного плена ты не знай отныне.
Впитай их боль, отчаянье и страх.
Но не звучи в пустыне.
ПО ДОРОГЕ К РЕКЕ С ДЕВУШКОЙ У ПОДЛЕШАНСКОГО РУЧЬЯ
Идем куда глаза глядят,
без тропок и дорог,
туда, где на веселый лад
застрекотал сверчок.
И позади за нами вслед -
два ослика худых -
бредут твои шестнадцать лет
и двадцать лет моих.
Ручей. Отбрасывая тень,
ты припадешь к ручью,
потом в один прекрасный день
я выпью тень твою.
А солнце парит, и в листве
цветет павлиний хвост,
и рассыпаются в траве
слепые искры звезд.
И не поймем: чего-то жаль,
и вот в последний раз
мы долго-долго смотрим вдаль,
а даль глядит на нас.
И два пруда у ивняка,
как две слезинки с век:
куда-то светит – Овчичка
струится – Беранек.
А мы – куда глаза глядят
шагаем без дорог,
туда, где на печальный лад
застрекотал сверчок.
И позади за нами вслед -
два ослика худых -
бредут твои шестнадцать лет
и двадцать лет моих.
КОЛОКОЛА
Когда ночная боль услышит
те имена – Волга, Дон,
как будто глубь земли колышет
набатный звон.
Волга, Дон,
Волга, Дон,
Волга, Дон…
Еврейских женщин доля жалкая,
и лидицких тяжелый крест,
и ржавчина, сплошная ржавчина,
всю эту зиму душу ест.
Волга, Дои,
Волга, Дон,
Волга, Дон…
Скрипя зубами, отворачиваемся
мы по ночам от жен своих,
стыдясь, что нынче околачиваемся
и завтра будем возле них.
Волга, Дон,
Волга, Дон,
Волга, Доп…
Обыденней рубахи будничной
страх не идет из головы,
а вы – замерзшие, обугленные,
мертвее мертвого мертвы.
Волга, Дон,
Волга, Дон,
Волга, Дон…
Идет бедняк, шаги я слышу,
вставайте, это – он,
недаром глубь земли колышет
набатный звон.
Волга, Дон,
Волга, Дон,
Волга. Дон…
СТАЛИНГРАД
(Отрывок)
…Шуршанием газет в трамваи
вползает утро серое,
и серый пепел покрывает
края, где смерть умелая
пасет остатки человечьих стад.
Храни, Всевышний, город Сталинград
И хоть песок в глаза кидали,
но все ж найдет читающий
Франтишек Гривна (Чехословакия). Парк у Збраславского замка. 1943 г.
на лбу продутой ветром дали
ту каплю правды высыхающей,
что затесалась в черно-лживый ряд.
Храни, Всевышний, город Сталинград!
И даже фабрики названье
нам каплей правды представляется,
ведь ложь о ней хранит молчанье,
назвать по имени пугается,
пусть ложь и трусость нынче помолчат.
Храни, Всевышний, город Сталинград!
Когда огонь войны споткнется
И карты замолчат, ослепшие?
Дай силу тем, кто насмерть бьется,
кто белых флагов не вывешивал,
кто носит имя гордое – солдат.
Храни, Всевышний, город Сталинград!
Ты их руками меч свой поднял,
ты веру дал им в час неверия,
нет одеяния пригодней
для битв и смерти… За потерями
ты новые потери видеть рад.
Храни, Всевышний, город Сталинград!
ОДНАЖДЫ НА САЗАВЕ
Мой родной край в центральной Чехии (между Сазавой и Влтавой) был в 1942 году эвакуирован и превращен в полигон СС.
Река младенчества и юности моей!
За тощие мои лодыжки ухватившись,
ты к солнцу ковыляла вброд,
а по ночам пила взахлеб луну
над мшистою плотиной.
Потом сюда пришли они.
Осины в нас пересадили,
поля вспахали под чертополох,
могилам уподобили жилища
и поглотили свежесть леса…
Придя к реке, сказали:
Ужиная-река,
а ну-ка, смой с нас мертвечину!
Зловеще затрещала стрекоза.
На золотистых отмелях
метнулись рыбки-стрелы…
Река зеленоватою ладонью
смывает только то, что ей принадлежит, -
пыль обворованных проселков.
И, беззащитная, она в краю погостов
гремит, гремит окаменелым
не молкнущим набатом валунов.
НЕБЕСА
Было у нас ясное солнце,
почти что мирное.
Над Хиросимой и Нагасаки
плавилось солнце и пахло смрадом.
И мир нам на это
перстом указует:
идите и в страхе живите!
И Земля, от мазута и нефти жирная,
ускользает из наших рук -
сколько их, этих рук! -
Землю рвут друг у друга
в желанье едином:
из скорлупы
лесов вековечных,
белого снега и синего моря,
скал голубых и полей серебристых,
оцепенев от общего горя,
мы бы хотели вылупить ныне
вечно счастливый век золотой.
Но страх,
он, как ёж, в нашем сердце гнездится:
в этом мире
сплошных рычагов и катушек,
громыхающих карт и химических формул,
в этом мире, ощерившемся мечами
под своим болезненно серым небом,
свои дни он губит,
человек перепуганный,
губит, как петушков молоденьких
с еще не окрепнувшим голоском.
Руки его не подвластны ему,
и он опасается, что они
однажды выгребут из песка
огромный вымерший этот шар,
планету, безлюдную, как Луна.
И только сердцем он обращает
земли свои и звездные ночи
к дальнему небу,
к иному небу,
где жаждет взять он
из уст у братьев
надежду,
словно бы хрупкую дудочку,
чтобы играть на ней, песне вторя,
и после мучительных всех объятий
с жизнью,
в сущности, беззащитной,
смерть породить совершенно обычную,
естественную абсолютно.
ВОЗВРАЩЕНИЕ В РОДНЫЕ КРАЯ
Сколько раз я бродил над Бесной-рекой…
Сорванцом, открывающим мир, как сказку,
я крапиву рубил – сам себе герой,
и лягушек гонял, разгоняя ряску
на болоте, и, занятый той игрой,
я готов был пойти и в огонь и в воду…
Сколько раз продирался я по болоту
сквозь потемки – сверкает еще корнет
возле звезд под светающим небосклоном,-
а назавтра в прохладных цветах чуть свет
я ее обнимал под кустом зеленым,
и росли мы, былинка и стебелек,
на лугу заливном, на лугу болотном,
и порхали, бабочка и мотылек,
над дурманным, призрачным, мимолетным…
Так пропаще над нами листва качалась,
пела чаща, и ты на руке спала.
Я сюда возвратился – а ты скончалась,
я вернулся к тебе – а ты умерла.
Десять лун шли дожди, облака разбухли,
над усопшей от горя цветы распухли,
солнце больше не встало, и день погас…
Сколько раз приходил я – и тлели угли…
…
И терял я кого-нибудь каждый раз.
ОЗЕРО ГЕТМАН
Какая ширь и блеск! Вот если б жизнь такой
была, как эта гладь, простершая покой
торжественно над ней синеющего неба!
Ты, Гетман, ластишься к прибрежным соснам нeмo
и растекаешься их шумом в глубь лесов.
Чуть всхлипнут под веслом и вновь замрут глубины,
глухие, как полет, как шорох голубиный.
Павлины зорь и парк прадедовских времен…
Валами зелени ты, Гетман, обрамлен.
Оплодотворено твое живое лоно
людьми, которые чураются трезвона
и веры в чудеса… Прощай, моя тоска!
Напомнит о тебе лишь иволга, заплакав…
Я – с этими людьми, язык наш одинаков.
Ты, Гетман, жажды волн не утолишь никак,
а нам не утолить извечной жажды жизни,
как солнце ни свети – щедрей или капризней…
Мы обуздаем жизнь, как сушу и моря,
блуждающих огней над ней уже не будет,
дары ее глубин из мрака вырвут люди,
и хлынет эта жизнь, доставшаяся нам,
навстречу солнечным и мирным временам.
НА ОКРАИНЕ ПРАГИ
Вот уже сколько воскресений
я как накануне песни, воздух весенний,
солнце вцепилось в траву густую,
лежу и, как футляр без скрипки, пустую,
блеском консервных банок глаза слепые режет,
вялые уши рвет пятитонок лязг и скрежет,
голое слово меня обдает желаньем соблазна,
но этого в слове нету, возле дороги безгласно
лежу и слежу за прохожими до поворота,
чем-то тихо чреватый, ждущий чего-то -
этого нет в рондели,
хоть больше пары рифм и не надо,
и тихого между ними разряда,
как если пчелу бы задели,
иссохшую с прошлого листопада,
обнаруженную в апреле,
этого нет в рондели,-
хоть больше пары рифм и не надо,
и, как в огороде рассада,
душа в простуженном теле
всходит еле-еле
и шуткам моим не рада,
этого нет в рондели -
вот уже сколько часов я
тщусь избавиться от пустословья,
гладкий ритм меня подмывает, подсунь бедняге
камушек смысла, он споткнется на полушаге,
но и в ритме этого нету,
высоковольтные фермы несут сквозь меня эстафету,
как на телегу, брошен я на планету,
ноги мои подкидывает, вдали городские сшибаются башни,
ветер в башке, все бездумней и бесшабашней
жизнь расплывается песней по белу свету,
только и в песне этого нету, нету,
это в самом человеке, каждым движеньем сущим
рвущим тяжесть земли и к звездам землю зовущим,
это в упорстве мечты, в упорстве исканья,
в упорстве гения, красоту, как из воздуха, высекающего из камня,
это – в упорстве рабочего, в его наковальне и плуге,
в упорстве хозяина, историю взявшего в руки,
это – в упорстве роженицы, это -
в упорстве весны, порождающей лето,-
только в этом жизнь, и она прекрасна,
о минуты, потерянные напрасно!