Поэзия социалистических стран Европы
Текст книги "Поэзия социалистических стран Европы"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц)
ВЛАДИСЛАВ БРОНЕВСКИЙ
ПИОНЕРАМ
Сердце в груди не может вместиться -
грудь рассеки, коль она тесна!
Если мы крови будем страшиться,
придет ли победная наша весна?
Если песня не брызнет с кровью,
будет песней нам залпов свист.
Зубы стиснув и сдвинув брови,
в боевые ряды становись!
Топчут ногами, бьют прикладом?
Хлынула кровь, заливает рот?
Стену лбом прошибешь, если надо,
на Бастилию вспомнив поход.
Молотом в грудь? И грудь не треснет!
Для победы сил не жалей…
Будет радость, и будет песня,
будет жизнь веселей и светлей.
ЛИСТОПАДЫ
Всю-то жизнь срывался я и падал,-
ветер с привязи в груди моей рвется,
удержать меня лишь листопадам
в черных пальцах ветвей удается.
Я тревогою шумной упился,-
тайным ядом поила щедро,
оттого и петь я разучился
и кричу лишь криками ветра,
оттого по улицам черным
ввечеру брожу поневоле -
влажный тротуар ведет упорно
в сумрак влажный, что насытит болью.
Губы жжет ацетиленом слово,
лютой лихорадки не избуду,-
грозной летаргией околдован,
изгнанный тревогой отовсюду.
Нет исхода, нет исхода, нет исхода.
Дольше, дальше мне идти в вечерней хмури.
Я – кружащий ветер непогоды,
я – листок, что затерялся в буре.
Вижу лишь туман перед собою,
и глаза болят, и сердце бьется чаще.
Точно спирта пламя голубое,
ты горишь во мне, мое несчастье.
Дольше, дальше мне тащить страданье,
вечер в сумрак за волосы тянет,
и слова летят со мною вне сознанья,-
призраки мои туман вечерний манит.
Всю-то жизнь срывался я и падал,-
вихрь на привязи в грудной метался клетке,
а ноябрьский вечер счастье прятал в нагие ветки.
Сквозь меня летит в круженье,
в свисте листопад минут – мое былое…
Это – лишь осенние листья.
Это – пахнет землею.
ТОВАРИЩУ ПО КАМЕРЕ
Дверь окована, заперта дверь,
и решетка в оконце под сводом…
Здесь надолго ты заперт теперь,
здесь пройдут твои лучшие годы.
Должен стиснуть зубы, и ждать,
и мужаться душой непокорной…
Что же ночью не можешь ты спать,
все шагаешь по камере черной?
Отчего твои пальцы впились
в эти прутья решетки железной?
За окном настоящая жизнь,
и ты рвешься на битву из бездны?
За решеткою – даль без конца,
так и тянет в нее окунуться!
Слышишь, слышишь посвист свинца,
слышишь, слышишь гул революций?
Будь же крепок, мой друг боевой,
не страшись окружающей ночи,
все восставшие братья с тобой,
вместе с партией нашей рабочей,
У врага еще есть динамит,
и штыков, и винтовок немало,
но мы знаем: он будет разбит,-
и низвергнем мы власть капитала.
День весенний настанет, поверь,
воцарятся и радость и счастье,
распахнется железная дверь,
распахнем ее сами – настежь!
14 АПРЕЛЯ
Памяти Владимира Маяковского
По ту сторону радости
ждут усталость и смерть.
Всею жизни громадой
их значенье измерь.
Но, из сумрака вышедши,
прогремит оратория,
в небо взвитая выше,
чем черный дым крематория.
Пусть нам слово, как радий,
прожигает сердца.
Слава павшим собратьям,
нам же – путь без конца!
ДРУЗЬЯМ-ПОЭТАМ
Наша сила -
в сплоченности,
ниспровергатели:
наша песня железна,
железны ряды.
Мы – взломщики совести,
мы – сердец поджигатели,
словом, рецидивисты ярости, бунта, мечты.
Стих наш – как Прометей:
хоть к утесу прикован,
свет он в бездну безвременья
все-таки шлет.
День придет,
день придет,
и зажжем мы Вселенную словом,
пусть тюремщики кляпом
заткнули нам рот.
Стих наш, вооружись,-
и величье и славу
завоюет в боях
наших слов легион.
И тогда повсеместно
наш стих величаво
утвердится прочнее,
чем римское право,
и превыше, чем Вавель,
возвысится он.
ЧЕСТЬ И ГРАНАТА
Лезут фашисты. Прут марокканцы.
Грозно кулак вздымается сжатый:
небо Мадрида в кровавом багрянце.
Честь и граната! Честь и граната!
Честь и граната – доблесть, и сила,
и обновляющаяся отчизна…
Сжатый кулак, чтоб верней сокрушил он
черные батальоны фашизма.
Рвутся снаряды в небе Мадрида,
пахнут знамена кровью и гарью.
Честь и граната! Слава убитым!
Ружья солдатам! Arriba parias![4]4
Поднимайтесь, рабы! (исп.)
[Закрыть]
Вышли литейщики и рудокопы,
вышли кастильские хлебопашцы
в битву за фабрики и за копи,
в битву за землю, в битву за пашни.
Вышли на битву люди свободы,
вышли во славу земли испанской,
чтобы не быть ей, как в прежние годы,
вновь королевской, княжеской, панской.
Бьются мадридцы в кровавой пене,
и гвадаррамцы, и самосьеррцы…
Пролетарии не падут на колени,
стоя глядят они в очи смерти.
Республиканцы, разите вернее.
Братья испанцы, слушайте брата:
я вам бросаю за Пиренеи
сердце поэта – честь и граната!
МАГНИТОГОРСК, ИЛИ РАЗГОВОР С ЯНОМ
Сидим вместе с Яном в тюрьме, в Ратуше,
в тесной камере номер тринадцать.
Здесь нас держат три дня подряд уже.
До чего-то им надо дознаться.
Пол – подушка, на ужин – корочка…
Тут найти опору сумейте-ка!
Мчит ко мне поэзии облачко,
к Яну мчит сама диалектика.
Кто-то стонет. Кто-то похрапывает.
Вонь. И насекомые бегают…
На стене углем нацарапано:
«Да здравствует забастовка пекарей!»
Я-то что? Мне все это – шутка!
Хоть на целый месяц засяду.
А у Яна – катар желудка,
да к тому ж ему шесть десятков.
А какая там диалектика,
если болит живот…
Даже лучшего теоретика
со свету боль сживет!
Только Ян – из железа, истинно!
Хорошо, что вздремнул опять…
А над глобусом его лысины
начинает светлеть. Скоро пять.
Утро – серым комочком в горстке.
Ян вздыхает с улыбкой доброй.
«Знаешь, парень, в Магнитогорске
нынче в строй вступают две домны…»
Еле полз рассвет мутно-грязный,-
за улитой и то не угнаться! -
а я думал: «Как здесь прекрасно,
в гнусной камере номер тринадцать!»
И – где Рим, где Крым, а где Польша.
И пылают в тюрьме этой польской,
согревая душу все больше,
домны Магнитогорска.
ОРУЖЬЕ К БОЮ!
Когда придут поджечь твой дом,
ту Польшу, где родился,
когда железный грянет гром,
чтоб враг в ней утвердился,
когда под дверью ночью встанут
и колотить прикладом станут,
неужто не проснемся мы с тобою?
Нет, встанем у дверей.
Оружье к бою!
Крови – не жалей!
На родине – бичи и язвы,
и враг не зачеркнет их счет,
но в крови мы откажем разве?
Из сердца – с песней потечет.
Что из того, что мы не раз вкусили
тюремный хлеб, неправый суд?
Те, кто на Польшу руку заносили,
живыми не уйдут!
Поэт, сердца строкой толковой
воспламеняющий не раз,
сейчас поэзия – окоп стрелковый,
призыв, приказ:
«Оружье к бою!
Оружье к бою!»
Припомним, что сказал Камбронн,
и, если суждено судьбою,
то здесь, над Вислою, умрем.
WARUМ?[5]5
Почему? (нем.)
[Закрыть]
Нет больше слов. Ни одного…
А было их – не сосчитать.
Откуда ж радость? Отчего
так страшно за нее опять?
Опять, как много дней назад,
трепещет сердце ночь и день,
и слезы блещут и кипят,
как наша польская сирень!
И нежность вновь. И моря шум.
И молчаливый лунный свет.
На шумановское «Warum?»
«Люблю…» – чуть слышный твой ответ.
И нужно ль было столько мук
и столько вспышек грозовых,
когда прикосновенье рук
так много значит для двоих?
КАЛИНЕ
Нет, я рыдал
не о тебе той ночью!
И ввысь бросал двустрочья,
чтоб стих, как месяц в небе, встал воочью.
Быть может,– слышишь ли меня, калина?
над ним хоть кто-то погрустит немного!
А я, собрав все беды воедино,
пойду, ногами побреду босыми
куда глаза глядят… Пойду глухими
путями… Не твоей – другой дорогой.
Все отошло. И я об этом плачу.
Но что-то с нами навсегда… Иначе
стихи пишу, ночей не сплю совсем -
зачем?
АНОНИМ
Как рокот созвучий, как запах шальной
нависшей над Вислой сирени,
как счастье, плывущее сонной волной
сквозь день мазовецкий весенний.
Как то, чего нет еще, что – как намек
в порывах робко-тревожных
растет, как подснежники, как вьюнок
у ног берез придорожных,
как зелень ликующим майским днем,
как паводка буйный подвиг,
как ласточки, что бороздят окоем
по две…
Как вольный, широкий полет орла,
как светлая власть над Словом -
такой она в сердце моем жила
и грузом легла свинцовым.
СЧАСТЬЕ
Со встречи той вечерней
мне кажется все чаще,
что счастье мое, верно,-
зеленое, как чаща.
Пусть вьется эта зелень
ночей моих бессонных,
пьянит меня, как зелье
очей твоих зеленых.
Пусть я на дне пребуду,
где плавает в молчанье
чешуйчатое чудо
с зелеными очами,
зелеными до дрожи…
Где все на сон похоже.
Пред сном, хоть по ошибке,
прочти придумку эту…
Что – счастье?… Дар улыбки
взамен на дар поэта.
МАРИЯ
Картофель делишь бережно и строго,
а ум уже другой заботой занят:
из лавки – счет, на обувь – хоть немного…
Нет, недостанет…
И снова к добрым ты идешь знакомым.
(Куда теперь их доброта девалась!)
– Вот – мыло… Что? Не нужно?…-
И пред домом
другим стоишь, преодолев усталость.
Вечерняя работа…– Кофе чашку? -
Ты подаешь… Минутка перерыва.
Стоишь и улыбаешься с натяжкой,
слеза из-под ресниц блестит пугливо.
А ночью, может быть, придет гестапо,
Заплачет дочка… Вскочишь ты мгновенно,
и будут шарить грязные их лапы
в моем столе… Во всем, что сокровенно.
Неужто все в тебе война убила?!
Я – далеко… Но слышишь ли, родная,
что я в порывах ветра с прежней силой
к тебе взываю?…
Я И СТИХИ
Думают, стихосложенье -
как солдатское «ать-два»,
маршируют отделенья,
строятся в ряды слова.
На стихи давно б я плюнул,
но не в силах перестать:
черт какой-то мне подсунул
надоевшую тетрадь.
И у черта план роскошный,
чтоб такое я загнул,
чтобы небу стало тошно
и чтоб лопнул Вельзевул.
Вот я и веду бессменно,
закрепляя каждый миг,
из скитаний по вселенной
свой космический дневник.
В прошлом – Лондона туманы,
недоснившиеся сны…
Как на эти все романы
поглядеть со стороны?
И другое есть в сознанье,
но охватывает страх
вплоть до сердца замиранья
думать о таких вещах!…
Есть мучительное право
знать, что мир зажат в тиски,
вспоминать дано Варшаву
до мучительной тоски.
Кровь и гибель в миг тоски я
словно вижу наяву.
Именем твоим, Мария,
я бессонницу зову…
Думал я: в дыму стеная,
Старый город пал… И вот
плачу я… Прости, родная!…
А отчаянье растет…
Но, беспомощный, неловкий,
все в Леванте, у воды,
обучаю маршировке
стихотворные лады…
Это мне не нужно лично
и не нужно никому.
Родина ведь безгранична,
сердцу нужды нет в дому…
ПОКЛОН ОКТЯБРЬСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ
Кланяюсь русской Революции
шапкой до земли, по-польски,
делу всенародному,
советскому, могучему,
пролетариям, крестьянам, войску!
Только шляпа в поклоне не вельможная:
над околышем нет перышка цапли!
Это ссыльная, польская, острожная,
шлиссельбуржца Варынского шапка.
В холопах мы жить не охочи,
к царям не ходили с поклоном.
И с плеткою царской кончено,
подняться время пришло нам.
Кланяюсь праху Рылеева,
кланяюсь праху Желябова,
кланяюсь праху павших
борцов за народное счастье.
Мавзолей Ленина прост, как мысль.
Мысль Ленина проста, как деяние.
Деяние Ленина просто и велико,
как Революция.
Кланяюсь могилам Сталинграда
и могилам до Берлина от Москвы,-
после лет осколочного града
в Завтра мы по ним мостим мосты.
И на русской и на польской почве,
кровью политой и так любимой нами,-
жизнь в цвету: уже раскрылись почки
у могил с родными именами.
ОБ ОТЦВЕТАНИИ
Отцветает все, отцветает
и – словно тает.
Вырастает все, перерастает
и – пропадает.
А я и вырос, и перерос,
и все, что нес с собою,– донес,
не слезы, что камней тяжелей,
нет! – совесть свою вместе с жизнью своей.
О ШУМЕ
Если б стихов я писать не умел,
может быть, лес еще краше шумел,
может быть, этот горный ручей
вдруг озарил меня блеском речей,
тайны раскрыл бы сердечные,
светлые, мрачные, вечные.
Но мне не слышен голос ничей -
сам я журчу, как ручей.
АНЮТИНЫ ГЛАЗКИ
Принес я нынче с могилы Анки
анютины глазки.
И снова будет темно спозаранку
и день без краски.
Хотел я сказать вам, пани доктор,
что так мне легче,
а вы мне: скорее закройте окна,
прохладный вечер.
А там тепло ли, в гробу сосновом?
Дождь, непогода.
Больница. Болен. И снова, снова
жить неохота.
Сломаю градусник. Что в лекарстве?
Оно не лечит.
Но гляну вдруг: анютины глазки,
и словно легче.
Что ж, Анка, пока анютины глазки
еще белеют
веночком смерти, любви и сказки -
я поболею.
* * *
Бумага белая лучше
стихотворения скверного,
плохого стиха ничто не улучшит,
и дело первое:
не пиши без уменья, не трать сил попусту;
а во-вторых – не пиши, если нет повода,
и не волнуешься, и несет тебя попросту
всяческих пустяков вода;
брошен в нее ты – и выплывай.
Длиннее писать у меня нет повода.
Бывай!
* * *
Стихи все короче,
все меньше дней впереди…
Мой ветер юный, дни и ночи
гуди!
Я вспыхну мгновенной искрой,
если нужен кому этот дар.
Бей, мой ветер, шалый и быстрый,
несущий пожар.
Стихи не угаснут вовеки,
сколько б ни кануло дней,
но ты, но ты, мой ветер,
вей!
ДУБ
Я иду, и на ходу меня шатает.
Жизнь с меня, как лист осенний, облетает.
Что за лист? Дубовый ли, кленовый?
Все равно не вырастает новый.
Что ж? Любви немного было,
Было и добро и зло,
Много гнева, нежности и пыла -
Все прошло.
Листья, листья рвутся, и на каждом -
Имя! Имя – на любом листке.
Назови торжественно и важно
Имена родные те.
Нет! Осенний ветер
Снова принимается качать
Цепкие, нагие ветви.
Больше мне счастливым не бывать.
Голый ствол один белеет,
А над ним – метели белый клуб.
Ну так что ж! Смелее!
Это я – тот дуб.
ЮЛИАН ПШИБОСЬ
ОТЪЕЗД
Ты вновь сомневалась и вновь доверяла.
(Каркали шлагбаумы – тревожные вратари…)
И вот
под конструкциями из стекла и металла
он вырос, состав,
эта явь,
что восстала превыше отчаянья нашего, в громе своих стопудовых
колес.
Печаль расставанья влачил паровоз.
В пределах вокзала вдруг раньше, чем надо, зажглись фонари,
в их свете, таком неглубоком, мир делался странным,
и он отстранился
и весь преломился в капели беззвучно разбившихся слез.
Твои очертанья меркли,
меж нами росло расстоянье.
И в это мгновение ласка прощанья, ладони моей отраженье -
ладонь твоя – тенью, как в зеркале…
БЕГСТВО
Позади горизонты валились пластами, как пашня под плугом,
ввысь взлетали мосты наподобие огненных птиц,
и наш дом – для последнего разу – мне брызнул звездою.
И над телом лежащим помедлил.
На широких равнинах – их пули со свистом сшивали тесней и тесней,-
как восторгом, охваченный ужасом,
брат!
Я укрыл тебя ветвью.
Сжала жница тебя не серпом,
не серпом тебя сжала, а саблей…
В землю торопится кровь.
В поле останется тело.
И погрузился я в ночь, у которой ни дна нет, ни сна нет,
И… необъятная,– вся -
стала земля мне одним
местом, запавшим
на объем человека.
ГЛАЗА УБИТЫХ
И все еще
до извести распоротое поле я вижу тут, где
длился бой за Реймс,
Еще железо кровоточит,
с разбитых танков ржавчина течет.
Белки земли глядят и там и здесь,
Засейтесь же, глаза земли, ресницами из
зелени засейтесь!
И тишина такая, точно
пишу травы первейшим стебельком,
Мертво пространство, и закрыты
его глаза, и даль глядит со страхом
на холмик свежий.
Над ним простор, в той битве уцелевший,
В отчаянье приподнял
единственное белое плечо -
березу.
ПОКА МЫ ЖИВЕМ
Орудия грохают, разъярясь,
небосвод оседает,
черный и отчужденный.
Безоружный, снарядами вдавленный в грязь,
молю о винтовке, как о милости осужденный,
и только кричу, объятый тоской,
из мертвых восстав над травою ржавой.
И тянутся, тянутся мои глаза
к мареву над Варшавой.
И вдруг врывается в мои уши
молчанье, подобное взрыву, и плач мужской.
В этот миг умирает мой брат.
С вами, убегающие,
с вами, к оружью бегущие,
прощаюсь в молчанье,
когда здесь, в убежище этом разрушенном,
из последнего вздоха еще живых
нашего гимна я воссоздал бы звучанье.
МАТЕРИК
Только глянул – пространство со взгляда, как с якоря, сорвалося!
Эти вспышки зеленого дыма – зеленого пыла -
как помыслю листвою?
Вместо тени – дичайшая темень.
Ввысь скакнула земля.
Материк – в небосвод провожаю?
Так ударами сердца растрогать гранит этот дикий -
чтобы взмахом одним стал и плотью, и кровью, и жизнью,
…Будто гром его только что ранил.
Ничего – только волн начинающихся беговая кривая.
ГОРИЗОНТ
Может, туча из недр морских вынесет на горизонт
эту землю – как бурю, задержанную в полете.
Жду, покамест два вала ее двуединым ударом приблизят.
Здесь еще не ступала нога человека.
Эти лица – людей или глыб?
Ветер дует с начала творенья.
Юзеф Маркевич (Польша) Первая любовь (бронзовая медаль).
этот остров возьму под стопы и руками его повторю,
разрешу мирозданье по-новому,
сразу.
О, поднять бы, руками поднять ту воздушную линию гор,
чтобы стали они,
чтобы стали те горы двумя
запрокинутыми над головою руками.
РАБОТНИЦЕ
По цеху завода, руками взращенной аллее железа,
взнесенного к острому пику -
снаряду,
я шел и мечтания сваривал с силой,
решая, как слить их в единую форму
оружия.
Высчитывал:
пять молотов тяжких, как пять лет военных,
мне приговор времени здесь произнесли,-
мое назначенье поэта отдали в руки рабочих, работниц.
Как ритмами тысячи рук, столь проворных,
я руку свою подниму?
Машины здесь в беге своем волю мою покорили.
Привет тебе, девушка – вставшая в искрах звезда!
Ты отняла руку от печи, мою от пера – ты пожала,
писал чтоб отныне я всеми пожатыми мною руками.
ОТЧЕТ ЗА ДЕНЬ
Когда думаешь ты: под небом высоким
на прозрачных воздушных страницах
он стихи пишет строчка за строчкой.-
Я блаженно земли увлажненной касаюсь,
словно эту клубнику сажаю в перегной вчерашних печалей,
свет на листьях трепещет, как хвост трясогузки…
Мой приятель, садовник босой, обернул
ноги первыми крупными листьями тыквы и свищет,
будто иволгу держит за хвост.
Только вот отдышусь – и распустится сразу сирень,
тонкий запах фиалок дозреет до вкуса клубники,
уже скоро смогу я нарвать молодого горошка…
Знаешь:
я каждый день
под небом высоким
пишу по стиху,
нет – сажаю цветы.
Ах, сирень под порывами ветра
кистями лиловых соцветий воздух, как краску, мешает
МАЙСКАЯ НОЧЬ
Меня из сна взметнуло на поверхность яви,
как долгий вздох, огромный и ничей.
Звезда горела над руинами Варшавы,
как памятник, всех выше, всех нежней.
Дышали травы, воскрешенные печалью,
и звук едва-едва был слышен мне:
для нас, которые их смерть перемолчали,
пел соловей наперекор их тишине.
СЕСТРА
Доверил мир ту узость радуги, начальность чувства
Безмерно расширяющим его
Кратчайшим формулам
Искусства,
Встающего во мне, помимо воли,
Подобно бунту
Пламени и боли.
(Оно буквально из того огня, который сжег
в пастушеском костре
мою двухлетнюю сестренку Юлию,
родившуюся ранее меня.)
Доверил мир не для того, чтобы поколебать.
Для разрушенья или для спасенья?
МЕЧИСЛАВ ЯСТРУН
ЛОДЗЬ
О весенней облаве крысиной
Объявляет плакат, грязен сток,
И лазури осколочек синий
Перебросил на запад восток.
Вдоль домов, как крысиная стая,
Пробегает тайком полумрак,
И нахмурились тучи, глотая
Лиловатый фабричный мышьяк.
Зелень чахлая серого сквера
И фонарь в переулке глухом.
За решеткой в саду, как пещера,
Неуютный под готику дом.
Колоннада дворца и бессильный
Взлет ступеней… Кулисы иль сон?
Фиолетовый отблеск красильни
В сточный ров, словно труп, погружен.
Здесь могла бы бесшумно спуститься
Леди Макбет. Кровь с рук не отмыть!
Стонет ветер, дым едкий кустится,
Мостовая – как пустошь средь тьмы.
Здесь бы мог пред толпой театральной
Доиграть свою роль до конца
Сам Шекспир и за стеклами спальни
Кануть очерком светлым лица.
Вот купцов именитых гробницы -
Словно вексель на жизнь и на смерть,
В нише нищая ночь приютится,
До зари ей дрожать и терпеть.
Все качаются тени бессильно
На заборе, а рядом с ним тут -
Словно древние парки в прядильне
Бесконечные нити прядут.
Каждый камень заплеван чахоткой,
Расползается дым, словно мор.
В трубах, в башнях, в громоздкости четкой
Очертания замков иль гор?
Здесь дрожат и машины и стены,
Напрягаются своды, как лук.
О пожаре завыли сирены,
Слышен грохот, и топот, и стук.
ПОЭЗИЯ И ПРАВДА
Поэзии должно, чтоб быть ей собою,
С правдой немолчный вести разговор.
А может, она неподдельной такою
Всегда и была с незапамятных пор?
Она не для тех, кто думать страшится,
Кто видит лишь солнце, без облаков.
Она фанфаронам не подчинится,
Она не пойдет на приманки льстецов.
О ты, что глядишь на меня, сожалея,
И судишь мепя легковесно порой,
Знай – лживое слово гнетет тяжелее,
Стократ тяжелее плиты гробовой.
Увы, в неизменном твоем представленье
Я ниже всех тех, кто предшествовал мне.
Знай – каждое я подчиняю движенье
Несущей надежду бурливой волне.
Я знаю такую жестокую нежность,
Которой людская взаимность чужда,
И неукротимую знаю мятежность,
И песню, что отзвук находит всегда.
История счет свой ведет неуклонно,
Счет наших ошибок, деяний и слов,
И это не иней на рамах оконных
И не мимолетная тень облаков.
И скажет она: «Неотступно с тобою
Я все эти долгие годы была,
И я над твоей горевала судьбою,
И драму души твоей я поняла.
Я знаю, какие жестокие раны
Тебе нанесла эта злая война.
На смерть обреченный, ты снова воспрянул,
А мысль до конца оставалась вольна.
Твой голос сперва не был слышен, но вскоре
Пробился, прорвался и вышел из тьмы,
И хлынул, как воды, прорвавшие горы,
Будя и волнуя сердца и умы.
Порою блуждал ты, порой был виновен,
Но чистое слово звучало, как гром,
Проникнуто неистребимой любовью,
Горя Ифигении ярким костром».
ПОСВЯЩЕНИЕ
Если когда-нибудь способ открою
Словом сердца будоражить людские,
Прежде всего опишу вас, герои,
Чтобы все знали, вот вы какие:
Немногословные, скромные, честные,
Не было в мире проще людей.
Вас опишу, храбрецы неизвестные.
Вы ведь стесняетесь славы своей.
Это был год сорок третий, а стужа -
Жестче веревки, и суше, и туже.
Я и сегодня, глаза лишь закрою,
Тотчас вас вижу, зимы той герои.
Меж спекулянтов и трусов роенья,
Меж равнодушных, никчемных, безвольных,
Слышал я вашего сердца биенье,
Слышал я грохот свершений подпольных.
Взрывом гранаты и выстрела вспышкой
Вы из могилы на свет выносили
Город, который застыл, как ледышка,
И обучился законам насилья.
Новый закон краской на тротуарах
Вы написали тогда. Оттого-то
Слушала вас – вся в дыму и пожарах -
Польша сорок четвертого года.
То, что историк прославит томами,
То, что гранит монументов покроет,
Ночью глухой в предрассветном тумане
Вы написали надеждой и кровью.
На Свентоянской, в извилинах Фрета -
Где б ни сверкнуло восстания пламя,
Всюду летала смерти комета,
– Вам не воскреснуть! – смеялась над вами.
В каждом комке этой почвы кровавой,
В перекореженной этой панели,
Вы навсегда залегли под Варшавой,
Тысячи смелых навек онемели.
Я, не способный стоять на котурнах,
Произносить залихватские речи,
Без ухищрений литературных,
Павших за вольность – увековечу.
ЗАБОР
Весной трещал, грозой продраен,
Вдыхал туман под низким небом,
Глухой, угрюмый жар окраин
Наваливался ярым гневом.
В разгаре лето. Над забором
Бунтуют листья и побеги.
И вереницей едут в город
Углем груженные телеги.
Шли каменщики в клубах пыли,
Со сходки шли в тени ограды.
Впотьмах от спички прикурили,
Подставив спину звездопаду.
Шрифтом мостов, литым набором
Под гроздьями листвы нависшей
Ворчали буквы над забором
С дышащей мятежом афиши.
Ночь. Сад. Разнузданы планеты,
И теней сонные завалы.
Гляди! Безумец на штакете
Гвоздем скоблит инициалы.
Был день шестидесятилетья.
Черемуха цвела, как вьюга,
От пенья птиц дрожали ветви,
Пел дождь струной, звенящей туго.
Потом стреляли залпом. В раже
«Убит!» кричали из колонны.
И, пробивая стены вражьи,
Пейзаж пылал под небосклоном.
СКАЗКА
Младенцы, пареньки, приятели зверей,
Когда, чертя на тротуаре мелом,
Смеетесь, кто б посмел при вас шепнуть: резня!
Но уж стоит она, как ведьма над младенцем,
Иродиада с тазом крови, с полотенцем,
Провидя вашу смерть и сполохи огня
И слыша смертный крик в дыму осатанелом.
А там вас бросят в братскую могилу
Под барабанный бой комков земли,
Чтоб вы не встали и не испугали
Тех, что на стол, как пешек, вас бросали
И на восток в вагонах повезли.
И я штандартов шелест слышу снова,
Поет петух в распахнутую ночь,
В стеклянной зимней мгле поет, пророча.
Из далей, не заледеневших в слове.
ВО ВРЕМЕНИ
Поверишь ли ты мне?
Так я писал на стеклах в белом инее,
который таял при моем дыхании.
Слились дыханья наши и ладони,
одни раскрыты нам цвета и линии.
Мы, как от пламени, белы с тобой от времени.
Тогда шел снег и были стекла в белом инее,
шел дождь, литье деревьев было синее,
была приказом власть твоя мне сонная.
А ты ресницами так прикрывала веки,
что под дождем, под низким этим небом
вдаль уходили вымокшие ветки
(в том парке, что сводил пас в тишине).
Я крался вдоль стены (был плющ, на той стене)
как будто пес я некую скульптуру
(я нес умершую во мне).
Ты обняла меня холодными руками,
и все перевернулось вверх ногами,
и стал я подниматься над землею
(над темной от недавнего дождя).
И ты теперь несешь меня, который умер
для женщин тех, что не были тобою
и чьи глаза с упавшим этим небом
все вспоминают обо мне во мне.
ПЕНИЕ В САДУ
Однажды все уходит в равнодушные дали:
и то, что мы свершили, и то, что загадали,
первое прощенье, последнее прощанье,
дерево от тени, вода от стакана,
солнце от дерева, и лес от пола,
и та, что повинна, и та, что невинна -
грядущее (прошедшего другая половина),
как грошик, на ладони лежащий, слепя,
самим же собой и закрывает себя.
Так силой поверни его! Да будет свет!
Здесь птица, крылатое наречье свободы,
п та – лишь невольница грамматики пространств.
Из сада доносится ко мне ее пенье,
но сердце ее – это ветра дуновенье,
а ветер, превращающий в одно мгновепье
маслину в шелестящие страницы инкунабул,
он мог бы рассказать нам…
Но какую из фабул
выберет он, посланник пространств?
Свистящего рта его здесь не хватает,
и птицы, осмеявшей беспомощность речи,
холодного и жаркого дыханья земли.
В конце концов и атомы плотны не столь уж,
чтобы не вытекла из них, обреченно
скользя по листу,
слезинка вещей.
ЗИМА 1945
Все, кто молил об оружье в отчаянье,
Следя свою тень на стене каземата,
Все, кто молчал угрюмым молчаньем,
Безоружные, глядели в дула автоматов,
Все, кого долго руина давила,
В тоске, неразмыканной, как замок ржавеющий,
Сжимают винтовки, как руки товарищей,
Видят, как войско встает из могилы,
Или плачут от радости. А слезами такими,
Счастьем таким воскресить можно павших.
Но артиллерия крушит и пашет,
И высота постигается в дыме.
Там, где из-под синих снеговых полей
Смотрят могилы открытыми глазами -
Кончился бой. Зона без дерев и знамений.
Вторжение в дым мотобатарей.
Все на Запад! Небо свободно дышит.
С каждым днем все шире просторы, а ночью
Танковые армии грохочут.
Тот, кто верит в землю, тот историю пишет.