Текст книги "Александр Блок в воспоминаниях современников. Том 2"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 34 страниц)
без основания, что мои знания очень м а л ы , – на камен
ную тумбу и задумался. <...>
... – Иванов?
Высокий человек с резким голосом, раскинув длинные
руки, подошел ко мне. Я был тогда секретарем Литера
турной студии и хорошо знал этого человека в коричне
вом пальто, барашковой шапке и синем шарфе с белой
бахромой. Это был К. И. Чуковский.
Указывая на своего спутника, он спросил:
– Не знакомы? Блок.
Блок изредка читал в нашей студии лекции, но по
разным причинам я не мог быть на этих лекциях и ви
дел его впервые.
– Вот здесь, напротив, живет некто Б е л и ц к и й , – ска
зал, смеясь, Корней И в а н о в и ч . – Он работает в Петро-
коммуне. У него бывает серый хлеб, а иногда даже белый.
Так как вы оба голодны, и я тоже голоден, и так как вы
оба не умеете говорить, а значит, будете мне мешать, я
пойду к Белицкому и достану хлеба.
И он скрылся в доме.
Блок стоял молча, не говоря ни слова. Он, по-види
мому, думал о своем. Он работал и вряд ли видел меня.
Я понимал это. Мне нисколько не было обидно, я не
только не возмущался, а чувствовал восхищение. Вот
стоит рядом величайший поэт России и работает! И то,
401
что вы не лезете к нему со словами восхищения, не пы
таетесь его «выпрямлять», как это часто делают другие,
а просто тише дышите-, вы до какой-то степени помогаете
ему. Глубокое молчание царило между нами.
Смею думать, мы оба наслаждались этим молчанием.
Колко дребезжа по камням мостовой, проехала мимо
нас тяжелая телега, которую везла крайне тощая лошадь.
Яcными и светлыми глазами она взглянула на нас. «Ну,
что ж, если уж надо трудиться, давайте трудиться!» —
говорил ее взгляд. Прошел очень приличный старичок с
широченными карманами и в рыжем котелке. Не доходя
до нас несколько шагов, он всхлипнул, достал крошечный
необыкновенно чистый платок и вытер им не глаза, а су
хонькие, тоненькие губы. Я знал этого старичка. Он чи
тал лекции по культуре Востока, и я советовался с ним,
когда начал писать повесть «Возвращение Будды». Два
дня назад у него умерла от тифа дочь, обладающая ред
чайшей способностью к языкам. Старичок шел читать
сейчас очередную лекцию.
Послышался резкий голос Чуковского:
– Достал!
Сняв небрежно мои книги, Корней Иванович положил
на каменную тумбу буханку хлеба, вынул перочинный
нож и разрезал ее пополам.
– Половину за то, что достал, получу я, – смеясь,
сказал он. И затем, отрезав от второй половины буханки
небольшой кусочек, Корней Иванович с царственной щед
ростью протянул м н е . – Вам, как начинающему писателю.
Остальное он отдал Блоку. Блок взял хлеб восковой
желтой рукой, вряд ли понимая, что он берет. Держа хлеб
чуть на отлете, он уходил рядом с Корнеем Ивановичем
вдоль Мойки, в сторону Дворцовой площади и Дома ис
кусств.
У, какой сырой и длинный месяц! Кажется, никогда
не дождешься его конца. То падает дождь, то завоет мок
рая вьюга, а за нею грянет мороз. Выйдешь на улицу —
и хоть обратно в дом: облака перепутанные и такие низ
кие, что, того и гляди, снесут шапку. Улица кажется кри
вой и вдобавок бегущей куда-то под уклон.
И стоишь долго, неподвижно у ворот своего жилища
на Пантелеймоновской или же у ворот громадного тем
ного здания на Итальянской, где Пролеткульт, учрежде¬
ние страшно возвышенное по духу, но довольно безде
ятельное по выражению этого духа.
402
В Литературной студии, как я уже писал, читают лек
ции многие знаменитые писатели и критики Петрограда.
В последнее время, после того как поэты-пролеткультовцы
несколько раз внушали слушателям, какой редкий случай
выпал им на долю, слушатели стали исправно посещать
лекции. Но дня два назад, когда начался Кронштадтский
мятеж и ранним утром над городом пронесся отдаленный
гул артиллерийской стрельбы, число слушателей заметно
уменьшилось. Сегодня в студию, кроме меня, никто не
пришел.
Я уныло бродил по серой промозглой комнате. Тоскли
во глядеть на высокие стулья, аккуратно расставленные
вдоль обширного стола. Кожа со стульев давно ободрана,
торчат пружинки, мочала, клочки холста. Зеленое сукно
со стола тоже содрано, и стол такой, словно на него бро
шена большая ветхая промокашка, вся в зеленых черни
лах 1.
На столе ведомость для лекторов. Среди них —
А. Блок.
В дни, когда по расписанию Блок должен читать лек
цию, я повторяю его стихи, которые давно знаю наизусть.
Меня считают недурным «декламатором». Ах, если б уда
лось продекламировать ему какое-либо, хоть самое кро¬
шечное стихотворение! Но где там! Не хватает смелости.
И к тому же Блок стал появляться редко: говорят, при
хварывает.
Невысокий человек медленно идет по коридору. В ру
ках у него тонкое пальто, с плеча свисает кашне. Я мгно
венно узнаю его: по шаткому биению своего сердца. Блок!
Кажется по выражению его сухого, темного и несколько
надменного лица, что его терзает большая скрытая
мысль, которую ему хочется высказать именно сегодня.
«Какая жалость: нет слушателей!» – думаю я.
– Никого? – говорит Блок, оглядывая комнату.
– В о с с т а н и е , – отвечаю я извиняюще.
– А вы?
– Я секретарь студии.
– И слушатель?
Он глядит на меня задумчиво, и взор его говорит:
«Это хорошо, что вы остались на посту поэзии. Поэзия,
дорогой мой, не менее важна, чем склады с порохом, на
пример».
И он вдруг спрашивает:
– Разрешите прочесть лекцию вам?
403
Я важно сажусь на другой конец стола; пространство
между нами, кажется мне, еще более увеличивает силу
того события, которое происходит.
Блок раскрывает записки и читает медленно, не спе
ша, постепенно разгораясь. Он читает о французских ро
мантиках, и каждое слово его говорит: «Они были пре
красны, несомненно, но разве мы с вами, мой молодой
слушатель, менее прекрасны? Мы, вот здесь сидящие, в
холодной сырой комнате, за тусклыми, несколько лет не
мытыми стеклами?»
Я киваю головой каждому его слову и про себя гово
рю: «Мы с вами достойны звания людей!» Он мне возра
жает: «Но разве мы одни? Нас множество, мой молодой
друг!» И я покорно ему отвечаю: «Да, нас множество.
Мы т р у д и м с я » . – «И ведь правда, какой у нас отличный,
прозрачно прекрасный труд! И как я люблю его. А вы?»
По расписанию Блок должен был читать час.
Через сорок минут после начала он позволил себе
немножко передохнуть. Отодвинув в сторону записки, он,
поеживаясь, поднялся.
– Однако у вас тут холодновато.
– И сыро.
Он читал еще сорок пять минут. Я заметил, что чер¬
нила в нашей чернильнице замерзли. Как же будет рас¬
писываться Блок? Взяв чернильницу в руки, я отогрел
чернила. Блок расписался в ведомости, и я был очень
доволен, что чернил на его перо собралось достаточно.
Блок, молча пожав мою руку, медленным шагом покинул
комнату.
Вскоре после Блока поспешно вбежал критик Клейн-
борт, в свое время довольно известный.
– Никого? – спросил он.
– Н и к о г о , – ответил я и тут же добавил не без гор
дости: – Только что Александр Блок мне одному прочел
лекцию о французских романтиках.
– Ну, он читает о романтиках, а я вам о рус
ском реализме. Будем-ка реалистами. Давайте ведо
мость! – Он расписался и, возвращая мне ведомость,
сказал: – А там, где стоит час, поставьте, что я вам чи
тал два часа. Не все ли равно? Во время восстания, если
я вам и двадцать часов подряд буду читать о реализме,
вы ничего не поймете.
...Блок, Горький, Есенин, Кончаловский – какие учите
ля и спутники гибкого и грозного мужества наших дней!
404
БОРИС ПАСТЕРНАК
ИЗ ОЧЕРКА «ЛЮДИ И ПОЛОЖЕНИЯ»
Я имел случай и счастье знать многих старших поэ
тов, живших в Москве – Брюсова, Андрея Белого, Хода
севича, Вячеслава Иванова, Балтрушайтиса. Блоку я
впервые представился в его последний наезд в Москву,
в коридоре или на лестнице Политехнического музея, в
вечер его выступления в аудитории музея. Блок был
приветлив со мной, сказал, что слышал обо мне с лучшей
стороны, жаловался на самочувствие, просил отложить
встречу с ним до улучшения его здоровья.
В этот вечер 1 он выступал с чтением своих стихов в
трех местах: в Политехническом, в Доме печати и в Об
ществе Данте Алигьери, где собрались самые ревност
ные его поклонники и где он читал свои «Итальянские
стихи».
На вечере в Политехническом был Маяковский. В се
редине вечера он сказал мне, что в Доме печати Блоку
под видом критической неподкупности готовят бенефис,
разнос и кошачий концерт. Он предложил вдвоем отпра
виться туда, чтобы предотвратить задуманную низость.
Мы ушли с блоковского чтения, но пошли пешком,
а Блока повезли на второе выступление в машине, и по
ка мы добрались до Никитского бульвара, где помещался
Дом печати, вечер кончился и Блок уехал в Общество
любителей итальянской словесности. Скандал, которого
опасались, успел тем временем произойти. Блоку после
чтения в Доме печати наговорили кучу чудовищностей,
не постеснялись в лицо упрекнуть его в том, что он
отжил и внутренне мертв, с чем он спокойно соглашался.
Это говорилось за несколько месяцев до его действитель
ной кончины.
405
АЛЕКСЕЙ РЕМИЗОВ
ИЗ ОГНЕННОЙ РОССИИ
(Памяти Блока)
<...>
Трижды вы мне снились.
Два раза в городе рыцарей – в башенном Ревеле —
и раз тут – в зеленом Фриденау, в фремденхейме 1 фрау
Пфейфер, над Weinstube, по-нашему – над кабаком.
Видел вас в белом, потом в серебре, и я пробуждал
ся с похолодевшим сердцем. А тут – над Weinstube —
вы пришли совсем обыкновенным, всегдашним, и мне было
совсем не страшно. Я вас просил о чем-то, и вы, как всег
да, слушая, улыбались – что-то всегда было чудное, ког
да я говорил с вами.
Из разных краев, разными дорогами проходили наши
души до жизни и в жизни, по крови разные – мне до
стались озера и волшебные алтайские звезды, зачаровав
шие необозримые русские степи, вам же – скандинав
ские скалы, северное небо и океан, и недаром выпала
вам на долю вихревая песня взбаламученной, вздыбив
шейся России, а мне – погребальная над краснозвонной
отшедшей Русью 2.
Где-то однажды, а может – не раз, мы встречались —
на каком перепутье? – вы, закованный в латы с кре
стом 3, а я в моей лисьей острой шапке, под вой и бой
бубна – или на росстани какой дороги? в какой чертячьей
Weinstube – разбойном кабаке? или там – там, на
болоте —
И сидим мы, дурачки,
Нежить, немочь вод.
Зеленеют колпачки
Задом наперед 4 .
406
Судьба с первой встречи свела нас в жизни – и до-
последних дней.
И в решающий час по запылавшим дорогам и бездо
рожью России, через вой и вихрь прозвучали наши два
голоса России —
на новую страдную ж и з н ь
и на вечную п а м я т ь .
Никогда не забуду (он был, или не был,
Этот вечер): пожаром зари
Сожжено и раздвинуто бледное небо,
И на желтой заре – фонари...
1905 год. Редакция «Вопросов жизни» в Саперном пе
реулке. Я на должности не канцеляриста, а Домового —
все хозяйство у меня в книгах за подписями (сам под
писывал!) и печатью хозяина моего, Д. Е. Ж у к о в с к о г о , —
помните, «высокопоставленные лица» обижались, когда
под деловыми письмами я подписывался: «Старый дво
рецкий Алексей». Марья Алексеевна, младшая контор
щица, убежденная, что мой «Пруд» есть роман, переве
денный мною с немецкого, усумнилась в вашей настоя
щей фамилии:
– Блок! псевдоним?
И когда вы пришли в редакцию – еще в студенческой
форме, с синим в о р о т н и к о м , – первое, что я передал вам,
это о вашем псевдониме.
И с этой первой в с т р е ч и , – а была весна петербург
ская о с о б е н н а я , – и пошло что-то, чудное что-то, от чего,
говоря со мной, вы не могли не улыбаться.
Театр В. Ф. Коммиссаржевской на Офицерской с ва
шим «Балаганчиком» и моим «Бесовским действом» —
Вс. Мейерхольд – страда театральная.
Неофилологическое общество с Е. В. Аничковым —
весенняя обрядовая песня и ваше французское средневе
ковье 5. Вечера у Вяч. Иванова на Таврической с вашей
«Незнакомкой» и моей «Калечиной-малечиной» послонной.
1913 год. Издательство «Сирин» – М. И. Терещенко
и его сестры – канун войны, когда мы встречались вся
кий день и еще по телефону часовали. Вы жили тогда на
Монетной 6, помните Острова, помните д в у г р и в е н н ы й , —
ведь я отдал его последний! – как вы смеялись, и после,
еще недавно, вспоминая, смеялись.
Р. В. Иванов-Разумник – «Скифы» предгрозные и
грозовые 7.
407
1918 год. Наша служба в ТЕО – О. Д. Каменева —
бесчисленные заседания и затеи, из которых ничего-то не
вышло. И наша служба в ПТО – М. Ф. Андреева – ваш
театр на Ф о н т а н к е , – помните, вы прислали билеты на
«б. короля Лира» – .
Комитет Дома литераторов с А. Ф. Кони под глазом
Н. А. Котляревского.
И через четырехлетие «опыта» Алконост —
С. М. Алянский, «вол исполком обезьяний», мытарства
и огорчения книжные, бесчисленные, как заседания, про
шения Луначарскому, разрыв и мировая с Ионовым 8.
Помните, на Новый год из Перми после долгого про-
пада появился влюбленный Слон Слонович (Юрий Вер
ховский) – вот кому горе, как узнает! – ведь вы первый
в «Вопросах жизни» отозвались на его стихи слоновьи,
на «Зеленый сборник», в котором впервые выступил
Слон с М. А. Кузминым и Менжинским 9.
Помните Чуковские вечера в Доме искусств, чествова
ние М. А. Кузмина, «музыканта Обезьяньей Великой и
Вольной Палаты», и наш последний вечер в Доме лите
раторов – я читал «Панельную сворь», а вы – стихи про
«французский каблук» 10, домой мы шли вместе – Сера
фима Павловна, Любовь Александровна и мы с вами —
по пустынному Литейному зверски светила луна.
Февральские поминки Пушкина – это ваш апофеоз.
И опять весна – Алконост женился – растаял Нев
ский, заволынил Остров, белые ночи —
Первый день Пасхи – 1 мая – первая весть о вашей
боли.
И конец.
Глаза в а ш и пойдут цветам,
кости – камню,
помыслы – ветру,
слово – человеческому сердцу.
Странные бывают люди – странными они родятся на
свет, дураками.
Лев Шестов, о нем еще с Петербурга, когда он начал
печататься в дягилевском «Мире искусств», пущен был
слух как о забулдыге – горькой пьянице. А на самом-то
деле – поднеси рюмку, хлопнет – и сейчас же песни
петь! – трезвейший человек, но во всех делах – оттого
и молва пошла – как выпивши.
408
Розанов В. В. – тоже от странников, возводя Шестова
в «ум беспросветный», что означало верх славословия, до
того уверился в пороке его винном, что всякий раз, как
ждать в гости Шестова, вином запасался и всякий раз,
угощая, не упускал случая попенять, что зашибает.
А настоящие люди – ума юридического, – отдавая
Шестову должное как книжнику и философу, в одном
корили, что водится, деликатно выражаясь, со всякой
сволочью, куда первыми входили мы с Лундбергом, и все
приписывалось «запойному часу» и «по пьяному делу».
А дело-то, конечно, не в рюмке – это П. Е. Щеголев
не может! – а если и случалось дернуть и песни петь,
что ж? и какой же это человек беспесенный? – дело это
такое, что словами не скажешь, оно вот где —
А бывают и не только что странные, больше – Андрей
Белый —
Андрей Белый вроде как уж и не человек вовсе, тоже
и Б л о к , – не в такой степени, а все-таки.
И E. В. Аничков это заметил.
«Вошел ко мне Б л о к , – рассказывает Аничков о своей
первой в с т р е ч е , – и что-то такое...»
А это такое и есть как раз такое, что и отличает не
человеческого человека.
Блок был вроде как не человек.
И таким странным – дуракам – и как не человекам
дан всякий дар: ухо – какое-то другое, не наше.
Блок слышал музыку.
И это не ту музыку – инструментальную, – под кото
рую на музыкальных вечерах любители, люди сурьезные
и вовсе не странные, а как собаки мух л о в я т , – нет, му
зыку —
Помню, в 1917 году, после убийства Шингарева и Ко-
кошкина, говорили мы с Блоком по т е л е ф о н у , – еще мож
но б ы л о , – и Блок сказал мне, что над всеми событиями,
над всем ужасом слышит он – музыку, и писать пробовал.
А это он «Двенадцать» писал 11.
И та же музыка однажды, не сказавшаяся словом,
дыхом своим звездным вывела Блока на улицу с крас
ным флагом – это было в 1905 году.
Из всех самый к р е п к и й , – куда ж Андрей Белый —
так, мля с седенькими пейсиками, или меня взять —
червяк, в три дуги согнутый, и вот первый – не дума-
но! – раньше всех, первый – Блок простился с белым
светом.
409
Не от цинги, не от голода и не от каких трудо
вых повинностей – ведь Блоку это не то, что мне, полено
разрубить и дров принести! – нет, ни от каких неуст¬
ройств несчастных Блок погиб и не мог не погибнуть.
В каком вихре взвихрилась его душа! на какую ж
высоту! И музыка —
– Я слышу м у з ы к у , – повторял Блок.
И одна из музыкальнейших русских книг – «Перепи
ска» Гоголя – лежала у него на столе.
Гоголь тоже погиб такой же судьбой.
Взвихриться над землей, слышать музыку – и вот
будни – один Театральный отдел чего стоит! – передви
жения из комнаты в комнату, из дома в дом, реоргани
зация на новых началах, начальник-на-начаьнике и – ни
чего! – весь Петербург, вся Россия за эти годы переез
жала и реорганизовывалась беспоследственно.
С угасающим сердцем Блок читал свои старые стихи.
«В таком гнете писать невозможно».
И как писать? После той музыки? С вспыхнувшим и
угасающим сердцем?
Ведь чтобы сказать что-то, написать, надо со всем
железом духа и сердца принять этот «гнет» – Россию,
такую Россию, какая она есть сейчас, всю до кости,
русскую жизнь, метущуюся из комнаты в комнату, от
дверей к дверям, от ворот до ворот, с улицы на улицу,
русскую жизнь со всем дубоножием, шкурой, потрохом,
ором и матом, а также – с великим железным сердцем
и безусловной свободной простотой, русскую жизнь – ее
единственную огневую жажду воли.
Гоголь – современнейший писатель Гоголь – к нему
обращена душа новой возникающей русской литературы
и по слову и по глазу.
Блок читал старые свои стихи.
А читал он изумительно: только он один и передавал
свою музыку. И когда на вечерах брались актеры, было
неловко слушать.
Ритм – душа музыки, и в этом стих.
Стихи – не для того, чтобы понимать их, и не на
до понимать, стихи слушают сердцем, как музыку, а ак
теру – профессиональным чтецам – не ритм, выраже
ние – все, а выражение ведь это для понимания, чтобы,
слушая стих, лишенные «уха» – мух по-собачьи не
ловили.
410
Про себя Блока будут читать – стихи Блока, а с
эстрады больше не зазвучат – не услышишь, если, ко
нечно, не вдолбят актеру, что стих есть стих, а не раз
говоры, а безухий есть глухой.
У Блока не осталось д е т е й , – к великому недоумению
и огорчению В. В. Розанова! – н о у него осталось боль
ш е – и нет ни одного из новых поэтов, на кого б не
упал луч его звезды.
А звезда его – трепет сердца слова его, как оно би
лось, трепет сердца Лермонтова и Некрасова – звезда
его незакатна.
И в ночи над простором русской земли, над степью и
лесом, я вижу, горит.
7 ноября 1921
Берлин
КОНСТ. ФЕДИН
АЛЕКСАНДР БЛОК
1
Вот так хочется иной раз бежать в комнату, порог ко
торой не переступают люди. Заткнуть все щели и скважи
ны в дверях и окнах, завесить стены коврами, платьем, пок
рывалами, чтобы никто, никто не слышал, как играешь.
Потому, что на руках моих жесткие выросли ногти, и
пальцы отвыкли от грифа, и легкий смычок – чужой мне.
И потому, что стыдно держать инструмент, когда не
быстры пальцы и не гибки кисти. И жалок, презренен я,
которого руки не пускают передать живущую во мне
песню.
Есть многое в сердце моем о Блоке. Но что это мно
гое – не знаю. И если скажу словами, которыми дано
мне говорить, кто поверит, что вижу я образ поэта?
Для меня мое видение – содержание. Но руки не
пускают передать его. Слова, за ними фразы, главы за
ними – и содержание утрачено.
Сгусток всего – мыслей, переживаний, взлетов, паде
ний – вот содержание.
Сгусток всего – это стих.
Как же передать мне свою песню, когда стих не во
власти моей? Разве бежать в комнату, порог которой не
переступают люди? И там, для себя, для одного себя,
сказать, как мне дано?
Потому что слышу уже отовсюду:
– Что же это? Впечатления? Оценка творчества?
Характеристика? Быть может, мемуары?
Не знаю, не знаю.
Знаю только, что о Блоке надо не говорить, а петь.
412
Предрождественские дни девятнадцатого года.
Впервые увидел я его тогда на Литейном.
Чужой в Петербурге, еще пугавшийся его красоты,
благоговел я перед Литейным. Пергаментный стоит там
дом, и черно за старомодным переплетом его рам, и
поблек мрамор старой доски: здесь жил и умер Не
красов.
Волокут в холодной сыри мешки и узлы, окунают в
дорожной слякоти подолы серых армейских шинелей,
кидаются, прихлобученные непогодью, от стены к стене.
Но со всякой стены вопят плакаты:
«Спасайте революцию!»
И – обалделые, роняя пожитки – бросаются к трам
ваю, бороздящему железным шлейфом дорогу, виснут на
нем, льнут к исковерканным бокам его.
«Спасайте революцию!»
Страшно россиянам. Бегут.
И до пергамента ли стародавних стен, в которых
умер Некрасов? До того ли, кто был с нами и ушел,
когда слеплены глаза наши и не видим мы, кто с нами?
Потому что так же черно в окнах другого дома и так
же бегут мимо него, заметая шинелями следы друг
друга.
Там, в этом доме, читал Блок 1.
Оторвалась от уличного страха горстка людей, ску
чилась в холоде крохотной комнатки.
И – так привыкли мы – все в тех же серых шине
лях, что и на улице: в вечном походе мы вот уж ка
кой год.
Куда-то неслись мы, призванные спасать, сами ища
спасения, неслись с пожитками, мешками, жалким скар
бом и забежали, по пути, послушать Блока.
О крушении гуманизма говорил он, о цивилизации,
павшей жертвой культуры.
И казалось, сами слова – крушение, жертва – долж
ны бы были вселить в нас ужас, как набат во время
пожара. Казалось, в панике, должны мы были броситься
вон из каморки, в слякоть уличного страха, бежать,
цепляться за трамваи, волочить по грязи свои мешки.
Но никто не ушел, пока читал он.
Был он высокий, и страх не окутал его, а кружился
вихрем вокруг ступней его и под ним.
И хорошо было, что он снял с себя шубу, и что паль¬
цы его ровно перебирали листки рукописи, и что был он,
413
как всегда, медлителен и прям: ведь стоял он над всеми,
кто одержим страстью спастись в эти грозные дни.
С мыслью о нем шел я к себе. Впервые за эти годы
шел, а не бежал...
Как ровен был он, как прям был его взор, как целен
образ!
Помню, в солнечный мартовский день в гостях у
Горького.
Улыбался хозяин добрыми углами лица своего, поли
вал меня теплом синих глаз. Говорил о тех, чей голос
должен я, молодой, слушать. Лепил слова меткие, точные,
от которых становились люди на постах своих, словно
получив пароль разводящего.
Но когда дошел до Блока – остановился, не подыскал
слова. Нахмурился, пошевелил пальцами, точно нащупы
вая. Выпрямился потом, высокий, большой, поднял голо
ву, провел рукой широко, от лица к ногам.
– Он такой...
И потом, когда уходил я, заговорили опять о Блоке,
повторил широкий жест свой, и неотделимыми от жеста
казались два слова:
– Он такой...
И, сжимая широкой, бодрящей рукой своей мою руку,
говорил:
– Познакомьтесь, непременно познакомьтесь с ним.
Но не выпало мне это счастье. Я только видел Блока.
Разве это мало?
И когда видел его, останавливался, смотрел ему вслед:
как ровен был он, как прям был его взор, как целен
образ.
1921
2
Александр Блок никогда не был отшельником. Он
отзывался на жизнь с беспощадностью к себе, к есте
ственной для поэта потребности оставаться наедине с
собой. До него в поэзии никто так не принадлежал миру,
как он, и никто с такой поэтической верой не ска
зал: «Слушайте музыку революции!»
В блоковском понимании событий было много отвле
ченного и эстетического. Горький чувствовал это и позже
не раз говорил о своем отчуждении от Блока. Через де-
414
сять лет после того, как на Кронверкском Горький вели
колепным жестом показал, каким он представляет себе
Блока, он писал мне из Сорренто:
«Мизантропия и пессимизм Блока – не сродни мне,
а ведь этих его качеств – не обойдешь, равно как и его
мистику... Поэзия Блока никогда особенно сильно не
увлекала меня, и мне кажется, что «Прекрасную Даму» —
начало всех начал – он значительно изуродовал, придав
ей свойства дегенеративные, свойства немецкой дамы
XVIII в., а она, хотя и гораздо старше, однако – вполне
здоровая женщина. Вообще у меня с Блоком «контакта»
нет. Возможно, что это – мой недостаток».
Но в годы петербургского общения Горький видел, что
Блок единственный поэт, который мог стоять в ряду с
ним. Горький знал, что Блок обретается в тончайшей
близости к самому сильному движению века, всего в не
скольких шагах от идеологии революции, и в другом
письме ко мне выразил это очень ясно:
«Гуманизм в той форме, как он усвоен нами от еван
гелия и священного писания художников наших о рус
ском народе, о жизни, этот гуманизм – плохая вещь, и
А. А. Блок, кажется, единственный, кто чуть-чуть не по
нял это».
Не художественные, а жизненные черты сближали
Блока с Горьким. Основной из них была страстность
блоковского отношения к революции. Как великий поэт,
Блок был терзаем мыслями о счастье человечества.
В прошлом никогда не действуя из побуждений моды,
он и после Октября остался чужд политиканству, прямо
и строго глядя в лицо жизни. Он знал, что революция
борется за счастье человека не в фантазии, а практически,
и так же, как Горький, работал в тех формах, какие соз
давались временем. Он был одним из основателей Боль
шого драматического театра, много сил отдавая его ново
му классическому репертуару; он посещал нескончаемые
заседания в Доме искусств, в Союзе поэтов, в Театраль
ном отделе; он рецензировал рукописи – драмы и стихи.
Он был повседневно на людях. Но каждое его выступле
ние становилось событием, точно он появлялся из затво
ра и снимал с себя обет молчания.
Я услышал его первый раз в конце 1919 года. Вы
мороженная, мрачная комната на Литейном была запол
нена окоченевшими людьми в шубах и солдатских шине
лях. Они сидели тесно, словно обогревая друг друга свои-
415
ми неподвижными телами. Единственный человек, по
принятому когда-то обычаю снявший шубу, находился на
кафедре и – без перчаток – спокойными пальцами пере
вертывал листы рукописи. Это был Блок.
Белый свитер с отвернутым наружу воротом придавал
ему вид немного чужеземный и, пожалуй, морской. Он
читал монотонно, но в однообразии его интонации таи
лись оттенки, околдовывавшие, как причитанья или сти
хи. Он показался мне очень прямым и то, что он гово
р и л , – прямолинейным. Он говорил о крушении гуманиз
ма, о судьбах цивилизации и культуры. Слова его были
набатом во время пожара, но слушателей, казалось, ско
вывал не ужас его слов, а красота его веры в них.
Его лицо было малоподвижно, иногда почти мертвен
но. Шевелились только губы, взгляд не отрывался от бу
маги. Странная убедительность жизни заключалась в
этой маске.
Я вышел после чтения на улицу, как после концерта,
как после Бетховена, и позже, слушая Блока, всегда пе
реживал бетховенское состояние трагедийных смен сча
стья и отчаяния, ликования молодой крови и обреченной
любви и тьмы небытия.
Такое чувство я переживал и тогда, когда слушал
грозную речь Блока «О назначении поэта» и особенно —
когда Блок читал «Возмездие» в Доме искусств. Поэма
была произнесена как признание, из тех, какие высказы
ваются, наверно, только в предчувствии смерти. Я тогда
увидел Блока очень большим, громадным. И я понял, что
для него искусство было вечной битвой, в которой он
каждое мгновение готов был положить свою душу.
Горький не мог не любоваться им как человеком и
явлением. Но Горький – художник и ф и л о с о ф , – вопреки
своему скептицизму тех лет, жил в совершенно ином,
нежели Блок, жизнерадостном ключе.
Я только раз наблюдал Блока улыбающимся: на од
ном из заседаний в Доме искусств он устало привалился
к спинке кресла и чертил или писал карандашом в каком-
то альбоме, взглядывая изредка на соседа – Чуковско
го – и смеясь. Смех его был школьнически озорной, ми
молетный, он вспыхивал и тотчас потухал, точно являлся
из иного мира и, разочаровавшись в том, что встречал,
торопился назад, откуда пришел. Это не было веселостью.
Это было ленивым отмахиванием от скуки.
416
Февраль принес волнующее переживание, оставившее
по себе память. В годовщину смерти Пушкина Александр
Блок произнес на собрании в Доме литераторов речь
«О назначении поэта».
Речь содержала утверждение трагической роли поэта
и Пушкиным лишь обосновывала главные мысли. Поэт —
сын гармонии, гармония же – порядок мировой ж и з н и , —
это начальное положение придало речи общественную
остроту, исключительную даже для Блока. По виду ярко
логичная, упорядоченная, как все во внешней форме у
Блока, речь не только не укрощала хаоса, она раскрыла
все смятение души, все отчаяние поэта. Она завершалась
безотрадным выводом, что конечные цели искусства «нам
не известны и не могут быть известны». И хотя в ней
повторялись такие слова, как «веселые истины», «веселое
имя Пушкин», «забава», «здравый смысл», она создала
впечатление обреченности искусства и с ним – самого
Блока.
В этом смятении, в этом отчаянии Блок был, сказал
бы я, прекрасен: такой же малоподвижный, как всегда,
прямой, с лицом-маской, чуть окрасившимся от прилива
крови, такой же тихий. Но тишина его слов прозвучала
криком. И еще: тоска мучительной зависти слышалась
в том, как он произносил имя Пушкина – не мелкой
зависти обойденного, конечно, ибо даже рядом с величием
Пушкина Блок не был мал, а той невольной зависти, ка
кую боль должна испытывать к здоровью.
Блоку недоставало веселости, как воздуха, легкости,
как воды, и он говорил об этом с тоскою:
«Пушкин так легко и весело умел нести свое творче
ское бремя, несмотря на то, что роль поэта – не легкая и
не веселая; она – трагическая...»
Когда в душной передней толпились около вешалок,
тесня со всех сторон Блока, к нему протолкался старый
публицист, из тех, что составляли внутренний лик Дома
литераторов. С очевидным удовлетворением, но с болез
ненной миной он посочувствовал Блоку:
– Какой вы шаг сделали после «Двенадцати», Алек
сандр Александрович!
– Н и к а к о г о , – ровно и строго отозвался Б л о к . —
Я сейчас думаю так же, как думал, когда писал «Две
надцать».
Он сказал это так, что искусителю не пришло в голо
ву его оспаривать. Возможен ли был с ним спор вообще,
14 А. Блок в восп. совр., т. 2 417
даже если бы спорщиком оказался человек более чуткий,
нежели всплывший около вешалок Дома литераторов?
Блок был целен: он слушал музыку мира, нераздельную
с музыкой революции, и для него это была единая жизнь
поэта, трагедия, которая продолжалась, которая подходи
ла к концу. Все, что он писал до исхода своих дней, пи
салось так же, как « Д в е н а д ц а т ь » , – с неотступной стра
стью и с непреходящей печалью сердца.
Раз поздно вечером на каком-то заборе по соседству
с газетами мне бросилась в глаза мокрая от клея малень
кая афиша. Невзрачный зеленовато-серый клок бумаги,
наверно, не остановил бы внимания, если бы не траурная