Текст книги "Александр Блок в воспоминаниях современников. Том 2"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 34 страниц)
с о в е с т ь » , – говорил мне режиссер А. Н. Лаврентьев. «Мы
чтили его по третьей з а п о в е д и » , – сказал знаменитый
артист Н. Ф. Монахов. Блок чувствовал, что эта любовь
непритворная, и предпочитал среду актеров литературной
среде. Особенно любил он Монахова. «Это великий ху
д о ж н и к , – сказал он мне во время поездки в Москву (в
устах Блока то была величайшая похвала, какую может
воздать человек ч е л о в е к у ) . – Монахов – железная воля.
Монахов – это – вот» (и он показал крепко сжатый
кулак). Я помню его тихое восхищение игрою Монахова
в «Царевиче Алексее» и в «Слуге двух господ». Мы си
дели в его директорской ложе, и он простодушно огля
дывался: нравится ли и нам? понимаем ли? – и, видя,
245
что мы тоже в восторге, успокоенно и даже благодарно
кивал нам. Успехи актеров он принимал очень близко к
сердцу и так радовался, когда им аплодировали, словно
аплодируют ему.
6
Тогда об этом никто не догадывался, да и мне это
было в те годы н е я с н о , – но теперь, когда его жизнь ото
двинулась в далекое прошлое, я, вспоминая многие по
дробности тогдашних наших встреч и бесед, прихожу
к убеждению, что с самого начала 1920 года его
силы стал подтачивать какой-то загадочный, неизлечи
мый недуг, который и свел его так скоро в могилу. Мы
видели его глубокую скорбь и не понимали, что это
скорбь умирающего. Когда в последний раз он был в
Москве и выступил в Доме печати с циклом своих стихов,
на подмостки взошел вслед за ним какой-то ожесточен
ный «вития» и стал доказывать собравшейся публике,
что Блок, как поэт, уже умер 26.
– Я вас спрашиваю, где здесь динамика? Это стихи
мертвеца, и написал их мертвец.
Блок наклонился ко мне и сказал:
– Это правда.
И хотя я не видел его, я всею спиною почувствовал,
что он улыбается.
– Он говорит правду: я умер.
Тогда я возражал ему, но теперь вижу, что все эти по
следние годы, когда я встречался с ним особенно часто и
наблюдал его изо дня в день, были годами его умирания.
Болезнь долго оставалась незаметной. У него еще хвата
ло силы таскать на спине из дальних кооперативов ка
пусту, рубить обледенелые дрова, но даже походка
его стала похоронная, как будто он шел за своим соб
ственным гробом. Нельзя было без боли смотреть на эту
страшную неторопливую походку, такую величавую и
такую печальную.
Его творческие силы иссякли. Великий поэт, вопло
щавший чаяния и страсти эпохи, он превратился в рядо
вого поденщика: то составлял вместе с нами каталоги
для издательства Гржебина, то с головой уходил в редак
тирование переводов из Гейне, то по заказу редакционной
коллегии деятелей художественного слова писал рецензии
о мельчайших поэтах, которых не увидишь ни в какой
246
микроскоп, и таких рецензий было много, и работал он
над ними усидчиво, но творческий подъем, всегда одушев
лявший его, сменился глубочайшей депрессией.
Особенно томило его то, что он не может найти в себе
силы закончить работу над своей поэмой «Возмездие»;
вторая глава так и осталась неоконченной, а четвертая
даже не была начата 27.
И это не потому, что у него не было времени, и не
потому, что условия его жизни стали чересчур тяжелы,
а по другой, более грозной причине. Конечно, его жизнь
была тяжела: у него даже не было отдельной комнаты
для занятий; часто из-за отсутствия света он по неделям
не прикасался к перу. И едва ли ему было полезно хо
дить почти ежедневно пешком такую страшную даль —
с самого конца Офицерской на Моховую, во «Всемирную
литературу». Но не это тяготило его. Этого он даже не
заметил бы, если бы не та жестокая тоска, которая ис
подволь подкралась к нему.
Я спрашивал у него, почему он не пишет стихов. Он
постоянно отвечал одно и то же:
– Все звуки прекратились. Разве вы не слышите, что
никаких звуков нет?
«Новых звуков давно не с л ы ш н о , – говорил он в
письме ко м н е . – Все они притушены для меня, как, ве
роятно, для всех нас... Было бы кощунственно и лживо
припоминать рассудком звуки в беззвучном простран
стве».
Прежде пространство звучало для него так или иначе,
и у него была привычка говорить о предметах: «Это му
зыкальный предмет», или: «Это немузыкальный предмет».
О юбилее Горького он написал мне в «Чукоккалу», что
этот день был «не пустой, а музыкальный» 28.
Он всегда не только ушами, но всей кожей, всем су
ществом ощущал окружавшую его «музыку мира». В пре
дисловии к поэме «Возмездие» он пишет, что в каждую
эпоху его жизни все проявления этой эпохи имели для
него один музыкальный смысл, создавали единый музы
кальный напор. Вслушиваться в эту музыку он умел, как
никто. Поистине, у него был сейсмографический слух:
задолго до войны и революции он уже слышал их му
зыку.
Эта-то музыка и прекратилась теперь, хотя перед тем,
как затихнуть, он был весь переполнен м у з ы к о й , – один
из тех баловней музыки, для которых творить – значит
247
вслушиваться, которые не знают ни натуги, ни напряже
ния в творчестве.
Написать в один день два, три, четыре, пять стихо
творений подряд было для него делом обычным. За десять
лет до того января, когда он написал свои «Двена
дцать», выдался другой такой январь, когда в пять дней
он создал двадцать шесть стихотворений – почти всю
свою «Снежную маску»: 3 января 1907 года он написал
шесть стихотворений, четвертого – пять, восьмого —
три, девятого – шесть, тринадцатого – шесть. В сущно
сти, не было отдельных стихотворений Блока, а было
одно, сплошное, неделимое стихотворение всей его жиз
ни; его жизнь и была стихотворением, которое лилось
непрерывно, изо дня в день, двадцать лет, с 1898-го по
1918-й.
Оттого так огромен и многознаменателен факт, что
это стихотворение вдруг прекратилось. Никогда не прекра
щалось, а теперь прекратилось. Человек, который мог
написать об одной только Прекрасной Даме, на одну
только тему 687 стихотворений подряд, 687 любовных
гимнов одной ж е н щ и н е , – невероятный молитвенник! —
вдруг замолчал совсем и в течение нескольких лет не мо
жет написать ни строки!
7
Мне часто приходилось читать, что лицо у Блока было
неподвижное. Многим оно казалось окаменелым, похо
жим на маску, но я, вглядываясь в него изо дня в день,
не мог не заметить, что, напротив, оно всегда было в
сильном, еле уловимом движении. Что-то вечно зыбилось
и дрожало возле рта, под глазами, как бы втягивало в
себя впечатления. Его спокойствие было кажущимся.
Тому, кто долго и любовно всматривался в его лицо,
становилось ясно, что это лицо человека чрезмерно впе
чатлительного, переживающего каждое впечатление, как
боль или радость. Бывало, скажешь какое-нибудь случай
ное слово и сейчас же забудешь, а он придет домой и
спустя час или два звонит по телефону.
– Я всю дорогу думал о том, что вы сказали сегодня.
И потому хочу вас с п р о с и т ь . . . – и т. д.
В присутствии людей, которых он не любил, он был
мучеником, потому что всем телом своим ощущал их
248
присутствие: оно причиняло ему физическую боль. По
крайней мере, так было тогда – в последние годы его
жизни. Стоило войти такому нелюбимому в комнату, и
на лицо Блока ложились смертные тени. Казалось, что от
каждого предмета, от каждого человека к нему идут не
видимые руки, которые царапают его.
Когда мы были в Москве и он должен был выступать
перед публикой со своими стихами, он вдруг заметил в
толпе одного неприятного слушателя, который стоял в
большой шапке-ушанке неподалеку от кафедры. Блок,
через силу прочитав два-три стихотворения, ушел из
залы и сказал мне, что больше не будет читать.
Я умолял его вернуться на эстраду, я говорил, что этот в
шапке – один, но глянул в лицо Блока и умолк. Все
лицо дрожало мелкой дрожью, глаза выцвели, морщины
углубились.
– И совсем он не о д и н , – говорил Б л о к . – Там все до
одного в таких же шапках!
Его все-таки уговорили выйти. Он вышел хмурый и
вместо своих стихов прочел, к великому смущению со
бравшихся, латинские стихи Полициана:
Кондитус хик эг о сум п иктуре ф ама Филиппус,
Нулль игнот а ме э гр ациа мира ман ус... 29
И т. д.
Именно эта гипертрофия чувствительности сделала
его великим поэтом.
Поехал он в Москву против воли. Как-то в разговоре
он сказал мне с печальной усмешкой, что стены его
дома отравлены ядом 30, и я подумал, что, может быть,
поездка в Москву отвлечет его от домашних печалей.
Ехать ему очень не хотелось, но я настаивал, надеясь,
что московские триумфы подействуют на него благотвор
но. В вагоне, когда мы ехали туда (вместе с Алянским),
он был весел, разговорчив, читал свои и чужие сти
хи, угощал куличом и только иногда вставал с места,
расправлял больную ногу и, улыбаясь, говорил: болит!
(Он думал, что у него подагра.)
В Москве болезнь усилилась, ему захотелось домой,
но надо было каждый вечер выступать на эстраде. Это
угнетало его. «Какого черта я поехал?» – было постоян
ным рефреном всех его московских разговоров. Когда из
Дома печати, где ему сказали, что он уже умер, он на-
249
правился в Итальянское общество, в Мерзляковский пе
реулок, часть публики пошла вслед за ним. Была Пасха,
был май, погода была южная, пахло черемухой. Блок шел
в стороне от всех, вспоминая свои «Итальянские стихо
творения», которые ему предстояло читать. Никто не ре
шался подойти к нему, чтобы не помешать ему думать.
В этом было много волнующего: по озаренным луной
переулкам молча идет одинокий печальный поэт, а за
ним, на большом расстоянии, с цветами в руках, благо
говейные любящие, которые словно чувствуют, что это
последние проводы. В Итальянском обществе Блока
встретили с необычайным радушием, и он читал свои сти
хи упоительно, как еще ни разу не читал их в Москве:
медленно, певучим, густым, страдальческим голосом. На
следующий день произошло одно печальное событие, ко
торое и показало мне, что болезнь его тяжела и опасна.
Он читал свои стихи в Союзе писателей, потом мы по
шли в ту тесную квартиру, где он жил (к проф. П. С. Ко-
тану), сели нить чай, а он ушел в свою комнату и, вер
нувшись через минуту, сказал:
– Как странно! До чего все у меня перепуталось.
Я совсем забыл, что мы были в Союзе писателей, и вот
сейчас хотел сесть писать туда письмо, извиниться, что
не могу прийти.
Это испугало меня: в Союзе писателей он был не
вчера, не третьего дня, а сегодня, десять минут н а з а д , —
как же мог он забыть об этом – он, такой внимательный
и памятливый! А на следующий день произошло нечто,
еще больше испугавшее меня. Мы сидели вечером за
чайным столом и беседовали. Я что-то говорил, не глядя
на него, и вдруг, нечаянно подняв глаза, чуть не крик
нул: передо мною сидел не Блок, а какой-то другой чело
век, совсем другой, даже отдаленно непохожий на Блока.
Жесткий, обглоданный, с пустыми глазами, как будто
паутиной покрытый. Даже волосы, даже уши стали
другие. И главное: он был явно отрезан от всех, слеп и
глух ко всему человеческому.
– Вы ли это, Александр Александрович? – крикнул
я, но он даже не посмотрел на меня.
Я и теперь, как ни напрягаюсь, не могу представить
себе, что это был тот самый человек, которого я знал две
надцать лет. Я взял шляпу и тихо вышел. Это было мое
последнее свидание с ним.
250
Из Москвы он воротился в Петербург – умирать.
Умирал он долго и мучительно.
Я написал ему несколько сочувственных слов. Он
отозвался в тот же день:
«На Ваше необыкновенно милое и доброе письмо
я хотел ответить как следует. Но сейчас у меня ни души,
ни тела нет, я болен, как не был никогда еще: жар не
прекращается и все всегда болит... Итак, «здравствуем и
посейчас» сказать уже нельзя... В Вас еще много сил, но
есть и в голосе, и в манере, и в отношении к внешнему
миру, и даже в последнем письме – надорванная струна.
«Объективно» говоря, может быть, еще поправимся.
Ваш Ал. Блок» 31.
Летом я был вынужден уехать в деревню и там полу
чил письмо, причинившее мне тоскливую боль. Писала
одна знакомая Блока, близкий его семье человек:
«Болезнь развивалась как-то скачками, бывали перио
ды улучшения, в начале июля стало казаться, что он
поправляется. Он не мог уловить и продумать ни одной
мысли, а сердце причиняло все время ужасные страда
ния, он все время задыхался. Числа с двадцать пятого
наступило резкое ухудшение, думали его увезти за город,.
но доктор сказал, что он слишком слаб и переезда не вы
держит. К началу августа он уже почти все время был
в забытьи, ночью бредил и кричал страшным криком, ко
торого во всю жизнь не забуду. Ему впрыскивали мор
фий, но это мало помогало... Перед отъездом я по теле
фону узнала о смерти и побежала на Офицерскую...
В первую минуту я не узнала его. Волосы черные, ко
роткие, седые виски; усы, маленькая бородка; нос орли
ный. Александра Андреевна сидела у постели и гладила
его руки... Когда Александру Андреевну вызывали посе
тители, она мне говорила: «Пойдите к Сашеньке», и эти
слова, которые столько раз говорились при жизни, отни
мали веру в смерть... Место на кладбище я выбрала
сама – на Смоленском, возле могилы деда, под старым
кленом... Гроб несли на руках, открытый, цветов
было очень много».
ЛЕОНИД БОРИСОВ
О БЛОКЕ
1
Голос Блока звучал людям моего поколения, мы чи
тали его стихи с чувством, близким к восторгу, и мысль,
что любимый нами человек жив и что квартира его в
каких-нибудь сорока минутах ходьбы от наших домов,
казалась порою невероятной. Происходило это потому,
что музыка его стихов, легкая прелесть его речи, очаро¬
вание его строф воспринимались нами скорее как созда
ние получившей дар слова природы, но никак не резуль
тат работы, усилий человека, который держит в ру
ках перо. Даже не «лучшие слова в лучшем порядке»,
а самые необходимые слова в роковые минуты.
В конце 1919 года я увидел Блока в Доме искусств
на Мойке.
Там собирались молодые и старые поэты, они читали
стихи. Это был не столько Дом искусств, сколько Дом ис
кусства писать стихи. Этому там учил один большой рус
ский поэт 1, но ни одного ученика не оставил нам на
память: кто был поэтом, тот и без помощи учителя остал
ся бы им, кто был версификатором только, тот научился
писать «под своего учителя». Из студии при Доме искусств
вышла группа стихотворцев «Звучащая раковина» 2.
Но в ней по-настоящему звучал лишь один Константин
Вагинов. Стихи на вечерах читались не просто, а по-
особенному, с каким-то сладострастным воем и сюсюкань
ем, нараспев и не в полную силу голоса.
Однажды я по наивности и малому опыту своему про
читал свои стихи, и мне потом сказали:
– Ваши стихи очень старинного склада, они какие-то
не то плещеевские, не то полонские. В следующий раз
252
вы будете читать в конце вечера, а то никто не хочет вы
ступать после ваших таких нивских, таких огоньков-
ских стихов...
И ни в конце, и ни в начале не выпускали меня на
вечерах, ибо я портил антураж, читал так, как я говорю,
и руками не отсчитывал стопы, и делать фокусов с пео
нами не умел. Изысканная публика немедленно же при
числила меня к разряду глубоких провинциалов.
Вагинов сказал мне однажды:
– Блок пришел.
– Где он?
Блок стоял за моей спиной. Он был окружен толпою
студистов, его спрашивали, в него вглядывались. Блок
кому-то отвечал:
– Неверно, не согласен! Так не бывает. «Сочини
тель» – слово не без иронии, а слово «поэт» употреблять
в стихах можно, как и всякое другое, но не следует де
лать упор на н е г о , – нужно поставить его так, чтобы
смысл заключался в целой фразе, из которой слово «поэт»
возможно выключить. И без него осязаешь, в чем суть.
Девица в атласном платье спросила:
– А каким размером лучше всего писать?
Блок рассмеялся, пожал плечами. Девица ожидала
ответа. И Блок удостоил ее сентенцией:
– Все размеры хороши, берите тот, в котором вы
наиболее непосредственны!
Девица запомнила совет и, надо думать, помнит его
до сих пор, рассказывая знакомым, как она когда-то при
общалась тайнам искусства. На одном из вечеров девица
эта читала стихи. Там имелись такие строки:
О, сколько встреч, таких неясных,
И чуть припудренный висок!
От искусственно сделанных стихов (а их делали, при
готовляли, вышивали, мочили и подкрашивали) можно
было серьезно заболеть и самому задекламировать о
фиалках и хризантемах. Беда всех этих версификаторов
заключалась в том, что их стихи были безупречны по
форме и пусты по содержанию с в о е м у , – в них ровно ни
чего не было, они и на грош ничего не значили.
Блок говорил, что у подлинного поэта из десяти на
писанных им стихов шесть могут быть слабыми, только
удовлетворительными. Блок ненавидел виршеплетство,
лишенную мысли гибкость – за нею он укладывал приспо-
253
собляемость, фальшь, лицемерие. Он сказал как-то, что
способны вообще все люди, но талантливы далеко не
все. Молодому, начинающему стихотворцу Блок прощал
и техническую вялость, и недочеты, и длинноты, и по
грешности в размере – прощал весьма многое, но лишь
в том случае, если в стихах присутствовала мысль, под
линное чувство.
Георгий Иванов в присутствии Блока заявил однаж
ды, что поэзия представляет собою забаву, искусство
веселое и приятное. Блок заметил на это:
– Н-да. Не за это ли убили Пушкина и Лермонтова?
Встал и ушел. Георгий Иванов продолжал шепеля
вить о Готье и Малларме. По мнению Георгия Иванова,
поэтом можно всегда сделаться – достаточно изучить
искусство версификации, знать французский язык, из
всех знаний вытянуть по грошику...
Необходимо помнить: после того как Блок написал
«Двенадцать», его нарочно злили, раздражали, не подава
ли ему руки, делали вид, что не замечают его, замечая в
то же время подчеркнуто и нагло. Я наблюдал, как некий
литературный хам толкнул Блока в столовой Дома искусств
и, подумав, толкнул еще раз. Переводчица Анна Василь
евна Ганзен, старая почтенная женщина, сказала хаму:
– Что ж это вы озорничаете?
И получила в ответ:
– Черт с вами со всеми! Работайте с ними...
За этим грубым и лишенным подтекста ответом стоя
ла большая группа литераторов, ставших вскоре эмигран
тами. Уверен, что Блок превосходно провидел будущее
каждого из этой группы. Блок был из тех редких людей,
которые обладали даром предвидения, п р е д ч у в с т в и я , —
вся поэзия его такова. И не только одни стихи его есть
Блок, — именем этим сегодня мы обозначаем эпоху, вре
мя, атмосферу и целый мир.
Близкий к Блоку человек рассказывал: зашел разго
вор о зависти. Вспомнили Сальери, завистников по служ
бе, по литературе.
– Что такое зависть? – спросили с п о р я щ и е . – Как
определить ее, какими словами пояснить ее и себе и
людям? И чувствует ли завистник, что он завидует?
– Нет, не ч у в с т в у е т , – сказал Б л о к . – Он, завидую
щий, предполагает наличие несправедливости, учиненной
по отношению к нему, завидующему. Дайте и ему то же
самое, что и у других, и он перестанет завидовать. Сле-
254
довательно, зависть – это самомнение. Он думает: то, что
сделал мой сосед, могу сделать и я.
– А если он, завидующий, и в самом деле может? —
спросили Блока.
– Нет, не может. Может тот, кто не завидует. Наи
более безупречная форма зависти – это завидовать потом
кам. Мы, мол, нечто с д е л а л и , – вот какие мы, а потомки
будут пользоваться! Потомкам всегда завидовали. Все рус
ские писатели завидовали им. Пимен у Пушкина работает
ради потомков. Но это, конечно, уже не просто и не толь
ко зависть, то есть не одно лишь самомнение...
На одном из вечеров в Доме литераторов читал свои
стихи Федор Сологуб. Длинноволосый юноша воскликнул:
– Ничего особенного, чепуха!
Блок, сидевший неподалеку, беззлобно заметил:
– Не завидуйте, молодой человек!
Молодой человек смутился, захлопал глазами, спро
сил соседа:
– Кто это?
Ему сказали. Молодой человек пересел на другое
место. Недели через две этот длинноволосый читал свои
стихи в Доме искусств, ему сделали замечание:
– В ваших стихах, товарищ, несомненно влияние Фе
дора Сологуба и Блока. Своего у вас очень мало...
2
...Слева от Блока шел Константин Вагинов, поэт не
справедливо забытый, закрытый от молодежи нашей,
справа – поэт и прозаик Сергей Колбасьев, позади Бло
ка шагали я и Валентин Стэнич – настоящая его фами
лия Сметанич. Это о нем писал Блок в своем очерке
«Русские дэнди». И потому, наверное, думая, что он мо
жет быть узнан, Стэнич высоко поднял воротник осенне
го пальто, на глаза нахлобучил шляпу.
Это я придумал провожать Блока до его дома на углу
Пряжки и Офицерской, еще не получившей нового на
звания улицы Декабристов. В Доме искусств был литера
турный вечер, читали стихи Блок, Пяст, Оцуп, Рождест
венский. Наша компания слушала только Блока 3.
– Блок уже о д е в а е т с я , – сообщил я своим прияте
лям (мы торчали в артистической – большой комнате, в
ней хоть на велосипеде к а т а й с я ) . – Сейчас попрошу у
него позволения, хорошо?
255
– Оп в дурном настроении, не р а з р е ш и т , – сказал
маленький, щупленький, печальноглазый В а г и н о в . – Ты
его особенно не беспокой, будь повежливее, не напраши
вайся на проводы...
Я даже ногой шаркнул, подходя к Блоку.
– Александр Александрович, мы хотим проводить
вас до д о м у , – разрешите, пожалуйста! Мы постараемся
ничем не потревожить вас...
– П о ж а л у й с т а , – пожав плечами, невыразительно,
тусклым голосом ответил Блок.
Я побежал вниз, в раздевалку, за мною на манер три
надцатилетних школьников кинулись Стэнич, Колбасьев,
Вагинов. Спустя две-три минуты мы шли по хрустяще
му, поющему снегу; был январь двадцатого года, метель
репетировала ночную вьюгу в лирической постановке
блоковских строф. Стэнич шепнул мне:
– Погода б л о к о в с к а я , – люблю!
Колбасьев начал разговор. Он стал расспрашивать
нашего высокого спутника о его новых стихах, почему
их не читает на вечерах.
– Вон, смотрите, Александр Александрович, все ста
рые стихи читают по требованию, только по требованию,
а вы...
– У меня нет новых с т и х о в , – тягуче, с трудом про
износя каждое слово, ответил Б л о к . – Я уже не пишу
стихов...
И добавил так тихо, что я, шагавший позади него,
едва услыхал:
– Очень устал я...
Все молчали. Снег отчаянно визжал и стонал под на
шими ногами. Мы переходили площадь с памятником
Николаю в центре.
Ближе к решетке Мойки потрескивал костер, искры
взлетали невысоко и гасли. У костра никого не было.
Блок прибавил шагу, дважды оглянулся, улыбкой при
глашая нас следовать за ним. Минуты три спустя он си
дел на деревянном обрубке и грел руки, довольно щурясь.
Я внимательно оглядел его лицо: усталое, больное, с
глазами, обведенными темно-коричневыми кругами, но
хорошо выбритое, красивое. Не только потому, что я
всегда соединяю внешность поэта с его стихами, и если
люблю чьи-либо стихи, то для меня всегда прекрасно и
лицо автора их... Блок воистину был красив, интере-
256
с е н , – лучшим определением его внешности будет слово
«неотразим».
Мои приятели залюбовались Блоком. Они сидели на
корточках и руки держали над огнем, не отводя в то же
время взгляда от Блока. Он это заметил, ему это, несо
мненно, польстило, он благодарно оглядел каждого, ска
зал:
– Какая великая вещь огонь! Приходила ли кому из
вас в голову мысль написать стихи про печку? Я не го
ворю о к а м и н е , – это уже другая тема, это уже не огонь
это место встреч, р а з л у к и , – нет, я имею в виду огонь —
гнездо тепла, жара, очищения...
Мы молча несколько раз согласно кивнули головами,
ожидая продолжения столь блестяще начатого собеседо
вания. Кто-то – кажется, Вагинов – заметил, что камин
даже и вовсе не о г о н ь , – камин всего лишь материал для
романсов... Впрочем, и то хорошо!
– А вот романс «Ты сидишь одиноко и смотришь с
тоской, как печально камин догорает...» Этот романс я
очень л ю б л ю , – сказал Блок и полупропел, полупродек
ламировал: – «Как в нем яркое пламя то вспыхнет порой,
то...» Тут я, наверное, буду путать. Забыл...
– С т р а н н о , – опуская голову, сказал С т э н и ч , – чем
глупее, чем пошлее романс, тем он почему-то больше,
сильнее воздействует на человека. Я тоже люблю эту
чепуху про камин...
Блок сказал:
– И совсем не чепуха и не пошлость! Пошлость —
это когда говорят о презираемых порядочным человеком
ощущениях. А камин... он что же... конечно, он не печ
ка, он... как бы это сказать... он вовсе и не русская шту
ка, это Англия, Запад. Камин – синоним уюта. И в ро
мансе неверно то, что там сидят в одиночестве. В одино
честве не сидят у камина, разве что ждут кого-то. А ро
манс превосходный...
К костру подошли мужчины и женщины – им нужна
было не погреться, a постоять и послушать, они окинули
Блока и всех нас прощупывающим взглядом и вскоре
ушли. И когда мы снова остались одни, Блок сказал:
– Они нас за артистов приняли, думали, что им
представление устроим, споем что-нибудь...
От огня шло тепло, костер был сложен из огромных,
толстых плах, они хорошо горели. Искры летели изо
бильным фейерверком, и я обратил внимание на то, что
9 А. Блок в восп. совр., т. 2 257
Блок любуется полетом искр, подымает взгляд вслед ис
чезающим, тающим, сливающимся с мраком золотым
точкам, затем он опускает глаза, пытаясь подсмотреть
зарождение, вылет огненных струй. Взгляд Блока чу
точку ироничен, и мне становится хорошо и покойно
оттого, что я сижу рядом с большим русским поэтом, смот
рю на него, и мне дается даже нечто большее: я являюсь
свидетелем внутреннего распорядка его души, вот сию
минуту, ибо его заинтересованность искрами не есть
только обычное любопытство.
Кто-то привстал, переменил позу. Блок мельком
взглянул в ту сторону и, также привстав, чуть отодви
нулся от огня. Стэнич вынул из кармана пальто пачку
папирос и протянул ее Блоку:
– Курите, Александр Александрович, пожалуйста!
Блок растроганно-благодарно посмотрел на Стэнича,
на секунду посерьезнел, затем вытащил из пачки одну
папиросу и на предложение взять еще отрицательно по
качал головой.
– Страшная это вещь – т а б а к , – сказал он, носком
ботинка выковыривая из костра уголек и нагибаясь, что
бы закурить п а п и р о с у . – Табак, вино, книги...
– И ж е н щ и н ы , – добавил Стэнич.
– Да, но не в этом ряду, это совсем другая т е м а , —
строго отозвался Блок.
Резко поднялся и порывистым шагом отошел от огня.
Постоял немного, повернувшись к костру спиной, а затем
пошел по набережной. За ним поплелся я, почти рядом
со мною засеменил Вагинов, за ним Колбасьев и далеко
от нас Стэнич. Мы молча шли до Мариинского театра.
Здесь я ненароком, сам того не желая, перегнал Блока и,
сконфуженно поглядев на него, задержал шаг, чтобы
снова быть позади него.
– Что же у вас со стихами? – спросил он, принорав
ливаясь к моему шагу.
Голос у него глухой, усталый. Я что-то ответил.
Блок сказал: «Хорошо, хорошо», – и уже молчал до са
мого дома. Подле ворот на набережной Пряжки он снял
перчатки, каждому подал руку, пожатие было крепкое,
горячее, сухое. Сказал: «До свидания, товарищи!» – и
пошел не к себе, в дом, а по тротуару, в сторону Мойки.
Видимо, ему надобно было побыть одному, что-то обду
мать, отдохнуть от людей...
С. АЛЯНСКИЙ
ВСТРЕЧИ С АЛЕКСАНДРОМ БЛОКОМ
ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА С АЛЕКСАНДРОМ БЛОКОМ 1
Дверь открыла высокая белокурая женщина. Она с
любопытством рассматривала меня умными, улыбающи
мися, слегка прищуренными глазами.
Позднее я узнал, что это была жена поэта, Любовь
Дмитриевна.
Она провела меня в большую комнату, примыкавшую
к передней, в кабинет Александра Александровича.
По дороге на Офицерскую я пытался представить се
бе внешность Александра Блока. Мне была известна
лишь одна широко распространенная его фотография
1907 года. Молодой, двадцатисемилетний поэт, с длин
ными кудрявыми волосами, снят на ней в черной руба
хе, с большим белым отложным воротником, какие то
гда носили художники.
Какой он сейчас, через одиннадцать лет?..
Был светлый летний петербургский вечер. В простор
ной комнате было пустовато. В глубине, у окна, стоял
небольшой письменный стол и на некотором расстоянии
от него – диван. В другом конце кабинета, против вхо
да из передней, в углу стоял другой, небольшой круглый
стол, покрытый плюшевой скатертью. Вокруг стола было
несколько простых ореховых кресел. У стены, против
окон, стоял книжный шкаф.
Такую обстановку можно было встретить в квартире
людей со средним достатком.
Не успел я как следует осмотреться, как справа, из
другой двери, легкой походкой вышел стройный, краси
вый человек с немного откинутой назад головой Апол
лона.
9*
259
Он был выше среднего роста, хорошо сложен. Вью
щиеся волосы светло-пепельного цвета были коротко
подстрижены. Запомнилось еще, что края губ были чуть
опущены. На нем был обыкновенный светло-серый
костюм.
Человек, которого я увидел, мало чем напоминал из
вестную фотографию поэта. Я не сразу узнал его. Он
подошел ко мне, улыбнулся, протянул руку и глухова
тым голосом назвал себя.
Заметив мою растерянность, Блок сам заговорил о
цели моего прихода.
– Вам нужны мои книги?.. Садитесь, пожалуйста, и
расскажите о себе подробнее. Кто вы? Где учились? Где
вы служили в армии? (Я был в солдатской одежде.) Что
у вас за книжная лавка? Какие из моих книг вам нужны?
Жена рассказала про ваш телефонный звонок, и мне за
хотелось познакомиться с вами. Расскажите о себе по
д р о б н е е , – повторил он, тепло и дружески улыбаясь.
Я начал рассказ о себе с того, что первые три клас
са учился во Введенской гимназии, а с четвертого пе
решел в гимназию Столбцова.
Вдруг Блок остановил меня вопросом:
– Вы учились во Введенской гимназии? Ведь я то
же там учился, я окончил Введенскую. Скажите, каких
преподавателей вы там запомнили?
Я назвал несколько фамилий и среди них препода
вателя русского языка Ивана Яковлевича Киприяновича
и латиниста, фамилию которого никто из гимназистов не
знал, все звали его просто Арноштом; было ли это имя
или прозвище, не помню.
Александр Александрович оживился, улыбнулся и
сказал:
– Очень интересно. Ведь я тоже учился у Киприя-
новича и Арношта очень хорошо помню. Киприянович,
должно быть, при вас совсем уже старенький был, при
мне уже он был седым. Знаете, я у него по русскому язы
ку никогда больше четверки получить не мог. А у вас
какая отметка была по русскому?
И дернуло меня сказать, что у меня была пятерка!
Но тут же, спохватившись и поняв всю чудовищную
нелепость моей пятерки по русскому рядом с че
тверкой поэта Блока, я сконфузился и поспешил до
бавить, что моя пятерка была не за грамоту, а за хоро
ший почерк, который Киприянович высоко ценил. Но
260
этого мне показалось недостаточным, и, чтобы укрепить
свое объяснение пятерки хорошим почерком, добавил
еще, что только благодаря почерку я попал в гимназию,
несмотря на процентную норму.
Все это было чистой правдой, но в голове мелькнуло,
что со стороны моя настойчивая ссылка на почерк мог
ла показаться неубедительной и даже подозрительной.
И вот, чтобы окончательно оправдаться в моей злосчаст