Текст книги "Александр Блок в воспоминаниях современников. Том 2"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 34 страниц)
чьих-либо разъяснений по телефону. Но Александр Алек
сандрович очень ласково и настойчиво уговаривал его
идти; он согласился, и мы отправились.
На улицах царило необычайное оживление, но с при
месью какой-то тревоги. Прошли Арбат, вышли на Воз
движенку. Чем ближе к Политехническому музею, тем
народу все больше и больше. Около музея давка, все би
леты распроданы, а желающих попасть неисчислимое ко
личество. Пробиваемся в лекторскую. Там Александра
* Четыре стиха из стихотворения Лермонтова. ( Примеч.
Н. А. Нолле-Коган. )
** Взрыв на Ходынском поле (9) мая 1920 года». ( Примеч.
В. А. Нолле-Коган. )
369
Александровича и Петра Семеновича тотчас же окружи
ли, а я вышла взглянуть на аудиторию.
Море голов, в руках у большинства цветы, оживлен
ные лица девушек и юношей, атмосфера праздничная,
приподнятая.
Я вернулась в лекторскую. Блок стоял один в сторо
не и что-то читал. Заметив меня, он поманил меня к се
бе и сказал:
– Садитесь на эстраде поближе ко мне, боюсь, что-
нибудь забуду, тогда подскажете.
Вступительное слово читал Петр Семенович. Оно
легло в основу его статьи о Блоке: «Голос поэта» 12.
Затем стихи Блока читали артисты Художественного
театра: Ершов, Жданова и др.
Но вот на эстраду вышел Александр Блок.
Буря рукоплесканий, все кругом дрожит. Я ожидала
оваций, но такого стихийного, восторженного проявления
любви к поэту я никогда не видала.
Все взоры устремлены на поэта, а он стоит, чуть по
бледнев, прекрасный, статный, сдержанный, и я вижу,
как от волнения лишь слегка дрожит рука его, лежащая
на кафедре.
Как Блок читал? Трудно словами передать своеобраз
ную манеру его чтения, тембр голоса, жест. Первое, слу
ховое, так сказать, впечатление – монотонность, но мо
нотонность до предела музыкальная, выразительная, на
сыщенная темпераментом. Он доносил до слушателя в
мысль стиха, и ритм, и «тайный жар» 13, и образ, но все
так благородно, просто, сдержанно. Лицо Блока величаво-
сосредоточенно, жесты прекрасных умных рук ритмичны.
В перерыве к нему пришло множество народу. Поэты
дарили ему стихи, женщины – цветы и письма. Кто-то
подарил том Блока «Театр» в издании «Земля». Книга
обтянута лиловым шелком, по которому вышиты шелко
вые же серебристые ирисы, внутри очень своеобразные
рисунки тушью. Я не умею и мне трудно передать,
в чем очарование этих рисунков, но они тесно сплетены
с текстом. Это находил и Блок. Книга хранится в моем
архиве. Уезжая, он подарил ее мне, сделав на ней сле
дующую надпись:
Мира восторг беспредельный
Сердцу певучему дан.
В путь роковой и бесцельный
Шумный зовет океан.
370
Сдайся мечте невозможной,
Сбудется, что суждено.
Сердцу закон непреложный —
Радость-Страданье одно! 14
Александр Блок
9-ое мая 1920, Москва
По окончании вечера, огромная толпа провожала его
вплоть до Ильинских ворот. Ему поднесли такое коли
чество цветов, что все друзья и близкие несли их.
После первого вечера и после каждого последующего,
не менее триумфальных, он получал на адрес нашей
квартиры письма, цветы, стихи (Марина Цветаева 15
и др.), разнообразные подарки, как, например, две ху
дожественно сделанные куклы.
Как-то утром раздался звонок. Александр Александ
рович и Петр Семенович еще спали. Я вышла отворить
дверь, и мне подали довольно большой сверток и, кажет
ся, ветку цветов яблони. Я положила все это в столовой
на столе, около прибора Блока. Когда он встал и вышел
к завтраку, то развернул пакет. В нем оказались две
куклы: Арлекин и Пьеро. На Арлекине – лиловый ко
стюм с черным; эту куклу он оставил себе. Пьеро в бе
лом шелковом с черными шелковыми пуговицами одея
нии, черное тюлевое жабо, через плечо перекинут атлас
ный алый плащ, на руке кольцо, ажурные белые чулки,
черные туфли, очень выразительное лицо. Эту куклу
Блок подарил мне.
В этот же его приезд в Москву шли переговоры
с Художественным театром о возобновлении работ над
постановкой «Розы и Креста», но они оставили горький
осадок на душе поэта. После его отъезда в Петербург
я продолжала эти переговоры с Немировичем-Данченко.
В 1921 году он передал постановку пьесы бывшему теат
ру Незлобина и заключил с ними договор, копия с кото
рого, с карандашными поправками Блока, хранится в
моем архиве, но это уже 1921 год. <...>
Прожив у нас в Москве до 18 мая, Блок уехал обрат
но в Петербург.
Из окна вагона протянул он мне вырванный из блок
нота листок, на котором карандашом было написано:
Не обольщай меня угрозой
Безумства, муки и труда.
Нельзя остаться легкой грезой,
Не воплощаясь никогда.
371
Храни безмерные надежды,
Звездой далекою светись,
Чтоб наши грубые одежды
Вокруг тебя не обвились 16.
Вскоре я получила от него письмо, и вслед за ним —
первое письмо от его матери:
«Спасибо Вам, дорогая и многоуважаемая Надежда
Александровна, от всей моей материнской души шлю
Вам горячую благодарность за вашу ласку и внимание, за
тот прекрасный прием, который Вы оказали моему сыну.
Когда он вернулся к нам, успокоенный, удовлетворенный,
и после его рассказов о московском пребывании, я почув
ствовала, как много я обязана Вам, как Вы прекрасно сде
лали, что вызвали его в Москву и устроили все так, что
ему не пришлось думать о несносных околичностях оби
хода. Если бы Вы знали, как это все для него важно!
Для него вся поездка оказалась такой благотворной.
У меня прямо потребность явилась написать Вам, выра
зить Вам благодарность, послать Вам горячий привет,
хотя Вы меня не знаете. Но я так много слышала о Вас
от моего сына, что я как будто Вас немного знаю. И вот
решилась написать Вам, крепко, горячо жму Вашу руку.
Искренне, глубоко Ваша доброжелательница
А. Кублицкая-Пиоттух.
9 июня 1920 г.
Может быть, такого портрета у Вас и нет».
При письме была приложена фотографическая карточ
ка Блока. Он снят в котиковой шапке.
В августе 1920 года я поехала в Петербург и прожила
там до конца сентября. В этот приезд я и познакомилась
с Александрой Андреевной.
Приехав двумя днями ранее условленного срока, я по
звонила Александру Александровичу по телефону. Его
не было дома: он уехал купаться в Стрельну. К телефону
подошла Любовь Дмитриевна, с которой я была уже зна
кома.
– А Саша ждал вас д е с я т о г о , – сказала о н а , – но по
дождите, пожалуйста, у телефона, я пойду скажу Алек
сандре Андреевне, что вы приехали.
Вернувшись, она сказала:
– Александра Андреевна просит приехать вас сейчас
же, не дожидаясь Саши.
372
Я остановилась на Знаменской, и путь до Офицерской
был не близкий. Наконец приехала, поднялась по уже
знакомой лестнице и позвонила. Дверь отворила Любовь
Дмитриевна, мы поздоровались, и она проводила меня по
коридору до дверей комнаты Александры Андреевны.
Я вошла. Небольшая, светлая, в то утро залитая
солнцем комната, уютно и просто обставленная, и первое,
что поразило меня, что, казалось, жило и господствовало
над всем – это портрет Блока (работы Т. Гиппиус). На
встречу мне с небольшого диванчика поднялась невысо
кого роста, хрупкая на вид, седая женщина. Она в сером
платье, на плечах легкая белая шаль. Лицо очень болез
ненное, нервозное, в глазах усталость и печаль, но вместе
с тем оно очень одухотворенное, нежное, женственное.
Жестоким резцом своим провела жизнь на этом лице
скорбные борозды, но высоких душевных, «романтиче
ских» движений не угасила, они отражались в глазах, в
улыбке.
Никакой напряженности мы не почувствовали. Беседа
завязалась сразу оживленная и дружеская. Так, незамет
но протекло время до трех-четырех часов. Вдруг Алек
сандра Андреевна начала волноваться.
– Не утонул ли Саша, не случилось ли с ним чего-
нибудь?
Но вот под окном послышались знакомые шаги. Алек
сандр Александрович возвращался домой.
С Александрой Андреевной я встречалась почти
ежедневно. В конце сентября я уехала, и с тех пор мы
уже никогда больше не виделись, но продолжали перепи
сываться почти до самой ее смерти.
Тут я позволю себе сказать несколько слов об отно
шениях между матерью Блока и его женой. Эти отноше
ния сыграли очень большую и, я бы сказала, роковую
роль в его жизни.
Они были трудными и сложными. По-моему, зависело
это главным образом от того, что обе были натурами не
заурядными. По складу характера, по мироощущению, по
темпераменту, по внешности они были совершенно проти
воположны друг другу. Мать – романтик, с некоторой до
лей сентиментальности в высоком, старинном понимании
этого слова. На малейшую бытовую, житейскую неувязку,
на всякую душевную даже не грубость, а царапину она
реагировала болезненно, и ее чувствительность была пре
дельна.
373
Любовь Дмитриевна была здоровая, сильная, полно
кровная – как внешне, так и в отношениях к людям, к
событиям, в своем мироощущении, что очень хорошо
действовало на Блока, но столь глубокое различие между
Александрой Андреевной и Любовью Дмитриевной созда
вало множество поводов для сложных и тяжелых кон
фликтов, создавало напряженную атмосферу, в которой
порой задыхался такой чувствительный и нежный чело
век, как Блок.
Жена и мать прекрасно понимали это, но не могли
преодолеть себя и не в силах были ничего изменить в
своих взаимоотношениях. После смерти Блока я получи
ла, спустя неделю, от Александры Андреевны письмо, где
есть такая фраза: «Вы знаете, что его погубило. А мы с
Любой не сумели сберечь... не сберегли!»
В этот день я осталась у них к обеду и лишь поздно
вечером вернулась к себе.
В этот мой приезд я бывала у Блоков почти ежеднев
но, то к обеду, то вечером. Много времени проводила с
Александрой Андреевной, бывала с Любовью Дмитриев
ной. Но в доме в это время царила именно та сгущенная
атмосфера, о которой я упомянула, и Блок был мрачен,
много курил и молчал.
Однажды после обеда, в прохладный осенний вечер, мы
вышли с Александром Александровичем прогуляться и
направились к Летнему саду. Он шел угрюмый, молчал,
не отвечал на мои вопросы, может быть, даже не слушал
меня. Дойдя до Летнего сада, мы сели в аллее на скамью.
Уже гасла вечерняя заря, сквозь ветви дерев багряный
отсвет ложился на бурую землю, устланную прелым ли
стом, на белые статуи, на дальние дорожки. Располагаясь
на ночлег, в старинных липах каркало воронье, за решет
кой сада звенел и шумел город, а в саду было тихо, почти
безлюдно. Я вдыхала осенний терпкий воздух, порой где-
то вверху, между деревьями, шелестел ветер, и нас поли
вало золотисто-красным лиственным дождем. И вспомни
ла я другой вечер, другой – весенний, розовый – закат,
благоухание сирени, цветущих яблонь, храм Христа
Спасителя, Москву...
И вот в этот вечер Блок поведал мне о том, что тяж
ким бременем долгие годы лежало на его душе и темной
тенью стлалось над светлыми днями его жизни. Расска
зывать об этом я не считаю себя вправе, ибо дала слово
Блоку никогда и никому об этом не говорить 17.
374
На следующий день, когда я пришла к Блокам, он
подарил мне сборник «За гранью прошлых дней», с
надписью: «Надежде Александровне Нолле на память о
петербургском августе, не таком, как московский май. Май
был лучше. Но надо, чтобы было еще лучше, чем май и
август. Ал. Блок».
Так шло время. Письма Блока становились все мрач¬
нее, порой они бывали даже страшными. Вспоминая,
сколь благотворно подействовала на него поездка в
Москву в 1920 году, я пытаюсь уговорить его приехать
к нам вновь. О его физическом состоянии и душевном на
строении мне было известно не только из писем Блока,
но я слышала об этом и от его друзей, и об этом же пи
сала мне мать его.
23 сентября 1920 года Блок пишет мне: «О вечерах в
Москве в октябре—ноябре я сейчас думаю, что «не вый
дет». Слишком рано, во-первых; во-вторых – не весна, а
зима, Москва – суровая, сугробы высокие: нельзя читать,
имея облик ветерана Наполеоновой армии – уже никто не
влюбится, а главное, и те-то, которые, было, весной влюб
лялись, навсегда отвернутся от такого человека...»
И в другом письме (18 октября): «Приехать я не могу.
Наступает трудное время... Надо экономить с выступле
ниями; ведь в них выматывается душа, и вымотавшаяся
душа эта очень пострадает, если она покажется в таком
виде перед любопытным зверем – публикой. Кроме того,
решаясь на выступление, надо быть на диэте, как я эта
мог позволить себе весной, живя у Вас...»
Вскоре я получила от Блока сборник «Седое утро».
Надпись на книге была такая: «Надежде Александровне
Нолле эта самая печальная, а, может быть, последняя
моя книга. Октябрь 1920. Александр Блок».
Я продолжала вести переговоры с Художественным
театром, которые сильно затягивались. Я вела их не со
Станиславским, а с Немировичем-Данченко, и меня глу
боко уязвлял и поражал его, так сказать, «купеческий»
подход к делу. Пьеса была принята, срепетирована, со
слов Станиславского – «все, кроме декораций, было гото
во», так в чем же дело? Но Немирович-Данченко «торго
вался». Это было самое обидное. А Блокам в это время
жилось действительно очень трудно. Сам Александр Алек
сандрович прямо не писал мне об этом, но Любовь Дмит
риевна писала.
375
Беспокойство за Блока не покидало меня. Чтобы хоть
несколько разомкнуть сжимавшие его бытовые клещи, я
предложила ему вступить пайщиком в нашу книжную
«лавочку» 18 и, кроме того, выпустить в нашем изда
тельстве «Первина» его стихи. Блок согласился 19.
В апреле 1921 года я получила от Блока письмо, в
котором он писал: «Я не знал, ехать ли в Москву, теперь
выясняется, что ехать надо... Чуковский написал большую
и интересную книгу обо мне 20, из которой и будет читать
лекцию, а потом я буду подчитывать старые стихи. Жа
лею только, что в этом году у меня на душе еще тяжелее,
чем в прошлом, может быть, оттого, что чувствую себя
физически страшно слабым, всегда – измученным. Об
стоятельства наши домашние очень тяжелы. Ну, до сви
дания, до Москвы...»
Итак, Блок приезжает.
Вновь весна, май, теплое весеннее, благоуханное утро.
Я поехала на вокзал встречать поэта. Приехав задолго до
прибытия поезда, я ходила по перрону. На душе у меня
было тревожно и смутно.
Подошел поезд, я всматриваюсь в выходящих из ва
гонов, отыскивая среди них Александра Александровича.
Вижу Чуковского, а вот и Блок... Но он ли это! Где лег
кая поступь, где статная фигура, где светлое, прекрасное
лицо? Блок медленно идет по перрону, слегка прихрамы
вая и тяжело опираясь на палку. Потухшие глаза, зем
листо-серое лицо, словно обтянутое пергаментом. От жа
лости, ужаса, скорби я застыла на месте. Наконец Блок
заметил меня, огромным усилием воли выпрямился, уско
рил шаги, улыбнулся и, наклоняясь к моей руке, сказал:
«Это пустяки, подагра, не пугайтесь».
Мы сели в автомобиль и поехали домой.
С первого часа, с первого дня я ощутила незримое
присутствие какой-то грозной, неотвратимой, где-то та
ящейся около нас катастрофы.
Блоку отвели ту же комнату, что и в прошлом,
1920 году. Мы приехали, он поздоровался с Петром Се
меновичем, тотчас же ушел к себе и лег на диван. На ли
це Петра Семеновича я прочла тоже тревогу. Спустя не
которое время Блок вышел из своей комнаты и, почув
ствовав общее беспокойство, начал уверять нас, что просто
устал с дороги, отдохнет, выспится и завтра будет иным.
376
Но на другой день и во все последующие состояние
здоровья Блока не улучшалось. Он плохо ел, плохо спал,
жаловался на боли в руке, ноге, в груди, в голове.
Помню, однажды на рассвете слышу, что он не спит,
ходит, кашляет и словно стонет. Я не выдержала, оделась
и, постучав к нему в дверь, вошла. Блок сидел в кресле
спиной к двери, в поникшей, утомленной позе, перед
письменным столом, возле окна, сквозь которое брезжил
холодный и скупой рассвет. В этот предутренний час все
было серо-сумрачно в комнате. И стол, и смутно белев
шая на нем бумага, которую я всегда клала вечером на
этот стол, даже сирень в хрустальном стакане казалась
увядшей. Услыхав, что кто-то вошел, Блок обернулся, и я
ужаснулась выражению его глаз, передать которое не в
силах. В руке Блок держал карандаш. Подойдя ближе, я
заметила, что белый лист бумаги был весь исчерчен ка
кими-то крестиками, палочками. Увидев меня, А. А. встал
и бросил карандаш на стол. «Больше стихов писать ни
когда не б у д у » , – сказал он и отошел в глубь комнаты.
Тогда я решила, что надо сейчас же переключить его
внимание на иное, вырвать из круга этих переживаний,
и, сказав, что не хочу больше спать, предложила
пройтись, подышать свежим воздухом раннего утра. Блок
согласился. Я быстро оделась. Мы вышли и отправились
по безлюдным, прохладным переулкам Арбата к храму
Христа Спасителя.
Мы шли медленно, молча и, дойдя до скамьи, сели.
Великое спокойствие царило окрест, с реки тянуло запа
хом влаги, в матовой росе лежал цветущий сквер, а в
бледном небе постепенно гасли звезды. День занимался.
Как благоуханен был утренний воздух! Как мирно все во
круг! Какая тишина!
Мало-помалу Блок успокаивался, светлел, прочь от
летали мрачные призраки, рассеивались ночные кошма
ры, безнадежные думы покидали его. Надо было, чтобы в
этой тишине прозвучал чей-то голос, родственный сердцу
поэта, чтобы зазвенели и запели живые струны в его душе.
Внезапно в памяти моей всплыли строфы Фета:
Передо мной дай волю сердцу биться
И не лукавь.
Я знаю край, где все, что может сниться,
Трепещет въявь...
Вспомнить дальше я не могла. Блок улыбнулся и про
должил:
377
Скажи не я ль на первые воззванья
Страстей в ответ
Искал блаженств, которым нет названья
И меры нет 21.
Так прочел он до конца все стихотворение, успокоил
ся и обратно шел уже иным.
В этот приезд Блок выступал всякий раз очень не
охотно, его раздражала публика, шум, ему трудно было
читать стихи, ходить, болела нога, он задыхался, но
успех выступлений был столь же велик, как и в 1920 го
ду 22. Та же буря оваций, то же море цветов, множество
писем, стихов, звонков по телефону, но он оставался ко
всему почти равнодушен. Его здоровье все ухудшалось, и
наконец, после долгих настояний с нашей стороны, он со
гласился показаться врачу, которого мы пригласили на
дом. Врач нашел состояние его здоровья очень серьезным
и настаивал на полном покое, находя, что лучше всего
сейчас помог бы ему постельный режим. Но уговорить
Блока лечь в постель не удавалось, каждое утро он вста
вал через силу, был так же подтянут, как обычно, но да
валось это ему, конечно, не легко. Он чувствовал себя все
хуже и хуже, худел и таял на глазах.
Наконец Блок решил уехать ранее намеченного срока.
Мы не удерживали его, понимая, что это бесполезно.
Я написала письмо его матери в Лугу, где она в то время
жила у своей сестры и оттуда посылала ему письма, ко
торые очень волновали его. <...>
И вот наступил день отъезда Блока. С жестокой тя
жестью в сердце я собирала и помогала ему укладывать
вещи. На вокзал мы приехали рано, пришлось сидеть в
шумном, прокуренном, душном зале. Блок сидел, словно
окаменев.
Подробности последних минут стерлись в моей памя
ти, но одно мгновение я помню отчетливо. Блок вошел в
вагон и стоял у окна, а я возле. Вот поезд задребезжал,
скрипнул и медленно тронулся. Я пошла рядом. Внезап
но Блок, склонившись из окна вагона, твердо прогово
рил: «Прощайте, да, теперь уже прощайте...» Я обомле
ла. Какое лицо! Какие мученические глаза! Я хотела
что-то крикнуть, остановить, удержать поезд, а он все
ускорял свой бег, все дальше и дальше уплывали вагоны,
окно – и в раме окна незабвенное, дорогое лицо Алек¬
сандра Блока.
И. H. РОЗАНОВ
ОБ АЛЕКСАНДРЕ БЛОКЕ
(Из воспоминаний)
После Октябрьской революции Блок прошумел своими
«Двенадцатью» и «Скифами». Было радостно сознавать,
что поэт не остановился в своем поэтическом развитии
и сделал еще гигантский скачок, но не думалось, что
«Двенадцати» суждено стать лебединого песнью Блока.
Это и не ощущалось, потому что сборники стихов его под
разными заглавиями продолжали выходить, и не всякий
читатель обращал внимание на то, что это все из старых,
дореволюционных запасов. Из этих книжек – все они
были маленького формата – наибольший успех у чита
телей имело, как мне помнится, «Седое утро» (издание
«Алконоста» 1920 года), а в этом сборнике – четыре сти
хотворения: «Голос из хора» – «Как часто плачем – вы и
я...» (1910—1914), «Когда-то гордый и надменный...»
(1910), «Женщина» (1914) и особенно «Перед судом» —
«Чт о же ты потупилась в смущеньи?..» (1915). Некоторые
в связи с последним из этих стихотворений вспомнили
Некрасова, но лиризм Блока тоньше и сердечнее, чем
в аналогичных вещах Некрасова.
«Скифы» напомнили многим «Клеветникам России»;
по энергии лирического негодования больше не с чем бы
ло сравнивать. Наиболее выразительными и запоминаю
щимися строками в «Скифах» оказались строки:
Да, скифы мы, да, азиаты мы,
С раскосыми и жадными глазами.
И еще:
Нам внятно все: и острый галльский смысл,
И сумрачный германский гений.
379
Поэма «Двенадцать» вызвала яростное негодование у
писателей, не принимавших революцию. Ходили слухи,
что во главе их были Мережковский и Гиппиус и что
Блоку перестали подавать руку многие вчерашние
друзья. Я считал, что как раз этим Блок доказал, что он
не только большой поэт, но и героическая личность.
С тех пор мне особенно захотелось увидеть его, тем бо
лее, что к этому времени я был лично знаком Почти со
всеми крупными поэтами-символистами. И наконец я его
увидел.
Весною 1920 года Георгий Иванович Чулков, всегда
удивлявший меня своей предприимчивостью и разносто
ронней литературной деятельностью, носился с мыслью
издать серию избранных стихов лучших русских поэтов.
В каждой книжке, кроме избранных стихов, должны
быть две вступительные статьи: одна из них пишется
историком литературы и должна давать сведения о жизни
и литературной деятельности поэта, а другая статья
должна быть написана непременно поэтом. Пусть оценку
поэта читатель получит через поэтическое же восприятие.
– Хорошо, если бы вы согласились взять на себя Лер
м о н т о в а , – сказал мне Ч у л к о в . – А из поэтов следовало
бы пригласить Брюсова – для Пушкина, Блока – для
Лермонтова.
Через несколько времени Георгий Иванович напомнил
мне о нашем разговоре.
– На днях в Москву приезжает Б л о к , – сказал о н , —
поговорите с ним о Лермонтове.
– Но я незнаком с ним и даже никогда не видел
его.
– Тем лучше: познакомитесь.
В мае 1920 года Блок был в Москве, и у меня была
блоковская неделя. За эту неделю с 11 мая по 17-е я че
тыре раза видел его и слышал, один раз говорил с ним
по телефону и один раз был у него.
В воскресенье 9 мая 1920 года состоялось первое пуб
личное выступление Блока в Москве. Я на этом вечере не
был, так как все билеты были расхватаны моментально и
я не успел достать. Да и не до того было: в этот день, с
семи часов вечера, в Москве, в районе Пресни и улицы
Герцена, началась такая страшная канонада, что многие
выходили на площади, боясь, что дома от сотрясения бу
дут разрушаться. Но, кажется, дело ограничивалось
только разбитыми окнами. Это взрывались пороховые
380
склады в Хорошеве, в нескольких километрах от площади
Восстания.
Не попав на первый литературный вечер Блока, я ре
шил не упустить следующего его выступления и заблаго
временно купил (это стоило триста рублей керенками)
билет на блоковский вечер 16 мая в зале Политехниче
ского музея. Но потом неожиданно узнал, что Блок еще
раньше выступит во Дворце искусств.
Этот второй блоковский вечер в Москве состоялся в
пятницу 14 мая в том доме на улице Воровского, где те
перь помещается Союз писателей, а тогда был Дворец ис
кусств. На этом вечере я впервые увидел и услышал
Блока. Он поразил меня художественной простотой чте
ния стихов. Энтузиазм поклонников, а еще более поклон
ниц был неописуемый. Обстановка для делового разгово
ра о Лермонтове показалась мне неподходящей, и в этот
вечер я не искал случая познакомиться с ним лично.
Когда впервые видишь лицо, хорошо знакомое раньше
по портретам, обычно испытываешь чувство какого-то не
соответствия: очень похоже, но то, да не то. Кажется, что
скорее это не тот самый «настоящий», а его родной
брат, очень на него похожий. У меня запечатлелся в во
ображении зрительный образ Блока по портрету Сомова.
На этом портрете больше всего бросались в глаза губы, и
это было неприятно; когда я впервые увидал Блока
14 мая во Дворце искусств, на его вечере, первое впечат
ление, которое он на меня произвел, можно было бы выра
зить так: «Нет, он не похож на сомовский портрет, к
счастью, не похож!» А потом, когда я в него вглядывался,
думалось, неужели этот человек, такой простой на вид и
такой реальный, тот самый, по поводу которого мне не
раз приходилось слышать вокруг себя: «Какое счастье,
что у нас есть Блок!»
В зале, как я уже сказал, царила атмосфера влюблен
ности в Блока. Больше всего было женской молодежи, ко
торая знакомилась с его поэзией, когда он был уже при
знан, знакомилась не как я, по отдельным сборникам, по
степенно, как они выходили, а по мусагетовским трем то
микам. Эта молодежь знала стихов Блока наизусть боль
ше, чем я.
Голос у Блока был несколько глухой, и сначала его
манера чтения, показавшаяся слишком уж простой и
381
невыразительной, разочаровывала. Это было совсем не
эстрадное чтение стихов, к какому приучили публику
поэты за десятилетия: тут не было ни эстетного жеман
ства Игоря Северянина, ни клоунады Андрея Белого, ко
торый, читая стихи, отчаянно жестикулировал, приседал
и подпрыгивал; не было ничего похожего и на могучий,
властный голос Маяковского. Блок читал тихо, как бы же
лая не поражать слушателей, а приглашая их самих
вслушиваться в то, что он говорит... втягиваться. И чем
больше он читал, тем более и более овладевал аудито
рией. Постепенно его чтение все более и более нравилось:
оно все было основано на тончайших нюансах. И то, что
он не жестикулировал, а был неподвижен, тоже начинало
нравиться. Не было ничего отвлекающего внимание от
главного – от лирических стихов, которые сами за себя
должны были говорить.
В результате некоторые из прочитанных им стихотво
рений, например «О доблестях, о подвигах, о славе...»,
так запечатлелись в моей памяти в его чтении, что мне
неприятно было потом слышать чтение их с эстрады дру
гими. То же повторилось потом и с произведениями
Маяковского, всякое чтение их другими исполнителями
казалось мне искажением их.
Помню два момента. Читая любимое публикой «В ре
сторане», Блок в одном месте вдруг остановился и начал
припоминать. Ему сейчас же подсказали в несколько го
лосов: «Ты рванулась движеньем испуганной птицы». Вы
ходило, что слушатели знают его стихи лучше, чем он
сам. Кончив одно стихотворение, он остановился, как бы
не зная, что теперь прочесть. «Вновь оснеженные колон¬
ны...» – крикнула ему моя соседка справа. Он слегка
улыбнулся и прочел это стихотворение. Читал он на этом
вечере 14 мая во Дворце искусств, как и на вечере в По
литехническом музее, главным образом из книг «Ночные
часы» и «Седое утро».
Весь день 16 мая 1920 года был у меня заполнен Бло
ком. Сначала приведу запись из дневника, а потом добав
лю, что еще припоминается.
«16 мая, воскресенье. Утром в 11 часов звонил по те
лефону Блоку. Речь шла о статье – характеристике ка
кого-нибудь поэта. Он сообщил, что редактировал Лермон
това. В 3 часа я пришел в университет на заседание Об-
382
щества любителей русской словесности. Здесь неожиданно
оказался и Блок. Жена П. С. Когана, Н. А. Нолле, меня
ему представила. Долго не начиналось. Начал Бальмонт
чтением «Венка сонетов Вяч. Иванову» и других стихов.
– Радостно соловью перекликнуться с д р у г и м , – ска
зал Бальмонт.
– Петуху с п е т у х о м , – иронически прошептал мне
мой сосед справа.
Вяч. Иванов читал перевод «Агамемнона» Эсхила и
двенадцать сонетов. Затем свои переводы читал А. Е. Гру
зинский. Не знаю, на кого пришел Блок, но он заметно
волновался и скоро исчез, кажется, не дослушав
Вяч. Иванова. Вечером я на Блоке в Политехническом
музее.
17 мая. Понедельник. В 2 часа я был у Ал. Блока.
Ему принес «Русскую лирику» и «Венок Лермонтову».
Он дал мне «Соловьиный сад» с надписью».
Теперь что припоминается:
В воскресенье 16 мая, утром, я позвонил Блоку по те
лефону.
Так как Чулков уже договорился предварительно с
одним из издательств, то я, не называя Чулкова, а от
имени издательства изложил Блоку по телефону, в чем
дело. Мне ответили очень приветливо и любезно прибли
зительно следующее:
– Я с величайшим удовольствием принял бы ваше
предложение, потому что люблю Лермонтова. Но, к сожа
лению, вы запоздали: я уже связал себя с Гржебиным,
который заказал мне проредактировать Лермонтова.
Это было для меня полнейшей неожиданностью, но я
еще не терял надежды.
– Если вы работаете над Лермонтовым, то тем луч
ш е , – сказал я, – вам теперь ничего не будет стоить на
писать о нем небольшую вступительную статью.
– Но я уже закончил свою р а б о т у , – отвечал мне
Б л о к , – и психологически для меня совершенно невоз
можно сейчас же возвращаться к той же теме.
Я принужден был согласиться.
В три часа дня должно было открыться в здании Мо
сковского университета, в круглой зале правления, засе
дание Общества любителей российской словесности с до
вольно необычной программой. Оно все было посвящено
стихам, и только стихам. Тут были и «Сонеты солнца, ме
да и луны» Бальмонта, и перевод с подлинника трагедии
383
Эсхила «Агамемнон», сделанный Вячеславом Ивановым,
и переводы из Низами, сделанные товарищем председа
теля Общества А. Е. Грузинским.
Может быть, этой программой объясняется то, что
сюда привезли Блока. Кто-то из выступавших запоздал,
и заседание долго не начиналось. Меня познакомили
с поэтом.
– Мы уже познакомились по т е л е ф о н у , – сказал Блок
и сам заговорил о Лермонтове, как бы продолжая утрен
ний разговор. Вот что приблизительно он сказал:
– Я даю Лермонтова почти всего, но считаю нужным
резко разграничить то, что Лермонтов сам считал достой
ным печати, от того, что он писал только для себя. Если
же делать строгий отбор, как, например, для того изда
ния, о котором вы говорите, то я все же пожертвовал бы
некоторыми из хрестоматийных стихов Лермонтова и не
пременно взял бы несколько мало известных, например,
хотя бы незаконченное стихотворение «Слышу ли голос
твой...». Оно не рифмовано, но стоит многих рифмован
ных. В книгу лермонтовских стихотворений 1840 года не
вошло одно из характернейших лермонтовских стихотво
рений «Есть речи, значенье...».
Я спросил его, знает ли он статью Фишера о поэтике
Лермонтова, помещенную в юбилейном сборнике «Венок
Лермонтову». Он отвечал, что не знает этого сборника.
У меня, как участника «Венка Лермонтову», был вто
рой экземпляр этой книги. Я сказал, что охотно подарю
ему свой дублет. Он поблагодарил.
В этот раз Блок показался мне озабоченным и рас
сеянным. Говорил тихо и медленно о Лермонтове, а мыс