Текст книги "Молоко волчицы"
Автор книги: Андрей Губин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 44 страниц)
Синенкины жили на музге, а занимались в Юце. Град раз за разом выбил у них зеленя, сибирка поразила скот, а старший сын изнурял семью денежными переводами. Когда подошло время опять посылать ему деньги, выход был один: отдавать Маруську в прислуги, семи-то лет! Курица не птица, и, хотя Федор противился Сашкиной учебе, Маруську, как ягненка, заклали на потребу брату. В тоскливый день сапогом раздули самовар в медальных печатях, налили девчонке чаю, дали из тряпицы сахару и заплакали, провожая дочь в люди. Худенькая, как палочка, шустрая Маруська покорно смотрела на родных, по-старушечьи повязалась платочком. Она любила всех, верила в людскую доброту и гордо догадывалась, что ее усилия уже нужны семье, старшему братцу.
Привели ее в господский "Д о м в о л ч и ц ы" полковника Невзорова на цинковой крыше нарядной кирпичной виллы, окруженной бронзовым кружевом решеток, бежала железная волчица ростом с хорошего щенка. Великолепие дома очаровало девчонку, но вечером она со слезами прибежала домой: "Скучилась". На другой день опять убежала: "К папаньке" – отца любила больше всех на свете. Снова отвели ее в высокий дом, и девчонка билась за тяжелой калиткой, звала, кричала от ужаса разлуки с милыми людьми. Старшая горничная ласково назвала ее воробышком – так билось маленькое сердечко, дала пряник, сердито показала бровями мнущемуся за калиткой Федору уходи – и повела прислугу на кухню мыть посуду. Вышел полковник и погладил жаркую от слез головенку крошки-прислуги.
Барин попался добрый. За зиму он дочерна прокуривал трубкой занавеси, с весны уезжал в мокрые розовые балки стрелять и вести потешные сражения с молодыми казаками. Шло время. Мария уже не убегала, не смотрела на вольных птиц и бабочек, давно освоилась в чужом доме, и час наступил – прониклась она тупой христианской добродетелью: господь терпел и нам велел. И отдающая более, нежели берущая, считала свою долю удачливой – так, ради нее полковник дал протекцию братцу Антону в юнкера. Кормили прислугу сытно, с одного стола. Работала с утра до ночи. Барышня, дочь барина, выучила девчонку читать и писать, а чтобы прислуживать высоким особам, научила французским фразам. Зимой, когда прислуга мыла полы, босые ноги примерзали к каменным ступеням. Но природа Марии крепкая. В тринадцать лет ей давали восемнадцать. Но природа – это и душа, а голубиную душу крепкой не назовешь.
Синенкины давно поправились, вернулся Сашка, юнкером стал Антон, а Мария по старой памяти прислуживала в господском доме. Платили хорошо, в праздники дарили корзиночку конфет или отрез ткани, в сундук с приданым. Барышня Наталья Павловна любила Марию особенно, спать с собой клала, восхищалась завистливо телом прислуги, в губы целовала. "Вот смола!" думала Мария о барышне; не умея по доброте души отказаться от прилипчивых ласк. Вместе они читали романы о любви, сочиняли шутливо-любовные записки в альбомном стиле. Старые платья барышни перешивали Марии. Однажды Наталья Павловна подарила прислуге шелковые рейтузы, привезенные из Петербурга, где полковничья дочь училась в академии художеств. Мария надела их с замиранием сердца, боясь грома небесного, – ведь по религии надеть женщине подобие мужской одежды грех великий. Увидев рейтузы, Настя "чуть в оморок не упала", порвала их на платочки, а девке задала порку. Покорливая девка временами упрямилась – тяготило христианское смирение, и опять носила "ведьмину сбрую". Это сильно будоражило станицу – девка напялила на себя штаны, должно, близок конец света! Многим хотелось посмотреть на такое бесстыдство. А бабушка Маланья так и поджигает: "Бери ее на цугундер, чего с ней списываться, раздевай ведьму!"
В четырнадцать лет Мария ушла из "волчьего дома". Работала на "заводе". Когда еще дикие кабаны хрюкали в кустах парка, а волчихи путались с станичными кобелями, открылся бабий промысел. Баб нанимали таскать из родников минеральную воду. О родниках докладывали еще Грозному царю, будто выпивший этой воды излечивался от ран и болезней, получал вторую молодость. Целебную силу воды знали и лейб-медики царя Петра. Детвора мыла бутылки. Ходила туда и Мария, спорая в работе. Как и ее старшие братья, она тянулась на "курс", к книгам, стихам, песням, картинкам, но в станице признавали только требы брюха.
Наталья Павловна стала художницей, любила рисовать казаков. Однажды, видно по злобе, тоже обидела Марию: г а д к и м у т е н к о м назвала и еще одним непонятным словом "готика". И вновь взялась за старое: попросила Марию раздеться у нее в мастерской догола, дескать, рисовать. "Тю, малахольная!" – спужалась девка и "быть моделью" – слово-то срамное отказалась. Черты лебедя в гадком утенке проступили не сразу, но острый глаз художницы их уже различал. Временами Мария казалась красивой, особенно, как открылось Наталье Павловне, в обнаженном виде. Одежда, любая, портила Марию. И вот за эту красоту одни очень любили ее, другие ненавидели – утки не любят лебедей, а куры журавля.
Как-то, возвращаясь с покоса, Глеб Есаулов въехал на коне в розовые от заката буруны Подкумка. Ниже купались голые бабы. Парень искоса посматривал из-за шеи коня на дебелых казачек. На мгновенье из воды вышла высокая, наливающаяся белой нежностью девка. Он не сразу узнал ее, а когда дошло, изумился казак:
– Тю, еще какая баба выйдет!
И долго преследовала его гибкая светлая тростинка с чернеющим лоном и чуть расставленными полными бедрами. Увидел в храме длинную желтую свечу с огоньком – опять вспомнилась старообрядская девка, стройный стебелек с солнечной головой.
ДЕЛА ЖИТЕЙСКИЕ
З д е с ь н а ч и н а е т с я п е р в ы й р о м а н Г л е б а Е с а у л о в а и М а р и и С и н е н к и н о й.
Созрел кизил. Зоркий глаз Глеба-пастуха отметил это первым. Вечерами он возвращался с тяжелой сумкой, полной сладкого груза. Спрашивал мать о делах и радовался. Господа нарасхватки брали молоко у Есауловых и платили дороже. Вот как надо с умом жить. Без ума – рай. Он до звезды встает, а мужики Колесниковы спят до обеда да детей родят, приходит зима – зубы на полку. А он, бог даст, к зиме еще одну корову купит, шведскую.
Стадо задремало на стойле. Пастух пошел за кизилом. На желтых скалах, замшевых от изумрудных мхов и лишайников, текли слезы холодного ключа. Из соседнего орешника вышла Мария, босоногая, в яркой косынке, с господской корзиночкой для ягод и орехов. Следила, или нечаянно встретились, бог знает. А он, бездумно балуясь, забыл разницу веры, накрутил на руку пышную золотистую косу.
– Зачем ты? – покорно не противилась она, как ярочка в руках опытного мясника.
– Пошли полудновать, у меня харчи у воды.
Мария опустила голову – не может она вкушать православной пищи, грех, хотя Глеб и ел с ними на загоне.
– Ну грушу съешь, – уговаривал парень, – к Глуховым лазили вчера в сад. Глуховы-то вашенские.
Под прохладным навесом скалы, в тени волчьих папоротников ели: он пышку с молоком, она – грушу. Зеленые громады гор окружали их. Виделся им мир безлюдный, прекрасный, с одной верой. Птицы молчали. Чуть звенел живой ток воды. Нависали кизиловые ветви. Сквозь них был виден выжженный солнцем хребет, плыли величавые, как в сказках, облака, пахло отавой. Глеб сломил красную веточку, унизанную кизилом, связал концы и надел на шею Марии как монисто. Притянул ее голову в холодок и ни с того ни с сего поцеловал душные степные волосы.
– Чего ты? – припала она к его не по-юношески тяжелой, темной руке. Знала, отчего тяжела рука – от честной работы. Пока другие поставят копну, он успевал три. Особенно хвалила Глеба за ухватку Настя Синенкина. Желаешь встречаться? – пунцово залилась краской.
– Не желал бы, так не сидел рядом!
Она обомлела от его признания в любви. Задумался и он. Властно тянула к себе ее доброта, жертвенность, незащищенность характера, доступность, и он чувствовал солоноватый привкус острого наслаждения. Вместе с тем хотелось беречь, охранять ее для себя. Рядом с ней забывалось хозяйство, волновала красота гор, мир становился шире, а сердце добрее, богаче. И уже самому хотелось принести жертву, сделать ей приятное, отчего и самому вдвойне приятно жить.
Он смотрел на близкое небо, слушал ковыльный шум, падающий с бугра, думал о вечере. Ухажерка у него все-таки была, Февронья Горепекина по-станичному ее кличут Хавронькой. Круглолицая, с железными глазами Хавронька понравилась ему на поденщине – подростками нанимались делать кизяки. Глеб не отставал от самых бешеных баб, по девятьсот, по тысяче штук выгонял, но Хавронька обскакала его – делала более тысячи. С того и началась их дружба. Но род Хавроньки захудалый, никчемный, темный. И теперь пастух надумал: идти на посиделки на старообрядский кутан, к Марии, хотя там не миновать драки с кубековцами, поскольку он голопузовец молится без пояса. А Хавронька и живет далеко – на Сраном хуторе, худшей окраине станицы, где ютились старьевщики – "князья", мыловары, живодеры и золотари с зловонными бочками на телегах.
Мария не смела тревожить его разговором, незаметно трогала смоляные и уже с сединкой! – кудри, хотя сидеть ей неловко, нога занемела, будто иголки серебряные в ней. Коровы вставали, начинали расходиться. Встал и Глеб – делу время. Наполнил корзиночку Марии своим кизилом и проводил до Синенкина кургана – дедушка Моисей глину выкапывал там.
Кизиловое ожерелье Мария спрятала дома в сундучок, где вместе с приданым лежали сломанное кнутовище Глеба, его старая шерстяная варежка и орленые красной меди три копейки, что дала Марии мать Глеба за помощь в стирке у проруби.
С того дня Мария похорошела – любит! И неотвязно захотелось заглянуть в будущее: поженятся ли они?.. Вот, говорят, средство есть такое... И, зажав в ладони полтину, пошла за Подкумок, где над водой разбили шатры цыгане. За полтину гнула горб два дня над корытом с господским бельем.
Старый одноглазый цыган выковывает цепь на переносной наковальне. Кует ручной, цыганской кувалдой. В горне дымится рваный башмак, обломок плетня и пригоршня курного угля. Безобразная старуха в нижней юбке выжаривает над огнем свою рубаху – треск угля сливается с треском горящих вшей. Рядом, под телегой, молодые цыган и цыганка занимаются любовью. Под глиняными пещерами яра костры, перины, фантастические лохмотья бродяжьего скарба. Грудной курчавый ребенок в заскорузлой, вовек не стиранной рубашонке лежит на сырой земле и мусолит кусок мяса на кости. Зеленая собака с отрубленными для злости ушами и хвостом с лицемерной осторожностью отняла кость у мальчишки. Тот неистово заорал. Бойкий цыганенок лет пяти в женской кофте, с матерной бранью на украинском языке вырвал кость у собаки и старательно запихал ее в рот младенцу. Пегая лошадь в хомуте выедает траву из-под младенца, отпихивая его мордой к воде – вот-вот свалится в речку. На лошадь младенец не обращает внимания.
Вечернее солнце краем проглянуло из-за туч, зябко и бледно осветило вороненую воду реки, синие вербы и скрылось от налетевшего ветра. В табор вошла гурьба станичных баб и девок. Тут и Нюська Дрюкова, которой гадать надо на всех казаков сразу, и Хавронька Горепекина с затаенной мечтой в тусклом взоре, и полногрудая игрунья Люба Маркова, сама похожая на цыганку, и Мария, голова которой среди девок напоминает желтый цветок, высунувшийся вверх из букета. Их мигом обступили говоруньи в серебре и пестрых шалях, схватили за руки, стали клянчить и предсказывать. Мужья гадалок сыто глядели из рваных ковровых палаток и ждали, когда жены принесут заработанное.
– Бедная-бедная! – очарованно прошептала гадалка Марии. – Как ты его любишь! Красное золото твое сердце! А он железо... ух, суровый! Думай о нем, думай... Вижу... Высокий... Красивый... серебряным пояском затянут...
Пораженная казачка изумилась цыганской правде – не подумала, что каждый красив для влюбленной и что должна она по своему росту выбирать высокого.
– Не горюй. Цветку цвести, а девушке любить. Дай руку... О, плохо твое дело! Пояс его вижу – сердце затянул он – полумесяцы на поясе... ружья черненькие... лошадки... скачут, скачут! живые! Бедная-бедная... Другое он любит, – гадалка встретилась глазами с красивым горбуном, ведущим коня в поводу.
– Кого? – опалилась ревностью Мария, не смея не верить – гадалка угадала пояс Глеба, хоть все казаки носили одинаковые наборные пояса с серебряными в черни фигурками и наконечниками.
– Коней, как мой цыган, любит, мой меня за коня старику на ночь продавал... Помочь можно. Опасно только. Золоти ручку. – Попробовала полтину на зуб. – Слушай. Найди его карточку, только чтоб без шапки был снят. Запоют вторые петухи – зарой ее на могиле его деда со словами "до гроба". И вечно будет он с тобой. Отвязаться захочешь, другого полюбишь все равно не сумеешь.
– Не полюблю.
Цыганка снисходительно улыбается.
– Не сумеешь, и я не помогу. Дело прочное. Решайся.
Гадалка сама расстегнула девичью кофточку и шептала заклинания над юными бугорками. Качнулась, оглядываясь, будто приходя в себя: "Ступай, добрая!" – и как завороженная пошла за горбуном, что вел коня обратно.
Федор проснулся рано. Семья спала на одной полсти, кошме, укрывшись шубами, которые по этой причине были в ходу круглый год. Хозяин выпростал голову и взглянул в дверцу сеновала на белый свет. Серое небо "матросило". Тихо шелестели дождинки по черепичной крыше. Изнутри черепица закопчена когда-то стояла на кузне. Крепкая, хоть пляши. На всех плитках четко выдавлено "Золотаревъ". В змеиные кольца свивались на горах тучи. Пролетали рваные клочья тумана. Белые дождевые капли свисали тяжелыми серьгами с хвороста. В желтой навозной луже, вздрагивающей от капелек дождя, одиноко задремал на одной ноге мокрый петушок, спрятав голову пол крыло.
Хозяйский глаз разом приметил непорядки на базу: стенка синего камня разваливается, догнивает крышка колодезя, топор с вечера остался торчать в окровавленной дровосеке с прилипшими перьями, лезвие за ночь схватилось ржавью. Казак не стал булгачить своих – в степь ехать нельзя, но тут же задумался. Он перед богом в ответе за семью, обязан пропитать и довести до ума каждого. Все принадлежало ему, и каждое веление его исполнялось неукоснительно. Выше отца стояли только отец небесный и государь. Поправить стенку, выхолостить – в ы л е г ч и т ь кабанчика, сплетничать новую крышку на колодезь, бабам домолачивать подсолнухи – наметил дневные работы Федор и засмотрелся на крупное лицо дочери с женственно открытыми губами – этим мясоедом и замуж можно. Из хаты вышла Настя, натягивая косынку на брови и подбородок. Она уже подоила коров, выгнала их в "табун", процедила молоко и топила печь.
– Ходишь, а тут Маруську отдавать надо, – хрипловато, спросонок буркнул Федор.
– Сваты? – испугалась Настя.
– Пошутковал, – Федор довольно показал прокуренные зубы.
– Вот дымоглот проклятый, аж в нутре все оторвалось!
– Придут и сваты – теперь жди.
– Рано ей, шестнадцатый годок с вербной недели.
– А ты, что ли, старше была? Сама, как сатана, лезла. Не ты бы, так я как человек женился бы!
– И чего это дите видало хорошего? – заголосила Настя. – С малых лет в прислугах, нехай хоть теперь покохается за маменькиной спиной!
Федор залез под тулуп, закурил. Слова Насти задели за живое – верно гутарит баба. Но теперь-то все слава богу. И откладывать нечего. Слез с сеновала, пошел в хату к тестю, чтобы посоветоваться с ним насчет дочери. Дело это обычное и нужное, как покупка коня или меновая торговля в селах.
Дед Иван сидел близ жерла печи, грелся и делал сразу три дела: ел блины, кипятил чай и обжигал вишневую трубку трапезундским табаком. На лавке в бешеной игре прыгали и извивались котята. На них настороженно смотрел теленок, пустивший струйку на глиняный пол. Новая трубка предназначалась зятю. Федор взял ее, затянулся, закашлялся и сообщил тестю решение выдавать дочь этой зимой.
Старик огорчился, стал выговаривать Федору разные обиды, ибо давно был в том возрасте, когда дела и мысли молодых кажутся дурными и ненужными. Но светлые глаза Ивана уже блестели, словно выпил он ковш чихиря, – погулять на свадьбе, послушать старинных песенников, встретиться со стариками своей присяги, потолковать о былом. В конце концов замысел Федора он одобрил и раздобрился до того, что решил подарить внучке три семьи пчел, а на свадьбу дать бочонок меда. Тут же казаки договорились, что дед подумает о казачьих родах, с которыми не зазорно скрестить свою чистейшую кровь.
В шалаше, в туманном от слив саду, под дождичек, Иван перебирает в памяти полковых товарищей. От старых удальцов искал отпрысков. Не с мужитвой же родниться, спаси бог! Сами люди известные, из десятка не выкинешь. Род их из Франции. Дети и внуки Ивана украшают дальние и ближние станицы. Дочь Настя и плясать, и работать мастерица, а придет час – и на коне с винтовкой поскачет. Синенкины тоже не побираются, меньше двух пар не запрягают в плуг, чаи-сахары в доме водят, свое место на сходке имеют.
Но мало от старых воинов достойных потомков. Тот хил, тот под монополией с утра пьяный валяется, а тот отступил от веры. Правда, с верой и у Федора неладно. Синенкины лютые старообрядцы, крестились двумя перстами, бород не брили, с православными рядом по нужде не сядут. Федор же самовольно женился на православной Насте по любви, не считая, что дед Насти был католиком проклятым. Родня отреклась от Федора на семь лет и семь дней – срок этот давно кончился. Людям праздник, а в доме Синенкиных война: Федор ходил в свою церковь, Настя в свою, хотя детей крестили по-старообрядски. В пылу гнева Федор называл жену никонианской сучкой и, почитая православных за людей тоже, в глубине души отводил им второе место: ведь молятся без пояса, который нужно опускать при молитве ниже пупка. Поэтому он не неволил тестя искать жениха среди единоверцев – можно и в православных, чем дед не преминул воспользоваться, ибо для него старообрядцы второй сорт, хотя, конечно же, выше мужиков или татар.
Довелось Ивану немало пожечь пороху и выпить окаянной воды солдатского спирта – с Парфеном Старицким. Правнука его дед недавно видел на своем загоне. А тут к Синенкиным, будто учуяли, зашли станичные свахи Маланья Золотиха и Устя Глотова. Пошептались с Настей. Проведали деда. Между делом похвалили Есаулова парня – и кровь добрая, и стати не занимать, и родичи похоронены рядом с генералом, и Есаулиха казачка червонная. Иван для виду поупирался, похулил нынешнее племя. Свахи, угождая старому, признали: да, Глеб суетлив, помидорник, коров после матери додаивает. Тут же кинули козыри: волосом темный, живот стянут, как у царской фрейлины, матерного слова от него не слыхали.
– И есаулов внук! – строго добавил дед. – Парень, видать, хваткий, тверезый, своего не упустит. Быть ей за Есауловым парнем!
Так свахи и старик учли все обстоятельства, необходимые для счастья девки.
Мудр оказался их выбор – Мария любила Глеба.
СТАНИЧНЫЙ ФИЛОСОФ
Михей и Спиридон Есауловы служили по третьему году. На службе посеребрили алые дедовские седла, в новые черкески вшили молитвы матери "от стрелы и меча филистимлянского", хвастались дядей Самсоном, камер-казаком, и дедом "есаулом", хотя прожил тот "есаул" в хате под камышом и сносил за жизнь две рогожи да третью торбу, не считая двух шашек. Попали они в ординарцы князя Арбелина. Несли и караулы.
Турки налетали на пограничные селенья, воровали детей и продавали в гаремы Азии. На сшибках с ними Спиридон заработал лычки урядника. Стали ему подчиняться сероглазый Денис Коршак, Саван Гарцев – толстый, розовый, никому не уступающий в джигитовке, Игнат Гетманцев – молчаливый, гнущий пальцами пятаки картежник, Ромашка Лунь – сын каменщика-пророка, узенький, ученый казак, гимназию окончил с золотой медалью. Подчинялся и брат Михей.
Когда касалось казны или хозяйства, Спиридон беспрекословно слушался старшего брата, который в детстве пошел работать в кузню, чтобы младшие ходили в школу, – Спиридон окончил реальное училище. В строю же Михей ел глазами брата-начальника. Михей старше Спиридона на два года, но от своей присяги отстал, потому что сломал на скачках ногу. На службе он много и жадно учился, завидуя грамотным. В те времена было модно толстовство. Михей уверовал в спасительные идеи яснополянского графа. Подельчивый, он хочет просветить и дружков, то и дело заводит с ними разговоры о том, что и жить, и хозяйствовать в одиночку не с руки, невыгодно.
– Гуртом и батьку хорошо бить! – доказывает он.
– Дюже жирно будет, – спорит Саван Гарцев, – чтобы я с разной толчью спрягался пахать. Родня и та табачок держит врозь, а ты – гуртом! Аксененкины да Излягощины сроду пашут деревянным букарем, а у нас плуг немецкий, машина паровая!
– От машин зло, гибель народу, чугунка людей режет! – досадует Михей.
– Наша машина зерно молотит. Мельница вот тоже машина, только водяная. Что же, вручную муку толочь, как татары?
– Вручную! – оживляется Михей. – А ружья и пушки побросать в речки, отказаться от кровавой пищи, ходить в одинаковых белых рубахах, чтобы все ровные были, как трава... Верно, Спиря?
Спиридон помалкивает. Он привержен знамени, вере, обычаям отцов, доволен наследной стариной и не склонен вдаваться в рассуждения о том, чего нельзя пощупать. Да и смешны ему рассуждения брата. Спиридон знает по училищу, что Земля круглая и ходит вокруг Солнца, а Михей доказывает словами графа обратное. Вычитал Михей у графа фразу: "Несмотря на то, что его лечили врачи, он выздоровел", – и отказался от услуг полкового лекаря. Однако стать травоядным не смог – приученное к салу брюхо взбунтовалось. Или оружие...
– Будешь револьвер, что на приз выиграл, в речку бросать – отдай мне! – улыбается урядник Спиридон.
Кольт Михею отдавать жалко.
Сочувствует Михею один Денис Коршак, что все свободное время читает, и читает подальше от людей. Как-то Михей подследил Дениса с книжкой, в кустах.
– Интересная? – спросил Михей.
– Ага, – неохотно ответил Денис.
– Про чего?
– О богатстве. "Капитал" называется.
Наживать капитал Михей не собирался. Да и что это за книжка – ни картинок, ни обложки доброй, и слова вроде русские, а непонятные. Денис попробовал пересказать книжку – Михея в сон потянуло, неинтересно. Иное дело, когда Денис анекдоты об офицерских женах рассказывает – животы надорвешь со смеху. Денис согласен с Михеем в главном: жизнь идет не по тому руслу. Даже на их почетной службе многое им не нравится. Но долг не позволял, чтобы мушка винтовки виляла от голов контрабандистов и вражеских аскеров.
На второй год Михей и Спиридон попали в плен. Граница, горный поток, проходила по середине древнего села. В базарный день Спиридон, выпив, каким-то образом перешел за кордон, пил с крестьянами, торговал у них коня. Увидел его Михей. Машет рукой Спиридону, тот смеется. А махать долго опасно – аскеры заметят. Михей, будто рыбача под камнями потока, выбежал на чужую сторону, поймал брата за руку, но поздно – их схватили. Связанных братьев бросили в старую мечеть.
Тлен, сырость и мрак. Крысы, как собаки. День или ночь на дворе? Потом в трещину блеснуло созвездие. Михей покатался у стен, нащупал телом остро выступающий камень и, стесав плечи до мяса, перетер ремень. Развязал брата. Потом – могучий был казачина – расшатал решетку, кованную, должно, при царях Урарту. Вылезли. Аскер спал у двери. Тут бы и бежать через реку, но Спиридон приложил палец ко рту, показал на стяг-полумесяц, кошкой полез по выступам мечети, снял шелковый знак. Спускаясь, сорвался, загремел, и нога, как на грех, подвернулась. Часовой выстрелил. Михей подхватил брата на спину и побежал. Ночь была темная, это и спасло. В грохоте пальбы, в гортанных криках переплыли речку. Михею нашили урядника, а Спиридон стал хорунжим, знаменосцем полка. Полк считался императорским. Пятеро подчинявшихся хорунжему казаков тоже приставлены к полковому знамени. Когда полк шел парадом, Спиридон ехал со знаменем впереди командира, а пятеро удальцов охраняли сто с шашками наголо. Турецкий стяг отвезли в Петербург как доказательство высокого воинского духа терцев, хотя дело началось с того, что хорунжий Спиридон Есаулов выпил лишнего.
Спиридон и Денис Коршак чистили коней. В конюшню вошли полковой есаул, два субалтерн-офицера соседнего кавалерийского полка и какой-то бритый штатский господин с кавказской тросточкой.
– Казак Коршак, – сказал есаул, – этот господин из полиции.
Господин ласково поклонился Коршакову:
– Я должен обыскать вас, снимите черкеску, сапоги, шапку.
Денис разделся. Спиридона резанул по сердцу треск отрываемой подкладки, ждал – вот сейчас зашуршат ассигнации или покатятся золотые червонцы. Но сыщик ничего не обнаружил.
– Вам знакомо это письмо? – показал он Денису мелко исписанный листок.
– Да, письмо от станичного учителя... По какому праву вы обыскиваете меня и залезли в мой сундук?
– Вот приказ обер-прокурора. Ваш учитель приговорен к повешению. Теперь занимаемся учениками. Где храните литературу?
– Какую?
– Не валяйте дурака. Где книги?
– В сундуке.
– Видел: "Королева Марго", "Обломов" и прочее. Я спрашиваю, где изволите держать господина Карла Маркса сочинения? Из письма вашего учителя явствует, что таковые вам посылались.
– Не получал.
– Где ваше седло?
У Спиридона захватило дух – мало ли что! Стоя в полутьме, сзади сыщика, он мигнул Денису на свое седло. Денис снял с крюка и поднес к дверям, к свету седло Спиридона. Сыщик внимательно осмотрел подушки, потники, торока. Ничего.
Субалтерн-офицеры, молоденькие, розовощекие, с усмешкой смотрели на сыщика – они были понятыми и, как все военные, недолюбливали полицию. Есаул, заботящийся о чести полка, откровенно позевывал. Наконец Денис и Спиридон остались в конюшне одни.
– Что у тебя в тороках? – задыхаясь, спросил Спиридон.
– Книга...
– Дай сюда! – хорунжий взял книгу, подержал ее на расстоянии, как змею, и утопил в яме с навозной жижей, под дощатым настилом. Спросил:
– Против... царя?
– Нет, – не признался Денис. – Против богатых. Не Маркса. Господина Плеханова сочинение.
Хорунжий был потрясен. Денис, добрый малый, честный товарищ, с которым в детстве ходили за подснежниками, дрались с кубековцами, разоряли гнезда сов и луней, пасли гусей и телят, христаславили, Денис, исправный по службе казак, имеющий трех коней, серебряное оружие, туго набитый кошелек, сын станичного богача скотовода, – Денис против богатых! Бешенство только теперь подкатило к глазам хорунжего. Он схватил плеть и всыпал бунтовщику пяток-другой горячих. Денис не пошевельнулся.
– Ты еще, чудом, не богоборец?
Денис молчал, побледнев.
– Смотри, Денис, голову оторву, если замечу какие книжонки, не попадайся!
– Не попадусь... Спасибо, Спиридон Васильевич, век не забуду, – Денис впервые назвал друга детства по отчеству.
– Ставь полуштоф! – приказал командир. По дороге спросил: – В тюрьму могли посадить?
– В каторгу сослали бы, могли и повесить. Наума Абрамовича повесили.
– Тогда четверть спирта, – уточнил свое вознаграждение хорунжий.
С тех пор жилось Денису неуютно – был человек, владеющий его тайной. В глубине сознания он хотел бы, чтобы Спиридон погиб, исчез. Он часто угощал командира вином. Спиридон стыдился этого, но какой казак откажется от чарки!
Немало табаку пожгли казаки в караулах у полкового штандарта. И вот служить им осталось считанные дни.
Шел тысяча девятьсот десятый год.
Командир полка Арбелин вызвал караул знамени. Начистили казаки сапоги, закрутили усы, явились. Арбелин занимал крыло небольшого замка на утесе. Казаки чтили князя за род, простоту и несметные богатства. В дворянских книгах упоминался предок князя, вышедший ко двору с Кавказа в свите Марии Темрюковны. При Елизавете Прекрасной в черкесские жилы влилась голубая немецкая кровь. Арбелин родился в чине сержанта. Наследовал обширные поместья, капиталы во многих заграничных банках и даже горы, помеченные на картах как высочайшие – по словам князя, Эльбрус принадлежал Арбелиным. Служа в казачьих боевых частях, князь не делал никакой карьеры при дворе, подтрунивал над генеральным штабом и в сорок лет был полковником. Будучи философом, не женился. В замке была женская прислуга с польскими и итальянскими именами, оставшаяся от покойной матери. Кому она прислуживала, не ясно – полковник обходился денщиком. Казакам Спиридона приходилось седлать служанкам коней и ездить с ними на прогулки. Там рвали они лилии, плели венки, амурничали с казаками, ожидая князя, который любил играть с ними в лапту.
Полковник встретил казаков по-домашнему – нездоровилось. Приказал: через два дня приготовить стол на семь персон. Персоны же будут знатнейшие. Однако пусть казачья еда на сей раз заменит ухищрения французской кухни. Казаки подивились поручению – ведь у князя в соседнем именье целая орда поваров и поварят. Но каждый казак умеет готовить пищу и обряжать горницы для пиров. Для этого есть у них разные причиндалы кухонный снаряд, и всегда наготове поговорка:
– За вкус не ручаюсь, а горячее будет!
Они спустились в кладовые, для начала выпили княжеской водки и приступили к делу. Спиридон на час отлучился в каморку младшей служанки Эвелины, влюбленной в казака не на шутку. Убрали кунацкую шкурами пантер, ярко-желтыми ветками дуба, посыпали пол зеленым сеном. В камышах Михей и Игнат Гетманцев, искусные стрелки, настреляли фазанов. Лунь в реке наловил рыбы. Запел на точиле кинжал Спиридона. Шашлычину опустили в чистейшее сухое вино.
Синий студеный вечер сошел с гор. На дворе холод, пропасть. А в кунацкой беснуется от ветра жаркое пламя камина. На углях шипит мясо. На столе караваи теплого хлеба, который с редким уменьем пек Саван Гарцев. Исходят слезами бутылки водки. Вместо высоких кубков с фамильной монограммой гранд-служанка с презрением поставила чихирные чашки-ковшики. На лавке ручной бочонок вина, стянутый желтой медью. Там же батарея пыльных бутылок с изображением моря, пальм и песка, по которому идут гренадеры.
– Ром, – без особого труда прочитал Спиридон латинские буквы.
А Роман Лунь не только перевел слова этикетки, но и рассказал сослуживцам о далеких пальмовых островах. В оставшееся время Игнат Гетманцев успел сыграть в карты с дамами замка, а Спиридон еще сходил к белокурой полячке. Накрыв стол суровым полотном, казаки начали разбирать бурки и шашки, сваленные в углу, и гадали: кого ожидает князь – не главнокомандующего ли войсками Кавказа, а может, и самого министра из Петербурга?
Вошел князь. В серой черкеске, мягких ноговицах, с длинными, по-княжески, волосами, пепельными, подвитыми на концах. Отстегнул и поставил в угол, в общую кучу, старинный меч с деревянной рукоятью, простой и тяжелый, как плуг. Казакам лестно, что оделся командир не в рыцарские одежды, а как простой казак, и даже саблю бриллиантовую не взял, ничем не отличаясь от рядовых полка.