355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Губин » Молоко волчицы » Текст книги (страница 23)
Молоко волчицы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:05

Текст книги "Молоко волчицы"


Автор книги: Андрей Губин


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 44 страниц)

Михей Есаулов организовал отделение добровольного оборонного общества с курсами пилотов. На зеленом поле, бывшем выгоне, две палатки, на мачте полосатая "колбаса". Михей Васильевич и не рад затее – коммунар Синенкин душу вкладывает не в артельные дела, а в аэроплан, да и выгон жаль. Сам председатель, как мальчишка, переживает на аэродроме, чтобы взяли и его в полет. Он бы и на курсы пошел – не берут: в сердце какой-то клапан задеревенел.

От такой жизни и полопаться клапанам недолго. Вот из ворот артели выезжают пахари. За телегами хромают на разновеликих колесах плуги с опущенными лемехами – пыль столбом. Единоличники смотрят – нынче годовой праздник, плюются подсолнечной шелухой:

– Коммунары пахать поехали!

– Уже пашут – либо по улице сеять будут!

– Должно, в лесу волки подохли – и Колесниковы выехали пахать...

Навстречу коммунарам вылетел Михей. Остановил первую подводу дедушки Исая Гарцева, старинного закала хлебороба. Рука председателя цепляется за серебряный кольт и тут же прячется в карман. В глазах черный огонь бешенства.

– Ты... дедушка, крестьянствовал когда-нибудь?

– Да ты ишо на горшке сидел, когда мы пахали с твоим дедом на Толстом бугре.

– Что ж ты, мать твою, плуг волокешь по пыле? Ему на фургоне место.

– Правильно, – соглашается Исай. – Так ведь артель, коммуна!

Михей аж зубами заскрежетал.

Но что спросишь с голодного старика? Надо ехать в губернский центр просить для артели семян.

Не много уродило и у Глеба, хотя умел и землицу выбрать, и пахал двумя парами глубоко, до материка. Оладик сменил косу на берданку, охраняя урожай. Хозяин сам обмолотил хрясцы. Потом опять тронул золотой запас, съездил на трех телегах в кубанские села, привез пшеницы – как литая, зерно к зерну.

Зима опять предстояла голодная, золотая.

Мария оказалась в бедственном положении, что Глеба радовало. В коммуне делать нечего, кое-как отсеялись, и жди теперь урожая через год. Своего хозяйства нет. Яков Михайлович отпустил лишних пока баб на заработки.

Вместе с Любой Марковой и Настей Мария стирала белье на прачечной оживающего курорта.

Митька переходил из рук в руки. Прасковья Харитоновна совсем не хотела отдавать его Синенкиным, голодным коммунарам. Но какая мать отдаст своего дитя – и Мария забрала сына. Двойняшкам Антону и Тоньке по тринадцать лет. Присматривала за детьми Синенкиных золовка Марии Маврочка Глотова, подпольную чихирею которой прикрыла милиция. К Синенкиным она приходила с хвостом, с дочкой. Маврочка пекла и делила на всех оладики. Антон, Тоня и Митька съедали свои моментально, а тетка Мавра с дитем расходовали экономно, не заглатывали сразу, а жевали долго, весь день, что удивляло Синенкиных детей. Отчего Маврочка и Нинка гладкие, а ее дети худенькие, Мария думать не смела, только вечерами ласкала всех троих и подкармливала своей долей оладиков. Когда у Синенкиных кончилась мука, Маврочка ушла, нанялась поломойничать к Глебу – у Прасковьи Харитоновны болели руки.

Курорт на зиму закрывался, прачки получили расчет. Слышно, Глеб нанимал станичников рыть картошку. Не хочется идти к нему, но страшно смотреть на голодных детей. Пошла к благодетелю, подающему сирым и убогим. Антон и Тонька хорошо знали этот двор, где они жили, забегали к бабке Прасковье, молотили вместе с босотвой подсолнухи, перебирали в подземных ямах картошку, сами длинные и ломкие, как белые стебли, нарастающие на картошке к весне. Малолетним батракам Глеб платил не деньгами, а сказочно вкусными красными петушками на палочках, из патоки.

– Добрый день, Глеб Васильевич.

– Здравствуй, Марья Федоровна.

– Работы нету какой?

– Не получается коммуния? Укорот надо дать мужикам, интеллигению гнать в три шеи, через них и вы, казаки, мучаетесь.

– Твоя правда, Глеб Васильевич, мучаемся – хлеба нет.

– У кого нет, а у кого и есть! – торжествовал Глеб.

Исхудала она за лето, как лошадь на пашне. В глазах ни блеска, ни боли, ни горя – каменная покорность. Вспомнился ему золотой крест от деда Ивана. Отдал его весной Глеб за быка, а прежде проверил "на пробу" у зубного врача Гулянского, понимающего в металлах. Яков Львович удивился знакомой фамилии на кресте-ордене. В детстве прислуга Невзоровых Мария играла с детьми Гулянских, и Яков Львович знал, что девичья фамилия матери Марии Тристан. Глебу он сказал, что написано на кресте по-английски, а дарован крест графу Франции Тристану в год французской революции 1789. Выходит, Мария знатных родов. Проба же высокая, девяносто шесть процентов. Но и бык красавец, хотя в мирное время бык не стоил креста. Рядом с Марией дочь, тоненькая, как лозинка. Глеб Васильевич дал ей горсть конфет, девчонка обомлела от радости.

– Возьми муки без отдачи.

– Нет, я работы прошу.

– Я уж нанял людей, ну ладно, откажу им – подсоби вырыть картошку в Чугуевой балке – десятый пуд. Харчи мои.

Жаль и ее, и детей, своя кровь, опасно в балках, калики перехожие пошаливают, как в дедовские времена. Однако и проучить за коммунарство надо – и при этом дать хорошо заработать. Оладик с Ванькой не управлялись, а стансовет зорко следит: не справляешься – отдай урожай государству как излишек.

Вошла сытая Маврочка – болтали про нее с Глебом, что она не только поломойничает тут. Хозяин грубовато сказал ей:

– Насыпь пуд размола, из того закрома...

Марию попросил при случае показывать, что роет она картошку не по найму, а по знакомству, по доброте души – помогают же соседи друг другу! а он ее платой не обидит.

В синей дымке разгорался пламень осеннего дня. Призеленились поля, покраснели барбарисовые рощи, нахолодала вода в речушках, только не менялись белые цепи небесных гор. Мария с Антоном и Тоней шли в балку. Несли на себе лопаты, харчи, сапетки, одежонку укрываться ночью – кони у хозяина заняты. Шли весело, дурачились, играли песни, срывали лесные ягоды, перекусили у родника. Потом Тонька привязалась к матери:

– Мам, чего ты плачешь?

– Плачу? Это ветер слезу выбивает! – А самой вспомнился давний осенний денек, когда с отцом в золотых и сизых балках рубили хворост. Да и идти боязно – тут и Михей Васильевич, проезжая, отстегивал крышку кобуры. И вот и ее дети пока в батраках. И она переводит разговор: – Заработаем на зиму картошки, будем ее печь, варить с солью...

– И жарить, – сказал Антон. – Я дюже на сале люблю жаренную, когда вырасту, буду только и жарить на сале, я работать пойду на чугунку, поездом управлять!

Тоньку это заело, и она затараторила:

– А я докторицей стану, чтобы на курсу жить!

– Тю – на курсу! – Тут же зависть обожгла парнишку: – Я, может, самым главным доктором стану, если захочу! Мне надысь учительница говорит: ты, Есаулов, уже старшие классы по грамоте превзошел, потому и пустила на картошку!

– Не так она сказала! Мам, брешет он! Она сказала...

– Не гуди! – перебил сестру казак.

Вдруг яркие краски тихого дня померкли за бугром, за другим туманок накапливается. За третьим сеется мелкая дождевая пыль. Погода менялась.

Осенняя балка. Свидетельница многих убийств и злодеяний. Моросит мжичка. Ветер прибивает к земле блеклые ковыли, пугает завываньем в кустах и пещерах. Угрюмо и ровно гудит лес. Наскоро соорудили балаган, развели костер, заварили кулеш. Слава богу, не одни тут – часто проезжал на коне егерь Игнат Гетманцев. Вечерком пил с ними чай из котелка.

С утра распогодилось. Антон и мать копали, Тонька собирала клубни, таскала на балаган отинья и подсолнухи. Приехал на быках Оладик, забрал картошку.

На третий день хозяин привез харчи, а детям гостинцы. Ели курицу.

После еды мать и дядька пошли к лесу за водой. Не возвращались долго. Тонька забеспокоилась, разревелась. Но мать тут же вышла из кустов невредимая – чего ты, дурочка, плачешь?

До обеда хозяин помогал рыть – трое только успевали таскать за его лопатой картошку в плетеный воз. Потом он собрал рябые тыквы, что лежали по краям загона, ровно кабаны. Работники долго провожали хозяина. Дети захныкали, просились домой, в балке уже надоело.

В среду девочка простудилась. Мордочка стала остренькой – "только в кувшинчики лазить". До субботы, когда кончали весь загон, Тонька лежала в балагане, игралась в куклы, изображая докторицу, а куклы-картошки были больными на приеме. Ночью добрались до станицы, пошли к знахарке. Бабка Киенчиха шептала "живые помощи", брызгала свяченой водой на угольки, палила хвост кошки и подносила его под нос больной. Расплатились и пошли домой. Детский лобик жгло огнем. Она громко стонала. Покойный Федор Синенкин любил лечиться господскими порошками, выдавая себя за образованного, и в доме лет двадцать хранилась шкатулка с разными пилюлями. Настя сама выбрала лекарство, какое поновей, и дала внучке выпить. Но даже и это не помогло. Девочка горела и к утру кончилась. Засыпая последним сном, попросилась:

– К папе, на ручки...

Раньше дети не называли Глеба отцом. Потрясеная Мария побежала к Есауловым. Глеб взял на руки дочь, но это уже труп. Обняв Марию и Антона, отец рыдал вместе с ними.

Однажды Глеб лежал за ситцевой перегородкой в горнице, дремал после работы. И то ли во сне, то ли наяву услышал ребячий шепот: "Наш папанька". Сквозь туман сведенных ресниц увидел: Тонька и Антон с жадным, любовным любопытством смотрят в щелочку на отца. Не открыл тогда глаз, железный, хотя сердце забилось отцовской жалостью, а теперь вот вечная разлука с дочерью.

Настя обмыла в бане покойницу и обрядила, как невесту, в белую кисею – себе на смерть сберегала – и восковой веночек. Смуглое тельце под кисеей – как засушенный под снегом жучок. Комсомолец Федька вырыл племяннице могилку, сбоку деда Федора и дяди Антона. У Синенкиных в сарае хоть шаром покати – ничего нет. Глеб полез к себе на чердак, тут же слез не знал длины новопреставленной Антонины, а была она ростом в мать. Пришел в скорбный дом Синенкиных и приложил железный складной метр к тонкому восковому тельцу. В душу закралось сомнение: подойдут ли те доски, которые плановал пустить на домик дочери? Обратно шел торопко. Так и есть коротки. Долго с неудовольствием думал: умри дочь на год раньше – доски бы подошли, а теперо придется губить шестиметровую сороковку. Правда, бывают ошибки у плотников, а тельце подогнуть можно, но он на это не пойдет пусть гроб будет просторным.

На Марию смотрел с жалостью и укором – вот к чему привело ее коммунарство, не согласилась она жить с ним, и вот случилось. Жаль возлюбленную свою, у которой такая несчастливая планета. Жаль и Тоньку цветок, что не расцвел. Двухметровый слой желтой кладбищенской глины навеки отделил его от дочери. В ней, осенило разом, было заложено его бессмертие. Опустившись на колени, плакал, поправлял холмик, утрамбовывал. Обещал при народе поставить хорошую ограду и ходить по воскресным дням убирать могилку цветами. На поминки дал костистого для навара мяса, четыре курицы на лапшу с курятиной, сахара и изюма на пшеничную кутью. Оплатил попа и свечи. Антону купил гармонь с красным мехом, новый картуз и фунт ирисок. Ночью, чтоб меньше видели, отвез Синенкиным мешок невеяной пшеницы и воз картошки – это от щедрости души.

Как будто в град вошли хазары – с утра в станице шум базара. Вот продает гусей казак. Скрипят мажары, арбы, тачки. Горами вишни на возах торгуют смуглые казачки. Прикрыты толстым лопухом кувшины с пенным молоком. Прозрачны сливы и лыча. Душисты свежие рогожи. Собака крупная, рыча, найти хозяина не может. Невинные глаза овец. Цветут персидской шали розы. Толмачит Гришка Коновец. Веселье. Шутки. И угрозы. Толпа у ситца, шелка, шерсти. Пирожник носится с лотком. Бьет оглушительно по жести жестянщик синим молотком...

Глеб тоску глушил базаром. Он и раньше любил это людское скопище, часто "продавал глаза" – шатался по базару без дела, окусывался возле торгующих. А нынче сам продает картошку, чистую, цвета майского сливочного масла – это когда коровы съедают с травами много желтых цветов. По этой же причине коровье масло бывает розовым, голубоватым, а зимой бледное масло подкрашивали морковным соком. Картошку с руками отрывали, не торгуясь. Расторговавшись, Глеб купил кое-что по мелочи: ниток, скалку, приглянулся ему кочет в руках Ваньки Хмелева, должно, ворованный. Купил и кочета. Встрелся с дружками, выпили, загуляли, и бешено покатилось по небу солнце, красное, пыльное. Вот уже скотина с полей возвращается, а Глеб никак не доберется домой, то в один двор зайдет, то в другой, то ему бражки пенной поднесут крепкие хозяева, то стаканчик синей араки. В корзинке полудохлый кочет свесил голову. Пьяный увязался за группой молодежи, переписывающей население станицы. Записали и Глеба с матерью. Глеб куражился: "И кочета пишите, и кобеля, и ягнят!"...

Мария после похорон задумалась. Просыпалась казачья тяга к дальним странам. Ходили слухи, что на восточных стройках платят длинные рубли, сатин и ситец продают вольно, хлеб белый в будни едят. Вспоминались рассказы деда Ивана про какую-то "милую Францию", что стоит "при реке Рона". Брат Федька, запоздалый школьник, показал сестре эту реку на карте и рассчитал, сколько дней пути туда, но сказал, что во Францию не пустят окопались там самые лютые враги Советской власти, и надо ждать часа, когда начнут выкуривать капитал по всей земле.

Немилыми казались Синие горы – много мук выпало людям рядом с их красотой. А на стройках, говорили, давно коммуна, о собственности одни юбки да ложки. Стала она прислушиваться к паровозным гудкам. Тайно ходила вйГ станцию, прогуливалась по перрону и волновалась, когда поезда трогались. Накопить бы деньжат на билеты и с весны полететь туда, где, как говорили еще, солнце на полдня раньше всходит. Это брехня, конечно, а вот жизнь там, должно быть, советская.

Здесь за эту жизнь ломал горб Михей Васильевич, во верх держал пока Глеб Васильевич.

БУТЫРСКИЙ ЗАМОК

После тюремного заключения в городе Ростове-на-Дону Спиридона Есаулова затребовала Москва.

Привезли его в Бутырскую тюрьму. Начали церемониал. Арестованных по одному выводили из кареты с решетками, нажимали звонок, открывалось "очко", распахивалась дверь, окованная железом, с множеством замков и запоров – каждая династия стражников устанавливала свои, не снимая старых.

В ледяном боксе, выложенном плитками зеленого стекла, их, голых, осматривала женщина-врач.

Три часа просидели в другом битком набитом боксе – по древнему ритуалу ломали волю арестантов.

В длинном зале снова раздевались. Их обыскивали, распарывали подкладки, шапки, обувь – отбирали неположенные иголки, бритвы, ремни.

Снова шли. Гулко хлопали стальные двери. Миновали карцерный блок – в некоторых одиночках светился огонь. По коридорам, мимо страшной резиновой камеры, во двор. Опять звонок, распахивается дверь. В душном мареве прачечной арестованные женщины стирали. Пришли в баню. Разделись, отдали одежду на прожарку. Получили по крошечному, как игральная кость, кусочку дегтярного мыла. Долго ждали, когда выдадут кружку и полотенце. Через восемнадцать часов попали в камеры, построенные при императрице Екатерине. Сводчатые потолки, тусклая лампочка, нары, каменный пол, оцинкованный таз для мусора, стол, параша, похожая на полковой бак для супа.

Нары забиты людьми. Спиридон примостился под столом. Он знает: завтра кто-нибудь умрет, заболеет, уйдет на следствие – и место на нарах освободится. Он уже привык к тому, что утром их, человек пятьдесят, поведут в тесный туалет на три "очка" и замкнут на пятнадцать минут. Надо успеть захватить "очко", простоять в сонной, смрадной, жадно курящей толпе, спертой грудями и спинами, не упасть, не забиться в истерике, нечаянно вспомнив зеленый покой горных лесов, и дать отпор, если у тебя вырывают окурок или отпихивают в сторону. А потом проветренная камера покажется чистой и просторной, а завтрак – каша с килькой и подкрашенный чай – вкусным.

Входя в тюрьму, Спиридон-песенник припомнил:

...Ты скажи, скажи, голубчик,

Кто за что сюда попал?

– Разве, барин, всех упомнишь.

Кто за что сюда попал?

Есть за кражу, за убийство,

За подделку векселей...

...Ну а я попал случайно

За изменщицу жену...

Бутырская тюрьма стояла в центре Москвы. Не старая, не молодая темно-красный кирпич не менялся в лице, сколько бы время ни бросало ему преступников. Люди проходили бесследно через блоки и камеры. Лишь малые следы оставались на дверях, перилах и ступенях лестниц. Но все это ковалось из железа, поэтому следы тусклы, малозаметны.

Охрана составляла особую касту. Хотя у нее всегда был политический устав соответственно времени, существовал еще неписаный устав тюремной службы, который кроил на свой манер язык, лица и души служителей. Случайностей быть не могло – все исполнялось по верному шаблону. Побеги заключенных являлись теми диалектическими взрывами, потрясениями, что двигали прогресс тюремного дела дальше.

Охранники жили замкнуто, рядом с тюрьмой, имели свой клуб и не смешивались с вольным населением города, держа ремесло свое втайне. Они тоже проводили жизнь в заключении, только с другой стороны камеры. Были стражи наследственные. Отец передавал сыну ключи и револьвер, как крестьянин соху, рыбак сеть, кузнец молот. Сын с детства дышал тюремной близостью, жил психологией заключенных, не интересуясь свободными людьми. Заключенные ему и ближе, и понятнее, как соучастники часов жизни. Передавались свои легенды и предания. Характер стражников определяли недоверие к людям, понимание редкой тайны, которая не позволяла улыбаться и жениться на легкодумных и смешливых барышнях. Жениться лучше всего на дочери старого охранника.

Рано или поздно охранник понимал, что все идущие по улицам, живущие в домах, ликующие и плачущие – все могут быть брошены в камеру или бокс. Воры, убийцы, бунтовщики – постоянная клиентура тюрьмы. Ученые-тюрьмоведы, следователи по особо важным делам, прокуроры, полицейские, градоначальники, губернаторы, советники государя, великие князья и сам государь – все, все кандидаты на каземат, равелин, карцер. Поэтому и эти лица, чиновные или родственные по службе, отчуждались.

Кандидатами на камеру, цепь, рудник были и сами стражники. В руки охраны, случалось, попадали их товарищи и начальники. Их тоже охраняли с неукоснительной верностью тюремным башням. Следовательно, и на себя смотрели с подозрением и так же отчуждали себя от самих. И в дневниках и даже в донесениях подозревали себя в нарушениях закона.

Власти менялись – служители нет, как не менялись палачи, последовательно рубившие головы врагам короля, самому королю и новым претендентам на трон. Так вырабатывалась каста. Тюрьма была высшим учреждением, судьбой, роком. Большинство охранников широкотелые, с бабьими лицами кастратов, с онемевшими глазами. Наиболее ревностные и потерявшие интерес к миру становились исполнителями смертных приговоров. Охранницы-женщины тоже напоминали евнухов. Широкие тумбы, жирные колбасы, злые на молодость и красоту, подпоясанные широкими ремнями, на которых наган и связка ключей. Ключ и решетка – герб касты.

Сразу после революции касту ликвидировали, тюрьма несла иную службу, охраняя интересы народа.

В тюрьме Спиридона мучили кошмары. Часто снился один и тот же сон. Безлюдная до жути долина Подкумка. Огромные в полкеба снежные горы скалы, ветер и синева ужаса. Не слышно извечного шума казачьей реки – она пересохла, обнажился синий каменистый позвоночник, коряги и бороды трав, беспредельный гроб русла. А на месте станицы дым столбом стоит.

Тоскливы его пробуждения. Шевелились лохмотьями уголовники. Строчили на туалетной бумаге прошения политические. Похабно острили бывшие бароны и спившиеся студенты. Время стояло в кандалах. Среди заключенных было несколько бывших красных, попавших за решетку по справедливости – за разные преступления. Им бывший акцизный чиновник, мнящий себя поэтом, издевательски читал стихи собственного изделия:

Коммунары, коммунары

Кому кресла, кому нары!..

Как-то в камеру вошла молоденькая чекистка. Цинично зачмокали губами жулики, фармазонщики, мазурики и бриллиантщики. Она брезгливо прошла меж нар, смотрела в лица и показала на Спиридона:

– Вы. Одевайтесь.

Спиридон радовался всяким перемещениям, первым вызывался на работу в ней лучше текло время, но сейчас странно заробел.

– Не бойтесь, работа легкая.

Камера грубо захохотала.

Прошли по лестницам и коридорам так, что в голове получался неясный план расположения этажей и камер. Следственная часть – угадал Спиридон по ковровой дорожке, столам под красным сатином и графинам с водой. В кабинете чекистки один преступник опознавал другого. Спиридон присутствовал как свидетель. Из разговора узнал, что следователя зовут Алина Григорьевна Малахова – станичная фамилия.

Пришла и его очередь – Малахова вызвала на допрос.

– Фамилия, имя, отчество?

– Есаулов Спиридон Васильевич. Год рождения тысяча восемьсот восемьдесят восьмой.

– Почему воевали против Советской власти?

– Порядок был такой... Не от бога власть... Царю присягал, – растерял Спиридон приготовленные слова.

– Что вам враждебно в новой власти?

– Я при ней не жил, не знаю.

– А если не знаете, почему банду водили в горах?

– Императору присягал.

– Император тоже не от бога. Лучше скажите, сколь ко десятин пахали и чьими руками?

– Четыре сотенных, руками вот этими, – показал толстокожие ладони.

– Скота сколько держали?

– Конь был, пахать спрягались, быков справить не успел, я ведь больше военную пашенку пахал.

– За что получили последний чин полковника?

– Сам себе присвоил, а до этого есаулом. Пьяный генерал жаловал без надобности, когда мы отступали морем. Я сотник. С германской войны.

– Офицерскую школу кончали?

– Нет, немца бил хорошо.

– Поясните мне офицерские звания у казаков в переводе на армию.

– Ну, значит, урядник – вроде унтер-офицера. Потом хорунжий – это знаменосец, примерно армейский прапорщик. Сотник – командир сотни, чин поручика, как у Михаила Юрьевича Лермонтова. Есаул – капитан. Есть в казачьих войсках и полковники, а генералы называются старшинами, из них обычно и большие атаманы выходят.

– Рабочие восстания усмиряли?

– Приходилось.

– Награды были?

– Четыре "Георгия" – опять же за немцев.

– Ранения есть?

– Много, не упомню.

– Оружие прятали?

– Подарил.

– Кому.

– Черному морю.

– Почему вернулись из эмиграции?

– Не понравилось.

– Родственники где проживают?

– В станице... Вы чудом не с наших станиц? Малаховы – это нашенские.

– Я по мужу Малахова. Родня – белые?

– Белые. Есть и красные. Старший брат коммунист, еще до войны не признавал ни бога, ни царя.

– Фотография эта вам знакома?

– А как же, я стою.

– А это кто?

– Великий князь, а это сестра царицы.

– Как же это вы попали в такое общество?

– Песни пел хорошо.

– Семья какая?

– Жена, двое детей.

Следователь с тонкой талией, острогруденькая, тонконогая. Спиридон нечаянно опустил глаза под стул, и она убрала ноги.

– Работать хотите?

– Пойду.

– Курите, – положила пачку махорки.

Дрожащими пальцами свернул скрутку, утонул в дыму и волнении.

– Охранники били вас?

– Били, но я это не показываю, – допрос шел без свидетелей.

– Почему? – нахмурилась Малахова.

– Тюрьма!

– Следы побоев есть?

– Тут не дурака – били в резнновом боксе резиной.

– Кто бил, помните?

– Нет, темно было.

– Я за вас поручусь – поедете на работу.

– Ага.

– Идите.

Растаяли какие-то льдинки в морозных главах Спиридона. Он топтался на месте, не видя караульного.

– Идите, идите, – кивнула головой следователь.

Караульный ждал за дверью. Пока Спиридон дошел с ним до своей девятой камеры, прошли тринадцать стальных дверей, открывающихся при их приближении.

Наутро выдали вещи, сдали в новые руки и повезли в закрытой карете. По стуку колес слышал: асфальт перешел в булыжник, потом мягкая грунтовая дорога.

Подмосковное тюремное хозяйство. Тут уже легче – небо, облака, березовый шум, река, правда, смирная, тихая. Поставили свинарем. Работал по-казацки, за троих. Подкармливался около животных городскими помоями.

Месяца через три приехала Алина Григорьевна. Спиридон мыл визжащих поросят и хрюкающую матку. Малахова взяла чистого поросенка, поцеловала в пятачок. Казак снисходительно улыбался. Она опять допрашивала его, добивалась разрешения писать письма родным. Обещала помочь одежонкой свою донашивал, ходил офицер Войска Терского в балахоне из мешковины.

Через год он развел большое стадо, сам пас свиней, ночами варил корм, чистил свинарник, сам и резал их на мясо. К нему привыкли. Называли начсвином. Иногда охранник ходил за ним, иногда нет – только верхний с вышки посматривал. Удавалось бывать в близлежащем городке, пил у ларька вино, смотрел на женщин. Сын Васька писал ему письма каракулями, он уже помогает матери, гусей пасет, а Сашка еще от горшка два вершка.

В двадцать четвертом году его судили. Установили: из армии Деникина бежал, в карательных экспедициях не участвовал, из-за границы вернулся добровольно. Учли и поведение в заключении. Дали три года исправления. А он отсидел три года и семь дней. За семь дней извинились и выпустили на свободу, взяв подписку, что впредь не будет он участвовать в контрреволюционных мятежах и тайных организациях всякого толка, вплоть до религиозных сект.

Выпускали опять из Бутырки. Когда проходил седьмую дверь, встретилась Малахова в той же защитно" гимнастерке, перетянутой ремнями. На суде она не была, но приговор знала.

– Есаулов, здравствуй! Ну, смотри, не подкачай – дешево отделался!

Грудь Спиридона стеснило. Проклятые глаза – опять растаяли. Вот он уходит из этого крепкого дома, от каменных камер, от бетонных прогулочных двориков, от пустой баланды и черной каши, а Малахова остается тут, в тюрьме, с утра до ночи разбирая дела преступников.

– Все на дорогу получил?

– Все как есть – и билет, и паек.

– Ну, прощай, не попадай больше к нам.

– Без работы останетесь! – проснулась в казаке страсть к шуткам.

– Скорей бы!

Навсегда поэтому остался в его сердце угрюмый Бутырский замок. Никогда не забудет Алину Григорьевну. Так и осталось в памяти: поднимается она впереди него по крутой железной лестнице, тонконогая, с остренькими бедрами, в синей форменной юбке.

– Чистая коза! – рассказывал Спиридон.

Весенним вечером, когда цвела сирень, встрепенулась улица, что на музге. У моста кто-то запел, до боли знакомый, но уже забываемый.

Отцовский дом покинул я,

Травой он зарастет,

Собачка верная моя

Залает у ворот.

Не быть, не быть в стране родной,

В которой я рожден.

А быть мне там, где я судьбой

На век свой осужден...

Выскочили из хат соседи, родственники, жена, мать. Спиридон обнял Прасковью Харитоновну и, когда наголосилась она, перешел к жене и детям. Васька неожиданно заупрямился, не подходил, и отец приманил его куском тюремного сахара. А Сашке сказали: отец – и он обнял ручонками колючую бороду Спиридона. Рядом рыдала Мария. Всхлипывал братец Глеб.

Не все радовались возвращению станичника. Участковый милиционер Сучков нехорошо посмотрел при встрече. Лютой волчицей кинулась на Спиридона старая женщина, у которой белые убили троих сыновей. К ней присоединились и другие. Метали каменья в офицера, норовили достать его палкой. Он смотрел вниз и не закрывался, даже шагу не прибавил. Домой пришел окровавленный. Брат Михей тоже руки не подал и с бывшим врагом не знался.

Жить в станице не разрешили. Тогда они продали с Фолей хату и поселились в десяти верстах, в чудесной дубравной балке, став рабочими совхоза "Юца". На солнечном склоне балки строения и домики совхоза, по дну бежит светлая говорливая Юца, вытекающая из Предгорья. Стали уходить в землю. В теплом бугре вырыли квадратный окоп, обмазали глиной, побелили, покрыли дерном, сложили печку, обвешали стены козьими шкурами, на полу золотая солома. Стол, кровать, сундук старинные. Три окошка целый день ловят солнце. Сбоку землянки окопчики для скотины и птицы. Посадили десяток яблонь.

Поутру, выходя из дома, Спиридон видел зеленый косогор в алых маках, синее небо, свежие шумящие леса, волны лесистых взгорий, белый и мудрый Эльбрус, в седле которого он побывал. Вода ключевая, хлеб пшеничный, мясо, молоко, капуста, картошка свои. Ветер качает: на грядках розовый турецкий табак. В ларьке кубанская водка, цветастые ткани для баб, конфеты для детей. Порох и свинец продают в станице по охотничьим удостоверениям.

Совхоз занимался животноводством, снабжая курорты продуктами. Это было образцовое, опытно-показательное хозяйство, находившееся в ведомстве ГПУ, которое и дало Спиридону протекцию. Земли совхоза граничили с артелями. Рабочие совхоза получали зарплату и имели личные хозяйства. Коммунары не имели ни того, ни другого. Артелью руководил рядовой хлебороб, совхозом – ученый. Там тощие лошаденки и разномастный дедовский инвентарь. Здесь тракторы и от лопаты до телеги все с иголочки новое.

Потом картина стала меняться. На сельхозвыставке коммуна за племенной скот, овощи, пшеницу получила диплом и была награждена молотилкой с локомотивом.

Лето Спиридон простоял на заготовке кормов. Как ни привычны казаки к этой работе, но и они выматывались на сдельщине. С обеда посматривали на солнце, чтобы в сумерках идти на свой юрт, похлебать кулаги и упасть на сено до рассвета. Какое это блаженство: вставать на покос и вдруг услышать шелест по балагану – дождь! Монотонный, обложной, долгий. Значит, можно целый день отдыхать, побыть с семьей, похозяйствовать в своем именье, а потом снова резать сталью цветущие травы, выгоняя перепелов, таскать быками копны и стоговать.

Вовек не рассмотрел бы Спиридон красоты балок, да исправдом помог. Теперь зайдет в желтеющие дубки и часами слушает мирный говорок речки, под густой синью, в прохладе торчком стоящих скал, в прекрасном одиночестве, и каждый камушек как изумруд, и каждая ветка как своя рука, и даже ползущая в траве змея кажется безобидной.

Дожди сменяются зноем, ветрами. По утрам падают холодные росы, балки становятся белыми заливами туманов. С полей везут в хранилища свеклу с бычью голову, кукурузу, зерно. В поредевших продутых лесах жиреют кабаны, барсуки, слышны голоса подросших волчат. И однажды буйно позолотятся леса, покраснеют горы...

А снежинки падают, падают. Празднично выглядят ели. Ночь не уходит долго, нежится в ущельях и перелесках. Рассветает. Все белым-бело. Экономная хозяйка задувает красноватую лампаду или лампу. Позавтракав, Спиридон спешит на работу – кормить и убирать скот. Коровы жадно погружают морды в теплое летнее сено. Пенится в бидонах и флягах утрешник – парное молоко. Скотник зубоскалит с доярками. Он им слово, они ему десять. У школы, куда ходит Васька, румяные крики детворы – с горки катаются, а горок тут хватает! Скрипят полозьями сани. Скачут кони вниз на водопой. Тарахтит моторчик, дающий энергию в контору и мехмастерские, где уже звонко стучат молотки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю