Текст книги "Молоко волчицы"
Автор книги: Андрей Губин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 44 страниц)
Только чуть затянуло рану – и опять хлынула кровь из сердца жадности. Прасковья Харитоновна, не ведая зла, рассказала как-то, что крестная мать Глеба посулила ему на зубок золотой крест, да так и не собралась отдать подарок крестнику. До Глеба крест не дошел. Было то тридцать лет назад. Видели тот крест на шее троюродного племянника Глеба Афони Мирного. Афоня, по слухам, отступил в Румынию. Глеб задумался, закручинился. Мать поняла сына и сказала:
– Бог с ним, с крестом, он ведь тяжелый, крест!
Сын не утешался. Небольшая ценность – золотой крестик, а душу гложет, растет недовольство и на Марию, в которой остался коммунарский душок.
Он любил ее, но жалеть не умел, как не жалел в работе коней. Ибо любовь есть получающая, а есть дающая. Вот у нее разболелся зуб, и она повадилась бегать на курс к Гулянским-врачам, когда самому можно приложить к больному зубу кусочек синего камня, а если не помогает – обвязать зуб суровой ниткой, привязанной за балку, встать на лавку и сигануть вниз зуб с хрустом вылетит, а уж тогда на его место поставить золотой у врачей. У Гулянских чай да сахар, отказаться Мария не умеет, а дома еще конь не валялся – ничего не делалось.
Работала Мария много, но чуял хозяин – не работой живет, другим. Нет, нет да и обмолвится о коммуне – осатанела баба. А коммуну, пчелиную жизнь, Денис Иванович продолжал строить.
Семь потов сойдет с Глеба, пока он пронесет пшеничку с казенной мельницы, – охрана, бывало, и обыскивала работников. А Мария, кто ни приди на двор, то пышку сунет, то мучицы в тряпочку отсыплет. Порядок это? Тут надо хватать во все руки – осень, время запасов, солений, копчений, а не о коммуне думать. Нет, не помощница она ему: книжку свекрухе читает, а кабаны не кормлены – две дуры!
Мария воспитана в одной мудрости: работай с зари до зари, пока глаза не закроются. Но рядом с Глебом, зная, что он все старается сделать сам, она на часок и отдохнуть ложилась. Глеб отдыхать не умел – т а м еще належимся! И потому приходилось Марии работать у Есауловых больше, чем у Невзоровых, дома или на хуторе Петьки Глотова перед войной. А тут и мать, Прасковья Харитоновна, бешеная на работу.
Сказано: ночная кукушка перекукует дневную. Не перекуковала. Однажды приехал с поля хозяин, похлебал варева и ушел спать в конюшню, в ясли, как младенец Иисус. Почему, спросить не посмела. А причина была. По дороге Глеб встретил мать Афони Мирного и спросил о кресте. Мать заплакала о пропавшем сыне и, чтобы Глеб молился о возвращении Афони в станицу, сказала наобум лазаря: да, крест у Афони, только бы вернулся он, а крест отдадут. Ну, что ж, Глеб не против, чтобы возвернулся Афанасий в родные края, да ведь Румыния за кордоном! Далековато улетело добро Глеба! Ну и люди! Никакой совести у подлецов!
Перекладывали печку – свод рухнул. Мария месила глину, подносила кирпичи, хрупкие, горелые. Выложенный Глебом свод упал, и казак со зла толкнул всю арку:
– Чертова власть – кирпича нету! Архипа Гарцева на распыл пустили, а завод его наладить товарищи не разрешают!
– Скоро наладится все, – перебирает кирпичи Мария.
– По миру скоро пойдем все – довели Денис с Михеем! Вот брат твой Антон – тот был справедливым, он и коней мне отдать обещался, да не успел, горемычный, царство небесное!
– Денис Иванович тоже по справедливости!
– Да то! Сравнила!
Трудно в таком споре перечить Марии, а все же говорит:
– Когда все войдут в коммуну, земля станет лазоревым садом, а кирпичей этих будет навалом, как и хлеба, материи, сахара... – ешь не хочу!
– Держи карман шире! Это кто же так ладно брешет? Денис?
– Нет, твой брат Михей Васильевич на собрании бедноты говорил.
– А ты и развесила ухи, в бедноту записалась – по собраниям ходишь! Конец света будет, по Писанию, и дядя Анисим высчитывал на цифрах!
– Он и про деньги с колоколами говорил!
– Замолчи! Деньги эти нож острый.
– Молчу...
– Кому говорят – замолчи!
– За что ты так на меня? – покривились губы Марии в плаче.
Глебу больно смотреть на ее затрапезную юбчонку, испачканные сажей длинные тонкие пальцы, дрожащий подбородок. И за эту жалость в себе еще больше побелел от гнева. Нет чтобы мясом обрастать в хозяйстве, она при сады лазоревые мелет длинным языком!
– Ты замолчишь? – придвинулся вплотную.
Стена не пускает ее. Глеб ударил возлюбленную полипу и выбежал. Она зарыдала, уткнувшись в передник из рваного мешка. Заплакала, сморкаясь в подол, Прасковья Харитоновна, утешая невестку. Ударь ее Глеб этак годика три-четыре назад – ничего: муж жену учит, а теперь Советская власть, видишь ли, и бабу наравне со всеми поставила, человеком признала.
Хозяин вернулся к вечеру. В воротах столкнулся с нагруженной телегой. Мария уезжала с детьми на хутор – домой, к матери стыдно.
Пронизало дрожью невозвратимой потери. Стоял, напуганный, опозоренный – в калитках соседи посмеиваются – и в то же время бесчувственный: холодок волчьей свободы тронул его н о с. Свободному творить сподручнее.
Свой скарб она уложила быстро – благо Глеб ревниво не смешивал свое богатство-имущество с ее бедняцкими вещичками, хотя и числились они на сей момент мужем и женой.
С телеги упал и развязался узел – в грязь полетели подушки. Мария не остановилась. Глеб кинулся собирать, запихивает на телегу. Мария хлестнула лошадей.
Она напоминала птицу, у которой на теле сквозь перья видна кровь таких сразу насмерть заклевывают сородичи, лакомые до живого горячего мяса, любимого блюда кур, галок, чаек, коршунов, да и людей.
Глеб, пошел в свой сад. По дороге выпил в домашней чихирне Мавры Глотовой. Советская власть взяла монополию на вино, но вина у власти покамест не было. Сломленно, одиноко лежал Глеб у зеленой осенней воды, под шафранами, уже дающими плоды. Боль перехватывала сердце, раня и обжигая.
Пригрелся. Придремал. Сон снился: будто в зятьях у Федора Моисеевича Синенкина живет, во дворе много разного люда, но жены своей, Марии, не видит. А он, как со службы, привез и ей, и другим отрезы цветастых тканей. Тут же ходят какие-то дети. Среди них девочка лет семи. И он спрашивает Федора:
"Это Маруся?" – "Ага", – отвечает Федор. И Глеб ведет ее в закуток, чтобы одарить материей на платье, и никак не может найти мешок с тканями, а когда нашел, в нем была одна трухлявая дерюга... С тем и проснулся.
Мария приехала на мельницу молоть ячмень. Расторопный мельник подставил спину под мешок, но она сама отнесла зерно к жерновам.
Старенькие жернова рокотали с дребезжанием. Испуганно билась вода, попадая в бетонную яму, в лопасти колеса, яростно вырывалась из-под плотины, отфыркивалась, белокосая, убегая, и успокаивалась аж за Синим я ром.
Мельница работала одна. Бывший хозяин ее Трофим Пигунов был в числе пожелавших стать казаками и в этом звании погиб в деникинской армии. Жена его с хромой дочерью уехала в Россию, прокляв казачьи края, сладкие не для мужиков. Дом их стал складом. Новый мельник Глеб Есаулов ютился в хате деда Малахова, где от слагателя песен осталась шапка на ржавом гвозде. В ней осы построили из черного воска соты.
Под плотиной голые красноармейцы купают коней. Бабы полощут белье. У мельницы по вечерам собираются старики, теперь ненужные в правлении. Тихо атаманит тут Николай Николаевич Мирный, которого не тронули никакие власти. Одет он беднее других, но все знают, что у него четверик золота. На Глеба, младшего двоюродного брата, сизобородый Николай Николаевич не смотрит, а ночью Глеб перемахнул ему через стенку чувал казенной муки барыши пополам.
Смеркалось. Красноармейцы поехали в эскадрон. Расползаются по хатам старики. Глеб зажег фонарь, осмотрел помол хуторянки. Мария подбирала на дворе солому, кормила лошадей.
Месяц провалился в высокую трубу на каменном доме дяди Анисима. Мария засмеялась про себя, представив, как жирная бабушка Маланья полезет в печь, откроет заслонку, и месяц, катаясь на поду, осияет горницу, позолотит черные рогачи и чугуны. Глеб тронул ее за руку. Она вырвалась, накрыла муку парусом и уехала.
Он тихо шел по следу, пока не потерял запах лошадей и ее волос.
Сидя в хате деда Афиногена, припоминал песенника, когда он еще был стройным, в красном бешмете с закатанными рукавами, с чаркой в руке, с огнем во взоре и казачьей похвальбой на устах – то добыть в недрах гор легендарный клинок Чингисхана, то вскочить в серебряное седло Эльбруса или прикурить от звезды. Вспоминались и песни, сложенные Афиногеном, его товарищами и предшественниками...
Ставропольская шинкарочка торгует вином,
Торгует вином – красным чихирем.
Как заехали к той шннкарочке три молодца в дом:
Турок, поляк и донской казак.
Турок пиво пьет – монету кладет,
Поляк вино пьет – червонцы кладет,
Казак водку пьет – ничего не кладет,
Ничего не кладет – на обман ведет:
– Шинкарочка, бабочка, поедем со мной,
Поедем со мной, к нам на тихий Дон,
Как у нас на Дону не по-вашему живут:
Не сеют, не пашут – белый хлеб едят,
Не ткут, не прядут – чисто ходят...
Поверила шинкарочка донскому казаку,
Поехала бабочка на тихий Дон гулять.
Да не повез казак шинкарочку на тихий Дон,
Он повез ее прямо в темный лес,
Привязал ее к сухой сосенке,
Зажег сосенку снизу доверху
Гори, сосенка, со шинкарочкой.
Тут вскричала шинкарочка не своим голосом:
– Не верьте, подруженьки, донским казакам,
Не ездите, красавицы, на тихий Дон гулять!..
Вместе тесно, врозь скучно. Долго не показывалась Мария в станице. Оседлал Глеб караковую кобылу, поскакал на хутор. В хате дети плачут. Мать горит в бреду, лицо заострилось. Глеб умыл ее непитой водой – не помогло. Бабка Киенчиха сказала: тиф – и отступилась, она лечит только старинные немочи, а к новым еще не подобрала секрета. За большие деньги курсовой доктор дал лекарств – помогло. В эти дни Глеб и сам почернел, как осенний лист на дожде, как в дни, когда по дурости лишился золота. Днем на мельнице стоит, ночь на хуторе возле любимой. Утром и вечером детей и скотину покормит, корову подоит, сливки снимет. Между делом поправил плетни, прохудившуюся крышу, приглядывался к винограднику и хутору Глотова.
Дети еще понимали мало, а перемене мест жительства радовались, и хутор этот их родное гнездо, здесь родились и выросли. Казачата ловкие, бойкие, его корня веточки. Через них-то и испытывал вторую любовь к Марии. Дети скоро забывают обиды, быстро сохнут слезы на детских щеках. Отцом они не называли его, ведь у них еще один отец на карточке висит, но ласкались, потому что им необходима мужская рука тоже. Антон характером, видно, в мать, а полным губастым личиком к и д а л с я на Антона Синенкина. Тонька видом копия Прасковьи Харитоновны, и от отца у нее быстрота и смелость с телятами и гусями.
Еще весной Мария обрезала дичающие лозы, прополола и подкормила навозом. А перед хатой сделала подобие господской беседки – воткнула четыре кола, протянула веревочки, накинула на них усики муската и изабеллы. Теперь бледная, закутанная в тулуп Мария сидела в беседке на солнце, смотрела, как Глеб приучает детей к работе.
Работа засасывала самого Глеба. И едва Мария оклемалась, он заспешил на свое подворье – дела, и погодка стояла рабочая, подходящая.
Да вот беда – война все еще мешает крестьянствовать. Братец Михей недавно сообщил по секрету: скоро погонят всех подчистую добивать последних белых гадов на Украине. Братец этому радовался, а Глебу весть не понравилась. И когда началась мобилизация, решил он пересидеть в кунацкой знакомого горца. Вроде ничего не знал и уехал в гости, а на мельнице уже был заместитель, Николай Николаевич Мирный.
Михея, как ни просился он, оставили с эскадроном охранять покой станицы, а полк его ушел. Обидно это орденоносцу с почетным серебряным оружием, но уже научился Михей дисциплине. Ульяна была довольна сверх меры – все еще скрипел на зубах злой астраханский песок, где ходила она и медсестрой, и стрелять по живым целям научилась. Но куда лучше копать грядки, сажать огурцы и георгины.
Матери Глеб сказал, что едет покупать овец и задержаться может длительно, так что беспокоиться не надо. Поздним дождливым вечером незаметно выехал со двора верхом. По дороге свернул на хутор попрощаться с любимой и детьми – пути его в тумане, придется ли свидеться!
Мария заложила болтами внутренние ставни – такие ставни велись с горской войны, задула огонь и лежала в темноте без сна. В голову лезли всякие мысли. Несколько раз вздрагивала – с шумом бросалась на мышей кошка, На лимане уныло кричал филин. В зиму надо перебираться в станицу, страшно тут – недавно какие-то тени маячили на базу. А еще лучше ехать жить в коммуну, за лето бандитов разогнали красноармейцы. Долго не могла понять, что шумит в ушах. Догадалась – дождь.
В полночь условно постучали. Приоткрыла ставню – всадник в бурке. Глеб. Пустила. Управила мокрого коня, повесила сушить портянки казака, уложила спать рядом.
День он прожил на хуторе сладкой жизнью освободившегося от дел человека. Если на дороге показывались люди, уходил в винный погреб, прятался в бочку. Марию это тревожило, но спросить не смела – не бабьего ума дело! – думала: он умнее ее, знает, что делает.
Подошла ночь расставания. Странным и роковым был в тот вечер шум Яблоньки – бульк-бултых! – будто падал кто в речушку, вытекающую из родника верстах в пяти от хутора. Глеб засыпал коню мерку овса, наточил маленький, как змея медянка, и такой же смертоносный кинжал, добавил в торока хуторского провианта, на третьих петухах покинет гостеприимный домик у шумящего лимана. Детей уложили пораньше. Сидели в горенке-спаленке, чуть осветясь красного воска свечой.
В Марии заговорила женщина. Уложила хитрыми башенками волосы, вколола роговые гребни, умылась ключевой водой, намазалась помадой, испортив золотистей румянец лица. Платье надела лучшее, венчальное. Будто свадьба у них с Глебом. Захотелось и похвастаться, дескать, тоже не лыком шита. Был и у нее тайничок – золотой крест-орден, память дедушки Ивана, и серьги с камнями, подаренные полковником Невзоровым в день се ангела. Сережки вколола в уши, а крест поместила в ложбинке меж полуоткрытых грудей – то ли шелк платья сел, то ли выросла Мария из платья.
Глеб не знал, что хризолиты полудрагоценные камни, и считал, что камни дороже золота. Жадно удивился богатству любимой – и не сказала, когда женой была! Попросил снять серьги – хотелось потрогать камушки. Долго катал их на ладонях, пыльцу сдувал, раздувая тлеюший блеск, – или жгли они, как уголья? А на кресте силился разобрать буквы и пробу. Отдал ценности с сожалением. Посоветовал любимой меньше показывать "эти караты", на которые зарятся кинжалы-булаты, – время лихое, темное. Даже и сейчас попросил убрать с глаз златокамни и крест.
Повечеряли с самогоном, позабавились любовью и уснули. И снится боярину сон. Будто все сидят они в горенке, на столе разные вина, закуски, а на шее Марии монисто из золотых монет и бриллиантовых перстней нанизанных. Как на пропасть, сверкало оно, слепило глаза. А казак разорен, подсекли его разные власти, и надо шкуру спасать и пускать в землю животворный корень, сеять песок на камнях. И будто с иконы благосклонно кивнул ему Спаситель. И грозно молился Глеб: помилуй, господи, мя, Каина, всему виной война, бедность. Богатым нечего грешить – всего по горло. Не шаромыжничать беру – на дело, детей буду питать. В миру черно. Должно, скоро придешь судить нас, Учитель. Храм выстрою со временем и удалюсь в пустыню пророчествовать, как дядя Анисим перед малыми мира сего – птицами, травами, зверями. Как белый ягненок, будет моя душа, а руки под стать твоим. Благослови, господи!..
А уже не видно шеи Марии – сплошное золото и алмазы. Ой, недаром шумит быстра реченька!
Мария грустно поет старую песню, как брали в плен Шамиля. Колодезной жабой холодеет на сердце тоска. Под лавкой дьявольски блеснул топор отвернулся, пересилил себя, разве можно убить человека! А в локоть упирается наган, а он-то думал, что у него один кинжал. Мысль: шумно будет, дети напугаются. А монисто блеском осияло всю хату, будто сидят в золотых чертогах цари. Темной ночью в золотом дворце пирует пара. Брачная постель раскрыта. Обнимаются. Руки Глеба наливаются силой, как оживающие под солнцем толстые змеи, – обнимает или душит? В глазах царицы мольба и отчаяние. С усилием сказала, глотнув сдавленным горлом:
– Слышишь? Конница скачет сюда...
Глеб не слышит, целует золотую грудь, обнимает крепче.
– Что? Что ты задумал, голубчик? Помогите...
Тонет крик в пуху подушки, будто на дне глубокой пропасти.
Долго не вставал. Потом подушка вяло распрямилась и застыла. Все. Крестясь, подлил в лампаду жидкого золота, масла. Снял подушку. Скорбный луч падал на лик покойной. Золота на шее и груди будто поубавилось. Седые, нежные волосы выбились на лоб. Рот полуоткрыт, кажется, закричит сейчас на весь белый свет. Глухо. Посиненье алых щек. Надо скорее спрятать ее, а то и дети могут проснуться...
Взвалил на спину теплый труп и с тоской разлуки пошел из хаты к шумящей Яблоньке. Прозрачнее стекла струилась она в летний зной, ласкала травы и коренья. А нынче черным валом ревет дождевая вода, гремит в яру, волочит коряги и камни. Осторожно опустил Марию в шалую речку: Как на брачное ложе опускал – не зацепить, не ударить дорогое тело. Бульк-бултых! И смертельная усталость подкатила к плечам, подкосила ноги – кресты, монеты, алмазы забыл снять! Стой! Кинулся по течению. Враждебно плещет вода, тянет черные руки к нему, ревниво скрывая добычу. Надо понизу бредень ставить, скакать на коне, успеть, а то попадет труп казачки молодой в руки буйного Терека и он подарит ее старику Каспию...
Мохнатая бурка ночи сползла с плеч горы – небо очистилось. Но звезды – звезды мерцали как рысьи очи в пещере. Речная слеза ворочала камни. Глеб побежал и в ужасе закричал – из темноты молча и жутко кто-то надвигался на него, расставив руки, – каменный крест, поставленный в давние времена погибшему ямщику, сообразил Глеб, но Мария уже расталкивала его:
– Чего ты? Приснилось? Кричал как резаный!
Проснувшийся Глеб отдышался, выпил стаканчик, с нежностью обнял Марию, живую, невредимую, стряхнув, как ядовитого паука, нечистую ночную грезу.
– Так, убийства разные снились, – сказал он.
И ласкал ее, ласкал, будто вернулась она с того света. И заплакала Мария от непомерного счастья, недаром же наряжалась для любимого, любит он ее, любит, сильное средство дала цыганка, только жизнь никак не определится, дай бог, чтобы все поправилось. И шептала признания, как в первую ночь, и молила у небесной заступницы здоровья и удачи милому.
Перед светом всадник ускакал и пропал надолго.
В ДОЛИНЕ ОЧАРОВАНИЯ
...Кони земли не касаются. Ужас в безгласных полях. Всадники Апокалипсиса скачут на бледных конях...
Из центра вернулся, на аэроплане, Денис Иванович Коршак. В станице кое-кто поговаривал о Советах без коммунистов. Председатель Совдепа пресек эти разговоры. Он летал над горами и ярами, взяв в ординарцы задохнувшегося от счастья Федьку Синенкина. Летчик вел машину, а Денис Иванович бросал с Федькой листки – обращение об амнистии всем, кто сложит оружие в течение трех дней.
Падающие с неба бумажки необыкновенно волновали дядю Анисима, он называл их манной небесной и торжественно говорил:
– "Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами божьими".
Коршак амнистировал человек тридцать, отправил в арсенал воз шашек и винтовок. Амнистированные показали; не замирились еще душ сорок Спиридона Есаулова. Председатель Совдепа пришел в особый отряд ЧК сообщить сведения о нахождении последней банды – почти рядом.
Быков был в отъезде, на инструктивном совещании в городе Ростове. Замещал его Васнецов, командир первого взвода, вторым командовал казак Сучков.
– Надо брать их немедленно, пока не ушли, – сказал Васнецову Коршак. – Разоружить и по возможности амнистировать.
– Сделаем, Денис Иванович! – весело ответил Васнецов. И засмеялся: Выходит, нам с Фроней не везет!
– Почему?
– Свадьба у нас намечена на завтра... хоть мы и давно женаты.
Молод Васнецов. Еще во сне срывался с дерева – рос, плакал, убегал от кого-то. Фроня пленила его в глухих грозных ночах поздним девичеством и материнской лаской, была она старше его. Притомились они на тяжелой работе чекистов. Разнежило их теплое лето, мирный покой станицы. Решили строить семью.
Нехорошее предчувствие шевельнулось в сознании Коршака. Не вовремя отозван Быков. Сучкову Коршак почему-то не доверял. Спиридона Есаулова хотелось взять живым и доказать свою правоту. Стало быть, Михея брать в эту операцию не годится – оба брата, слышали, поклялись убить друг друга. Особый отряд ЧК надежный, банде не устоять. И сказал Васнецову Коршак:
– Свадьбу не ломай. Я поведу отряд.
Авторитет Коршака был столь велик, что Васнецов не возразил, только сказал:
– Это что, приказ?
– Решение Совдепа. И еще: дом вам с "Горепекиной дадим, семейным в казарме не место.
– Подожди, Денис Иванович, – начинал возражать Васнецов, – как же я, командир отряда, отстану от операции?
– У тебя отпуск. Три дня. Ведь и Быков вроде как в отпуске. Отдохни. Да и дело важное – свадьба! И какая: без попа! Считай, что это первая красная свадьба в станице. Подашь пример молодежи, а то Синенкин Федор хочет жениться – невеста настаивает на венце. Он против, а любит ее. Любовь, конечно, важней, ее терять не надо, и я ему сказал: не получается без попа – венчайтесь, только живите с любовью. А ты вот и с любовью и без попа женишься!
– Когда быть готовым отряду?
– Через час, – помедлил с ответом Коршак. – Я получил сведения, что банда собирается нынче налететь на Головку плотины электростанции. Им нужен хлеб, но могут и попортить плотину.
После этого Коршак позвонил начальнику станции.
Тихо сели чекисты на дрезины с ручным приводом за разъездом, покатили по стальным рельсам между гор и дубрав, выбиваясь из сил на двадцатитысячных* подъемах, тормозя на крутых, извилистых спусках.
_______________
* Двадцать метров на один километр.
В пути Коршак любовался красотой гор – на душе легко, покойно. Хотелось посидеть на зеленом берегу реки, искупаться, смыть соленый пот, а когда показалось вдали стадо коров на стойле, так явственно представил себе кружку пенистого молока и румяный слипушек хлеба, что засосало под ложечкой, обедать сегодня не пришлось – час дорог.
Отчего-то вспомнился Коршаку его учитель Наум Попович. Наверное, захотелось поделиться, показать свою работу, вот уже и последним врагам нынче будет каюк. Что знал Наум, учитель истории, гранильщик алмазов? Надзор, ссылки, снега и беспросветную российскую глушь. Какой верой надо было обладать ему, чтобы вступить в схватку с царем! Ему предстояла работа с самыми твердыми алмазами, человеческими. Лишь годы спустя узнал Денис, что Наум организовал подпольную рабочую организацию в трех крупных железнодорожных центрах, что он переправлял из-за границы оружие и литературу.
Председатель Совдепа подумал, что надо увековечить память первого в станице революционера.
Чудный, как на провесне, денек. Светлей казачьего клинка. Полон тихим ликованьем, как перед последним закатом. Сотня Спиридона, тридцать три человека, спустилась с Белоглинки в долину, метя зарезать телку или корову в стаде.
Говорливо бежит Подкумок. В светлой, как слеза, воде дрожит цветная мозаика дна. Притихли грустные рощи. Спят вековечным сном каменные стояки на татарских могилах. Над причудливой башенкой домика смотрителя электроплотины пышногрудое воинство облаков. Собирался Спиридон пошерстить жителей домика, но из банды ушла часть людей, которые могли выдать планы командира. Пойма реки – многоцветная галька, булыжник, песок. Как носы бесчисленной эскадры кораблей, вытянулись в линию бронзовые скалы Пастбищного хребта.
Дремлют на стойле коровы. Пастух дядя Исай, давно откашеваривший у белых, выдувает из свирели незамысловатую мелодию. Подпасок Жорка Гарцев, сын Савана, вторит деду на свистке. Бабы подоили коров, дали пастухам молока и лепешек, обвязали подойники чистыми марлями, сбросили платья и комбинации, полезли в воду освежиться.
В колючем терновнике яра, сбегающего к реке, спешилась сотня. Осоловело любуются казаки нагой красотой станичных баб. Тихо сложили оружие, оставили при конях коновода, обошли баб по роще, незаметно вошли в глубину за поворотом и поплыли, как Олегово войско, с камышинками во рту.
Как вспенился бегучий хрусталь! Завизжали бабы. Два казака поймали своих жен, а Роман Лунь – сестру, сорокалетнюю монашку. Играли в ловитки. Шум, ярмарка. Потом бабы уплыли по розовым каменьям вниз, торопливо пробежали до кустов, одеваться.
Купались – девушки, оделись – старухи.
Пустые и тихие рощи. Шумит вода. Канавы, заросшие с весны маками и кориандром. Горы слева и горы справа. За рощей яблоневые сады. Сквозь тонкие ветви синеет небо. Час послеполуденный, желтеют листья, пепельно-золитая элегия.
Вдруг неистово заверещала птица сойка, пронзительно, горько. Из канавы поднялась цепь особого отряда ЧК, стала смыкаться вокруг банды, разомлевшей от купания, первобытного зова любви и парного молока. Пятьдесят стволов подняты на банду. А кони и оружие банды не рядом. Бабы резво побежали к коровам, стадо спешно погнали прочь.
– Есаулов! – встал во весь рост Коршак. – Сдавайтесь – вам будет жизнь и работа! Гарцев, тебе отсидка три года! Государев, твоя мать помирает! Глухов, еще не поздно, иди на суд! Подходи по одному!
– Стой! – ответил Спиридон. – Ни с места – или откроем огонь! Повернулся к кустам: – Государев, держать пулеметы готовыми!
– Именем Советской власти вы амнистированы! – кричит Коршак. Некоторые предстанут перед судом, но жизнь сохраняется всем!
– Стой! – упрямится Спиридон. – Дай подумать!
– Пять минут!
– Сдаваться! – отчаянно прошипел чернобровый кавалер Гарцев, растроганный встречей с сыном-подпаском.
– Нет! – показал ему глазок маузера Алешка Глухов, один захвативший оружие и штаны с табаком.
– Плен, – сказали казаки, – хучь в кандалах, а жизни!
– Решайте все! – говорит Спиридон. – Я вашей жизни теперь не хозяин. Так что приказов на нонешний день не будет!
– Алеша, дай-ка закурить, – присел на камень голый, как все, Роман Лунь. Не торопясь, свернул цигарку, пустил дымок. Цигарку держал наотлет, по-женски, не курил – баловался только. Глядя на Луня, казаки опустили занемевшие от напряжения плечи. Будто не стояли вокруг коршаковцы. – Что я, господа офицеры, припомнил сейчас, – мирно гутарит Роман. – Сам диву дивлюсь, как в голову вошло, сколько лет миновало.
Казаки сгуртовались вокруг него. Коршаковцам слов Луня не слыхать. Не видно и шаманских огоньков в его глазах. Сейчас ничего не стоит расстрелять банду. Но Денис Иванович не дает команды.
– До войны служили мы у Арбелина-князя – не дай сбрехать, Спиридон Васильевич.
– Верно, было.
– Ну, шашки нам подарил знатные, и, между прочим, Денису тоже. Сидим за одним столом с князем. Ром да шампанскую трескаем. А он, князь, и заплакал: братцы вы мои, чижолый крест понесете. Пройдет всемирная война, и кто уцелеет на ней, тому горше достанется. Народились, говорит, за морем карлы такие, большевики, словом. Будут действовать под видом людей, даже в обличье жен, братьев, детей. С виду-то они люди, а в середке полоумные. Однако во всемирной войне они и победят. Ровно по книге говорил князь. Эти, плачет, коммунарии будут подбивать народ скинуть царя с престола и надругаться над святыми церквами. Ошибся князь? Нисколечко! А кто, говорил, несогласный – сдай винтовочку, а самого к стенке.
– Видали это! – вспомнили казаки поединок братьев Есауловых.
– Все как по писаному сказал. Отдадите оружие – будет на вашей земле коммуна. Видали на Юце коммуну? Табуном живут. У кого два быка, у кого ничего – всех в один загон. Это, значит, против вольных станиц. Детишки, чашки, ложки – все в кучу малу. Потом над вами, над господами казаками, поставят в атаманы мужика, а то и турка, армяна соленого!
– Мужики и заседают в Советах да бабы! – плюнули казаки.
– Спать будете под одной одеялой, в полверсты сошьют. Жен станут обгуливать комиссары.
– Он и про комиссаров знал? – усомнился маловерующий Саван, так же, как Роман, присутствовавший на беседе с Арбелиным.
– Слова такого не было, – уклонился Лунь, отлично знающий и латынь, и французский, и что слово такое было. – Он говорил тогда знаками, мы и не понимали, сидели как зюзики. Вот. Спать, значит, кто кого сгреб. Нынче, скажем, я с ней, а завтра ты...
– Это и раньше бывало, – вставил Глухов.
– Православной жизни положат предел. Кони будут ржать в храмах. На казацкие земли сядут фабричные хамы ваньки. Казачество, цвет народа, израсходуют, пустят на распыл, а покамест в силки заманивают. Теперь я вас спрашиваю, господа офицеры, много ли лжи сказал Арбелин-князь?
Угрюмо молчат казаки. За три года в лесах и горах постарели они на триста лет, ничего не узнали о новой жизни, верили старине, сохраняли клочья старых представлений о чести, верности, присяге.
– Говорите, мать вашу так! – возвысил голос Роман. – За высокие наши горы, за буйный Терек – марш! – и рванулся убегать.
– Стой! – закричал Коршак. – Держи слово!
Но сотня кинулась за Лунем по роще, к коням.
– Огонь, – тихо, как ругательство, произнес Коршак.
Больше половины сотни легло под пулями чекистов.
Человек двенадцать прорвались и ушли.
Убегая, Глухов выстрелил.
Далеко метал ядовитые стрелы Арбелин-князь. Вышел и на этот раз победителем. Успел достать поганой стрелой Дениса Коршака, тридцати четырех лет от роду.
Прозрачный день стал призрачным. Горячая пуля прошила голову – кровь заливала темноскулое, обрезавшееся лицо со спокойными ярко-серыми глазами. Воздух настоялся, как спирт. Дышать чекистам стало нечем.
Вскрикнул, взвился на коне красный командир Михей Есаулов – не было более страшной потери для станицы. Людей незаменимых нет, а Коршака заменить некем. Ведь это он установил тут Советскую власть. Он провел станицу над всеми кручами и обрывами. Он организовал первую коммуну.
Страшную процессию с мертвым телом встретил Михей на околице. Убитого прикрывала желтая кожанка на белом меху. Михей прикрыл тело станичным знаменем, а кожанку надел на себя, взял планшет и наган Дениса. Пришел к матери Коршака и сказал, что сын ее жив, вот он сам, только слегка переменил обличье. Для большего сходства Михей стал брить голову, как то делал Коршак, стыдясь, что ли, ранней седины.
Похоронили Коршака на самом высоком месте, на площади у вокзала. Могилу окружали согнувшиеся молодые ясени. Генерал Шкуро когда-то повесил на молодых деревцах, еще не приспособленных для этого, станичных большевиков. Деревца согнулись и никогда не распрямились. Землю на пять саженей выложили гранитом, а на самой могиле поставили памятник и посеяли вечнозеленую траву, и каждой весной станичный сев начинался с посадки огненно-алых цветов на могиле Коршака. Потом перенесут с Братского, красного, кладбища прах погибших сподвижников Коршака, и памятник станет общим. Отныне здесь будут проходить митинги, демонстрации, народные празднества.