Текст книги "Молоко волчицы"
Автор книги: Андрей Губин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 44 страниц)
В доме пошли пиры, сборища, плясования и блуд. Тут ели хлеб на корню. За бесценок продавали коней, мебель, ткани. Вскоре появились долги.
Тогда дом купило казачье правление. Нюська перешла жить к подружке, подвизавшейся на курсу возле господ офицеров. Кое-что переделав, дом освятили снова. И старики постановили: быть сему дому тюрьмой.
А бабка Дрючиха все побиралась на паперти, стояла с длинной рукой, ходила в рубище, печку не топила, с родней не зналась. Как-то огласила на сходке, что у нее деньжонки небольшие прикоплены и она отпишет их тому, кто докормит и доглядит ее. Охотников не находилось. С жилистой шеей, аспидно-черными глазами, словно вырезанная из темного дерева, она походила на бабу-ягу. Дед Иван Тристан говаривал, что в старину была она красавицей, офицерам глаза строила, и сам он, грешным делом, ухлестывал за ней на посиделках. Однажды нашли ее по первому снегу холодной. Лежала у порога, и, как на ведьме, сидел на ней желтый кочет – все ее хозяйство. Внучка Нюська отказалась хоронить бабку, и похоронили за счет казны. Хатенку Дрючихи подозревали как обиталище нечистой силы – Есаулова Прасковья Харитоновна видала, как в хате плясали русалки. Правление решило снести вертеп на камень, буде на него желающие.
С того дня разбогател мирошник Аксен Пигунов, мужик. Ломая хату, нашел он кошель телячьей кожи с древними золотыми монетами. Долго не мог подступиться к нему. Лежала на кошеле диковинно длинная змея. Пока искали вилы, чтобы пропороть гадину, она уползла в камни.
Все бы ничего, да женился Аксен не по чину – взял казачку Глашку из сурового рода Луней. Один брат Глашки промышлял разбоем на море, другой, Анисим Лунь, смолоду жестоко пророчил нашей станице гибель и опустение. Ко всему, пухломордая Глашка путалась с соседским парнем Степкой Глуховым. Муж давно мешал им. Понятно, и на золото точили зубы. Да и кто он, муж? Мужик! А тут спокон веку казачья земля, чертов лапотник!
В успенье натопила Глафира баню. Позвала и Степку попариться. Мужчины хлещутся вениками, а баба пару поддает. Низенькая саманная банька стояла в задах, с крошечным слюдяным оконцем, скрытая лебедой и сурепкой. От булыжной каменки жар – не продохнуть, не взмахнуть рукой. Сладко кружится голова от кизилового духа веников.
Глашка внесла цибарку ключевой воды, переглянулась с любовником. Муж блаженно закрыл глаза, растянувшись на скользкой полке. Серебряный крестик мерно вздымался на дряблом розовом пузе мельника. Степка мылил Аксену ноги, Глашка голову.
– Тьфу, окаянная! – заорал Аксен. – Глаза намылила...
Тут и саданул его Степка железной кочергой по темени. Дернулся Аксен и захлебнулся в кипятке – в котел головой сунули...
Стемнело. Глашка замыла кровь. Конь Глухова стоял за баней оседланный. Положил Степка мокрый мешок на седло и поскакал. Остановился в Чугуевой балке. Глухо пели сверчки – хор крошечных певчих по убиенному. Темная лесная гора закрывала полнеба. Шашкой Степка рыл яму. Тревожно ржал конь. Глухов ласкал его, бил, завязывал поводьями рот. Конь бесился. И бросил казак мешок в стеклянно светлую речку.
Соседям Глашка сказала, что Аксен с вечера напился, избил ее и ушел в лес за калиной. А через неделю охотник дядя Исай нашел мешок с человечиной в Долине Очарования – так называли балку господа. Мать Аксена опознала крестильный крестик сына. Дед Иван Тристан видел, как Глухов скакал с мешком. Что Глашка и Степка путались, знали все.
В то утро осталась некормленой скотина, не топили печи. Станица вышла содомом на выгон. Плетями погнали Глафиру в лес за останками мужа. На ходу измывались над ней как хотели. Пуще других лютовали бабы и особенно казачата, еще не знающие о любви. Они рвали ей кожу на толстых грудях, били держаками и деревянными шашками в стыдное место.
Полумертвая, доползла Глафира до балки. Помочилась кровью. Стала собирать мужа, рвет листья, чтобы не пачкать рук о трупную падаль. Пуще взъярилась толпа. А когда натешились все, вжикнула шашка гвардейца Архипа Гарцева – и голова убийцы скатилась к зловонному черному мешку.
– Добре! – сказал подъехавший атаман. – Бросить собаку тут, а мужика похоронить в станице.
Маленькое голубиное сердце Маруськи Синенкиной, бегущей в толпе детей за Глашкой, билось порывисто и больно. Впервые девочка видела так близко кровавое преступление и страшное возмездие. От ужаса она не могла слова выговорить. Теперь она знала, что люди убивают друг друга, как звери в диком лесу.
Глухов сбежал за Каспий и, по слухам, стал татарином.
А деньгами завладел брат Аксена, Трофим Пигунов. Он стал и хозяином мельницы. Держался ближе к казакам и на мельнице казака пропускал раньше мужика.
Мельница – вторая неофициальная сходка. Тут по вечерам собирались старики и под мирный рокот, в хлебном запахе зерна, перебирали в памяти былую жизнь.
По вечерам, когда ветра зари полотна дожигают, коровы важные шагают, в поля ушедшие с утра. Идут-спешат издалека, молочным солнцем налитые, и дышат паром молока, теряя капли золотые.
Собаки брешут у отар. Звенит бугай тяжелой цепью. А сумрак полчищем татар крадется к хатам сонной степью. Уже мелькнули у реки влюбленных воровские тени. С остывших глиняных сидений ползут на печи старики, надежно затоптав цигарки.
Давно закончен овцам счет. А молоко еще сечет железо звонкой цибарки. Дед-нянька спать поутолок внучат и сам улегся с ними. А буйно радостный телок бодает выжатое вымя.
Дубравы погрузились в сон. Тревожно на путях окольных. Утих на дальних колокольнях вечерний заунывный звон. Ползут туманы по долинам. Страшнеют в балочках лески. А боевые казаки в чихирне собрались старинной. Капусты квашеной кочан да мера слив иль груш моченых. И посередке винный чан. Под каждым табурет – бочонок.
Вздыхали, пили и крестились. И плыл в ночном дыму кабак. И поздно ночью расходились по лужинам под брех собак. Меланхолично звезды иглы роняли светлые во тьму – на жизнь, к которой все привыкли, как привыкает бык к ярму. Грустя о времени ином, тут поминают ветераны, когда Подкумок тек вином и плыли киселем лиманы. А ныне стыдно и темно становится на белом свете.
И путало иных вино в шелка блестящей лунной сети. Ползли домой, как пластуны, и носом попадали в лужи прославленные хвастуны и мастера владеть оружьем. Кто потерял портки, ножны, кто без сомнений добирался до сонно дышащей жены и истово с ней целовался. И храпом выпугав друг друга, вот спят в обнимку два супруга. Иной буянит – не до сна. А тот лишь вживе воротился, так борщ хлебал из казана, что медный крест на пузе бился. Ночь. Баба выскочит на миг. В садах рокочет сыроварня. Да пронесется шалый вскрик неуходившегося парня.
ОБРУЧЕНИЕ ЗВЕЗДЫ
Был праздник. Густой масленый звон над станицей. Перьями гигантской птицы плыли светлые облака. В ярких сатиновых обновах торопится в церковь молодежь, чтобы скорей отстоять положенное и идти на игрище. Сурово, осуждающе смотрят на молодых старухи – им осталось лишь злобно молиться богу да греметь чугунами в печи.
Глеб тоже отстоял раннюю обедню. Карим глазом косил на луженое блюдо церковного старосты. На блюдо мелким дождиком сыпались копейки, алтыны, пятаки и гривенники – по грехам дающего. "Это что, – думал казак, – как кто в старосты пролезет, рожу наедает, ровно кабан, хату новую строит под железом, конями и фургонами заводится. И ведь не держат долго, чтобы душу не сгубил!" Из церкви пошел на мельницу, не терпелось новый жернов в работе проверить.
Мельница – длинный сарай. Одна сторона в реке, будто баржа. Внутри отсеки. В одном плещется огромное дубовое колесо с корытчатыми лопастями. В другом натужно гудят каменные жернова. Из третьего по деревянному рукаву течет зерно. В четвертый сыплется мука на сито, тут отбиваются отруби, идущие в пятый отсек. Самый большой – приемный, с весами и закромами. Окна в крыше затянуло мукой и паутиной, полутемно. Вода на колесо идет по тенистой Канаве, зеркально-тихой, заросшей ивами и незабудками, от хворостяной запруды, сделанной выше по течению реки. Канава и река образуют гусиный остров с мягкой муравой, на которой станичные парни допоздна метали "орла", играя на деньги. В речку вода возвращается пенистым водопадом.
На мельнице с незапамятных времен ютился станичный песенник Афиноген Малахов. Барин Невзоров приглашал поэта жить к себе, в роскошный особняк на курсу, ибо любил казачьи песни. Афиноген отвечал, что для занятий поэзией ему вполне достаточно чердака мельницы и лунного плеса на реке. Черноволосый, стройный, быстрый старик все похвалялся вскочить в серебряное седло Эльбруса, а в ожидании этого часа сидел на Пьяном базаре с дружками былой славы. Он-то и выкопал в старину за пять лет Канаву. Он же и первую мельницу поставил. Но чудно: не любил помольцев. Больше сидел в деревянной каморке или над водой и играл на цимбале. Хата стояла на двух берегах Канавы, на древесных стволах, перекинутых через воду, Канава текла под полом хаты. Один угол каморки занимали иконы старинного письма, в другом кровать. На стенах винтовка, шашка, тульский пистолет. Окно одно, слуховое, с видом на реку, Предгорье и Белые горы. Попадал в него только лучший, утренний свет.
В снежные дни в хате жарко пышет чудная железная печурка, сделанная из чугунка. Афиноген попивает яблочный сидр, слушает гул пламени, читает книги о деяниях и жизни святых и угодников.
В давние времена продал он мельницу пришлому Аксену Пигунову. Жить остался в хате. Жил и при наследнике Аксена Трофиме. Трофим смотрел на Афиногена как на сторожа. У Афиногена и друг был сторож Английского парка, живущий в крошечной кирпичной сторожке, вокруг которой идиллически стояли копны сена – так осталась она на открытках тех лет и так запечатлел ее на холсте сам сторож, художник-самоучка. Знался Афиноген и с кладбищенскими сторожами. Новый хозяин мельницы побаивался Афиногена за то, что никогда не видел старика спящим: в любую полночь глянь – Афиноген или сидит, или ходит над водой, а если лежит, то глаза открыты. И все думал от него избавиться.
Жалостливые бабы считали его убогим и носили ему узелки с пищей. Часто и Глеб передавал ему пышку на сметане от матери. Когда-то Афиноген дружил с дедом Глеба, Гавриилом Старицким, а последнее время все спрашивал парня, скоро ли вернется со службы Спиридон-песенник, потому что старик сложил новую славную песню и не хотел пускать ее в мир без хорошего исполнения. Он и песнями кормился. Всякий раз как составит новую, приглашал станичников и господ слушать ее, с непременным условием приносить еду и закуску. А господа при этом подавали и деньги.
Поговорив с Афиногеном, Глеб пустил жернов. Тут их позвали завтракать. Глебу подала рушник дочь Пигунова, ласковая хромоножка Раечка, а старику сама хозяйка, бессловесная, забитая, даже вроде бы и без имени все называли ее местоимениями. До того она была стерта я незаметна, что на улице Глеб, случалось, не узнавал ее, принимал за незнакомую бабу. А Раечку он не любил. Порой с ненавистью смотрел на безобидную девку. Посватайся к ней Аксененкин-дурачок – с дорогой душой отдадут – хромая! А денег за ней невпроворот, где-то прячет хозяин и персидский кошель с золотыми монетами. Но не станешь же брать хромую, мужичку!
Ели блины. С кислым молоком. С каймаком. С маслом. Со сливками. И на закуску с вареньем – черносливовым, вишневым, кизиловым, и на самый вершок – с медом. У раскаленного зева русской печки мать и дочь мажут сковороды связкой гусиных перьев, окуная их в топленое масло. Половником наливают жидкое тесто и рогачами ставят сковороды на жар. Мгновенье – и тонкий ноздреватый блин готов. То хозяин, то работник, то сторож берут его с пылу, сворачивают трубкой, макают в блюдце и шумно втягивают в рот. Едят долго, упорно – мать и дочь уже употели. Ради праздника и штоф на столе. В будние дни казачий рацион небогат – постный борщ, кулеш, картошка в мундирах с солью, черный хлеб. Пироги же, блины, лапша с курятиной, масло, узвар – только в праздники. Сало, правда, ели почти ежедневно, как китайцы рис, как исландцы рыбу.
Праздники Глеба тяготили – время уходит на ветер. Молод. Силу девать некуда. После блинов насек сталью старый жернов, наладил кукурузную рушилку. Но день не кончался. Сел рядом с дедом Афиногеном на перевернутую колоду. Смотрят на речку. Течет. Быстрая. Лазурь над горами и изумрудными зеленями печалит, веет светлой грустью. Башнями громоздятся белые кучевые облака. Поют петухи. Качается на татарских могильниках шалфей и дикий чай. Станичный поэт тихонько напевает.
Глеб спросил:
– А куда делась твоя семья, дедушка?
– В синем море, в златых чертогах морского царя, и прислуживают им царь-рыбы...
– Как же они туда попали? – понимает шутку казак.
– А вот по этой речке прямо поплыли... Выше Синего яра текла тогда вода... и мальчонку смыло... с конем... а она за ним... Я-то не видал, мне сказали... Тогда и поставил тут мельницу... Вода очаровала... А мельником не стал.
Не понять молодому старого, живому – мертвого. Но пахнуло на Глеба холодком небытия. Вот эта вода встанет черными горбами, заревет и в один миг унесет Марию. Или бык убьет. Или оспа случится. Беречь надо друг друга, беречь. Его охватило такое беспокойство, что он едва сдержался, чтобы не пойти к Синенкиным тотчас.
– Спой, дедушка, веселую!
– Это надо твоего братца Спиридона.
– А много сложил слов-песен?
– Есть одна, – весело подмигнул старик, вернувшийся с высот печали на грешную землю.
– Скажи словесно.
– Нет, и не проси, уж коли отпечатал бочку – пей до дна, а тут винцо особое, не успеешь выпить – фонтаном разлетится, нельзя трогать.
Закат позолотил неподвижные облака-башни. Глеб выбил мучную пыль из каракулевой шапки, потуже затянул серебряный пояс, обмахнул мешком сапоги и пошел гужеваться с девками.
На этот раз собрались у Любы Марковой – у нее был день ангела. Парни наворовали дома припасов – кто целого гуся приволок, кто домашнего вина бутыль, девки накрыли стол, нажарили тыквенных семечек, нарумянили щеки, и без того полыхавшие бурачно-розовыми пятнами. Нашелся гармонист. Ели, шутили, дарились конфетами, рассказывали жуткие истории с участием мертвецов и железного волка, играли в жмурки. Парами уходили в звездный квадрат растворенной двери.
Глеб и думать забыл об Афиногене и его невеселых песнях и рассказах. Но осталась нежность к Марии. Забота. Любовь. Радость, что она жива, рядом, и уж не так безобразны ее светлые волосы, хотя их не сравнишь с черным шелком волос ее подруги Любы. А тут ревность заговорила и хозяйская сметка: не проворонить бы девку, на нее, оказывается, парни смотрят, как на диво, наперебой плясать вызывают, пряниками засыпали. Значит, есть в ней что-то ценное, а такое и себе сгодится. Бесили Глеба и железные глаза Хавроньки Горепекиной – смотрела она на него, как на свое, кровное, ведь он не раз провожал ее с посиделок. Шутишь, девка, казак вольный человек, кого хочу, того люблю. И нынче провожать буду не тебя, а Маруську. Когда Мария подосвиданилась, Глеб скользнул за ней, все же избегая круглых глаз Хавроньки, принарядившейся ради него в маркизетовое платье, которое, он знал, ей берегли к венцу.
Его ударили сзади, и он полетел носом вслед за шапкой. Шапку схватил сразу, перевернулся и встретил град кубековских кулаков стоя. Драк Глеб избегал, боялся убить, гнев в нем был нечеловеческий, он даже завидовал драчунам, которые братались, еще не смыв кровь с морд. Но тут дело особое. Мария тому причина. Кубековский кутан не желает отдавать свою по вере девку никонианскому псу. Так рыцарски, так упоенно не дрался он давно. И уже подкатила студенистая влага страха в плечах – страха убийства, уже порывался он вытащить кинжал, но Люба и Мария со слезами схватили его за руки и потащили во тьму. Следом летели камни и матерщина. Глеб вырывался. Горели синяки под глазами. Солонело во рту, не от крови, от жажды кровавой мести – ведь он никого не трогал. Ну погодите, суки, мы вас перевстренем на Голопузовке!
Проехал "золотой" обоз, оставляя длинный, как у кометы, хвост вони. Девки зажали носы платочками. Глеб стал дышать спокойнее. Люба поцеловала Марию и побежала домой – вечеринка еще не кончена.
Нет, он не отдаст ее никому! И шептал ей слова нежные. Клялся в любви. Говорил, что зашлет сватов. Теперь же зашлет. Жить без нее невозможно. Будут упрямствовать попы – вера разная – он им кукиш покажет! Силой им будут мешать – у него тоже есть ружьецо славное, за сто сажен чугунный котел пробивает.
Жаром проняло девку. Недавно еще он целовал ее с холодком, балуясь, а теперь огнем горит. Не слишком ли наворожила цыганка?
Небосвод выгнал вечные табуны звезд. Дремлет старец-пастух Эльбрус. На десятки ладов заливаются станичные псы.
Неожиданно Мария заплакала – Глеб сравнил ее с неуклюжим длинноногим жеребенком, из каких вырастают лучшие кони.
– Чего ты? – обеспокоился парень.
– Хорошо мне... даже страшно...
Задумался и Глеб. И ему хорошо. И точит какая-то порошинка страха в сердце. Вера разная – ладно. А ведь немало в станице невест побогаче Синенкиной. Жениться раз. И надо жениться с толком. Вот была бы она дочерью Пигуновых! И, споря с собой, жарче обнимал Марию.
Над дальними курганами-пикетами призывно мерцали светила. Одна звезда будто молила о помощи, то вспыхивала, то, изнемогая, чуть голубела точкой. В нервном мерцанье звезды отзывчивая на чужое горе Мария уловила нечто гибельное.
– Смотри, звездочка угасает.
– Нет, это на мороз, – ответил великий земледел.
– А вон чья-то душенька полетела, – показала на сорвавшуюся рядом, за курганом, звезду.
Пропели первые петухи. Глебу пора в лес, договорились выезжать на Стожарах. Он собирался нарубить ясеня, чтобы заказать Ваньке Хмелеву новую телегу, старая еле дышит. И сделался он ледяной. Чует Мария – чужой, нелюдимый, непонятный. А почему, бог знает.
– Обиделся? – с тревогой спросила.
– В лес пора, ступай.
– Я у Любы Марковой ночую.
– Проводи меня.
Во дворе кинулась к Марии длинная черная собака. Мария испуганно схватилась за Глеба. Глеб выдохнул звук, будто тушил лампу, и собака виновато скрылась. Запрягли быков, бросили в шаткую тележонку топор, цепь, бурку. Мягко положили на солому ружье. Мария ласково гладила теплые морды спокойных быков, грелась их дыханием, радовалась богатству любимого. Радостно ей – видела себя женой, провожающей мужа в лес. Страсть не хотелось расставаться. Поехала с ним до выгона, где собирались все лесорубы.
В речке остановились – пили быки. Глухо, по-ночному журчала вода в колесах. Плыл туманок над самой водой, что по грудь быкам-подросткам. За выгоном настороженные балочки, чем дальше, тем глубже, в тревожном сумраке.
Такими близкими никогда не были. На посиделках много игры: забав, признаний, а тут быки, телега, труд – нечто от семьи. Так бы и ехали вместе вечно.
В звездном пламени Белые горы – такими ничтожными кажутся беды и радости. Хочется Марии только любви, делать доброе, пригреть сирого, накормить голодного, ответить лаской на теплый взгляд.
Глеб посматривал на Синие горы – скоро ли заря. Томление, охватившее его, хотелось сбросить, как теплую, но тяжелую бурку. Вот ведь и старшие братья еще не женились, надо ли спешить ему?
В тишине, не слыша голосов, быки шли тише и тише. Остановились. Глеб потянулся к кнуту. Мария поймала его руку, поднесла к губам. Она лежала на соломе. Ему было неловко, что она целует его руку, обнял ее плечи и припал губами к ее губам. Она закрыла глаза. Отчаянно сопротивлялась. Глеб отступил. Тогда она притянула любимого к себе...
Долго молчали и не могли отдышаться от волнения. Она еще всхлипывала от наслаждения, потом поджала не умещающиеся в телеге ноги и беззвучно затряслась в горьком плаче – грех страшный, перед богом, родителями, Глебом – ведь не венчаны. Не зная, как утешить ее, он вытирал ей слезы, сказал:
– А знаешь, лежачи, ты не выше меня!
Она улыбнулась, обняла любимого, нежно и беззащитно припала к его тяжелым рукам, отдавая им себя.
– Мы с тобой ровные, это я на каблуках выше. Ничего, что я длинненькая?
В звездной темноте ее лицо прекрасно, большеглазое, крупного овала. Четок в небе породистый, арийский подбородок казака.
– Дурочка, ты у меня первая и последняя, век буду с тобой, и умирать вместе, возьму тебя на руки, уйдем в калиновую рощу и там схоронимся от людей, келью построим, царями лесными будем, а когда час придет, отпоют нас не попы, раз у нас вера разная, а листья и трава, а вместо свечек вот эти звездочки гореть будут...
Опять Глеб вышел раньше других. В некоторых хатах замелькали огоньки, но дорога пока пуста. Хороша бурка в предутренний холодок. Сладко пахнет солома. Глеб рассказывал Марии об электростанции за станицей, куда недавно возил с речки песок. Белый Уголь называется. Чудеса твои, господи! Вода, как на мельнице, колеса крутит – это понятно! А потом по проволоке огонь бежит за семь верст, и в господских домах лампы навроде груш горят без керосина и жира, да так ярко, что глаза выжечь могут. Лампы Мария видала, только в ум не возьмет, как же это огонь бежит по проволоке. Старики говорят: там в середке черти такие сидят и светят. По мнению Глеба, это брехня, там машины гудят, а как они делают огонь, то не понять никому.
Сказал, что телегу новую делать будет. Надо бы справлять и рессорную английскую коляску, фаэтон гонять на курсу. Не только полевым трудом жив человек. Вот он недавно купил на базаре телка и перепродал его мясникам с барышом, да еще потроха и шкура себе остались. А то вел коня поить. Под "шумом" барыня Невзорова рисовала. Конь играл, вставал в дыбки. Барыня попросила казака постоять, пока она их нарисует, дала за это рубль и пилить дрова на зиму пригласила – тоже заработок. А кто без денег, тот бездельник.
Донесся снизу тележный скрип колес.
– Пора! – шепнула счастливая девка, поправила косы, еще и еще поцеловала суженого и, унося мечту о лесной жизни вдвоем, серой качающейся тенью стала удаляться в сумрак полей, чтобы обойти скрипящие телеги.
Бежала полями угрюмо зашелестевшей кукурузы, чувствовала затылком восход карающей зари. Как посмотрит она ему же в глаза? Ох ты, ноченька темная! И от родных теперь навек отрезана стыдной тайной. Ее замуж выдавать собираются, а она вперед залетела. Как будет теперь она смеяться с отцом, возиться на сене с Федькой? А если мать или братец Антон почуют неладное? Крут братец Антон в делах семейной чести!
Ноги отказываются идти в станицу. Надо предупредить Любу, что она ночевала у нее. И утешала себя тем, что Глеб никогда не бросит ее, а Прасковья Харитоновна станет любить, как родную дочь.
Серая тень – неужели это человек с думами, сердцем? – растаяла. Может, сон снится Глебу? Тоскливо сжалось его сердце. Жаль Марусю, одна уходит, а там кобели страшенные, бывает и бешеная скотина. А проводить невозможно – быков не бросишь. Каждый в мире одинок. Каждый сам платит за грехи. Где он, тонкий стебелек уплывающего счастья? Слился с мраком кукурузных полей. Догнать, приголубить, обнадежить. Тут сами тронулись быки, услышав стук телег. Звякнул в передке топор. Напомнил о лесной работе.
День разгорался. Цоб-цобе!
КАЗАЧЬЕ СЧАСТЬЕ
Беспорядки в городах задержали полк, в котором служили Михей и Спиридон Есауловы. Лишь осенью бойцы мчались со службы – по желтым степям, мимо древних курганов, сбоку славной реки Кубани. Называясь терскими, казаки Пятигорья редко, случайно и далеко не все видели буйный Терек. В Кубани же часто поили коней, бывали у ее истоков в снегах Эльбруса и, хотя жили в пятидесяти верстах от двуглавого гиганта, выше снеговой линии не поднимались – дальше смерть, круча, небеса. На изобильной травами долине пасется стадо Синих гор. Конники пришпорили коней. Уже видны ландышевые и ореховые балки, где прошло их пастушье детство, качается трава на могилах дедов, где их заждались истосковавшиеся матери и жены.
Долго не ложились в этот вечер в станице – прошел слух, что сотня скачет домой. Все выглядали да поджидали. Нет, не видать, не слыхать. И поставили караул на въезде.
Служивые решили подшутить над станичниками, обдурили родных: не доехав трех верст, спешились и, как в засаду, ушли в камыши. Затею предложил Игнат Гетманцев, страстный охотник, для него и война – охота. Конечно, убить человека – не куропатку застрелить. Гетманцев любит брать языков, живых людей, и лучше всего чувствует себя в засаде. Смеющимся его не видели никогда. До службы так и пропадал в лесах, хотя имел жену, правда, бездетную. Лесной человек-одиночка, он в людской компании утешался картежной игрой, и играл так же отчаянно, как шел на медведя.
Против затеи Игната был атаманский сын Саван Гарцев, драчливый, увертливый крикун с вислым животом – явление у казаков редчайшее. Любитель поесть, настроенный эпикурейски и в самые драматические моменты, не расстающийся с фляжкой и куском и под пулями, он заслужил себе прозвище Окорок. Сейчас он спешил домой в чаянии сытного ужина. Спиридон Есаулов, хорунжий, шутник, весельчак, бабник, не унывающий в любой передряге, уговорил Гарцева. Поддержал брата и Михей, рубака, джигит, конелюб. Михея Саван уважает как сильного и ловкого наездника и отличного стрелка. Вел сотню со службы приставной, временный командир, и ему было все равно. В станице он примет новобранцев и поведет их на службу.
Вот уснула родная станица у гор. Переместились низкие созвездия. Ухает сова, да шумит на перекатах бурунами Подкумок, громко поет о старшей сестрице Кубани, о братце Тереке, о тетушке Куме.
В урочный час он напоит и обмоет в последнюю дорогу и меня, и тебя, мой друг.
Казачьи кони ободрились, заиграли, припали бархатными губами к заводям, долго пили, волнуясь от близости дома.
Как удальцы в набеге, казаки прокрались на площадь, обманув дозорных парнишек. Не звякнула шашка, не топнуло копыто: все замотали, заглушили. Двоих дотошных казачат, заметивших движение, Игнат Гетманцев взял в плен. Когда все собрались, Спиридон-песенник махнул рукой. И обрушился на спящие хатенки старинный плач.
Сине море без пролива
Разлилося широко...
Как встурмашился народ! Зачиркали кресала о кремни: вздувают жирники. Бегут на босу ногу встречать дорогих гостей. Крик, гам. А сотня стоит, как на картине, строем. Кони и всадники слиты, шестикрылые кентавры. Спиридон Есаулов с наигранной хрипотцой процеживает слова:
Два часа минут пятнадцать
Шел я морем хорошо...
И густо подхватывает сотня, всплеснув синими башлыками – волны и ветер:
Как вошел в Азовско море,
Стал корабль мой потопать...
Тоска, ревность, суета житейская – все отлетает. Торжественный обряд встречи не допускает суесловия, лишних чувств и объятий. Деды и отцы стоят в сторонке без удивления. Матери пали ниц, поцеловали ноги сыновьих коней после дальней дороги. После этого кони поступили на попечение младших братьев, а служивых чуть ли не на руках несут их чернобровые сестры и жены. Всплеснется и плач – со службы не все вернулись, иной уже пасет табуны и стоит на пикетах в горах господа. А в т о р о к а х е г о р у б а х у о д н о п о л ч а н н и к и в е з у т.
Дома первым делом раздают подарки: старикам – бутылки казенного спирта, матерям – кашемировые шали, сестрам и женам – узорчатые шалетки и батистовые платки, юношам – револьверы и кинжалы.
Огненными жерлами пылают с вечера топленные бани. В душистом пару жены моют друженек, целуют шрамы на милом теле – как сыр в масле катается казак. Пышно взбивают утиного пуха перины. Подносят казаку старинную чарку, из которой пивали и дед, и отец, вернувшись из похода. И сладостная разымчивость покоя снисходит на воинов от привычной картины родимого гнезда – дыма, овчин, сундуков. Дивно рассказывают они о стычках, о военной удали товарищей, о хитрости командиров, о дальних странах в кругу блестящих родных глаз. Легенды о священных конях, о народах трехглавых и пятируких, о коих доводилось слыхать.
Качают на коленях малолетних лупоглазых ребятишек, ласково треплют за косы подросших сестер, мужественно чокаются с дедами, пламенеющими былыми походами. Родовой дух незримо стоит в горнице. До слез радостно смотреть на единокровцев, на ветви своего дерева. Никогда так не бывает добр казак, как в эти дни. Потом может зарезать за копейку, но сейчас на радостях сумку золота высыплет в речку – сделает и речке, как Стенька Разин, подарок.
В хате Синенкиных послышались выстрелы – гуляют. Еще утром прибыл на каникулы Антон-юнкер. Пир горой. Казацкий пир весел и буен. Даже дед Иван прошел два круга в танце и дико взвизгнул "асса! иль алла!". А гости-офицеры достали маузеры и кольты и лихо всаживали пули в беленый потолок хаты. Пригласили и полковника Невзорова. Он пришел с дочерью, курсовой дамой под вуалью, в тонких черных перчатках, сквозь которые блещут камни и золото перстней. Чихирь она пила наравне с казаками. Когда Наталья Павловна закурила длинную надушенную папироску, Федор Синенкин незаметно сплюнул от отвращения, тайно перекрестился под столом и вышел на вольный воздух.
Художница ревниво посматривала на синюю нежность пушистых глаз Марии, о размере которых станичные бабы говорили: ровно яйца перепелиные.
Зато у барыни лицо белое. Выпив, полковник кричал юнкеру:
– Получишь офицера – отдам девку! Пойдешь, Наташка?
– Пойду! – дурачилась Наталья Павловна.
"Спаси бог!" – думал Федор, хотя все понимали, что такой мезальянс невозможен, ведь Наталья Павловна генеральская внучка и крестный отец у нее войсковой атаман в чине генерал-лейтенанта.
Началась пальба и во дворе Есауловых. Глеб с матерью наварили араки давно, а теперь спешно зарубили Кормленых петухов, позвали в гости родню по Мирным и Есауловым.
Братья одобрили Глеба – базы в порядке, скотины прибавилось, крыша на хате новая, а что помидорами занимается и ходит на посиделки в старообрядский юрт, так это поучить надо старинным способом, посечь немного. А пока одарили брата седлом и шашкой – подлетит время и ему идти на службу, когда запоют на проводах:
Отлетает сизый голубочек
От сизой голубки своей...
ГРАНИЛЬЩИК АЛМАЗОВ
Михею и Спиридону правление выделило участки. Братья наломали синего камня, готовились строить себе хаты с весны, обзаводиться семьями. Но еще в каменоломнях Михей загрустил. Случилась странная блажь с урядником его императорского величества полка – заскучал он в станице, а ведь, как и все, рвался домой со службы. В последние дни на границе он близко сошелся с Денисом Коршаком, а теперь и Дениса нет – уехал в Петербург учиться. Спиридон определился на жалованье – в полковой школе готовил молодых казаков на службу. А Михей, черноглазый, широкоплечий рубака, болен томлением духа. Скучно рубить ему шашкой капусту на зиму, не радует конь, и разговоры матери о женитьбе высмеивает. Хоть возвращайся на службу и просись на передний край, где удаль его и молодечество нашли бы применение.