Текст книги "Молоко волчицы"
Автор книги: Андрей Губин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 44 страниц)
– Есаулова...
– Родственники с Михеем Васильевичем?
– Меня брат Михея Васильевича держит.
– Как – держит? – удивился корреспондент.
– Ну, замужем, значит... Божья мать тоже Есаулова...
– Сейчас вы не в коммуне?
– Нет, – потупилась Мария. – Самостоятельно.
У костра остановились подводы с молочными бидонами – вечерний удой с фермы везут в город. Ездовые – парнишки. Кашеварка Люба Маркова налила им по чашке кулаги.
Михей и тут свою агитацию проводит, говорит:
– Вот доживем, товарищи, что молоко с гор самотеком пойдет в города по трубам...
– Брешешь, Миша, – простодушно удивился дед Исай.
– Вот увидите! Сады артель заложила, яйца птичник даст возами...
– Птица, верно, – соглашается Исай, – курей этих развели пропасть, ровно белая туча в Третьей балке.
– Про трубы ты загнул, – улыбается, Быков.
– Нет, не загнул, товарищ секретарь! – не на шутку обижается Михей. Скоро и у нас повалят в коммуны. И первыми – женщины, в коммуне им выгода, дома они делают все, а тут только одно дело и, значит, имеют время для культурного развития.
– Все равно страшно в коммуне, – вылез опять Исай. – Хлеба много, а не мой, артельный.
– Во ты его ешь? – спрашивает Михей.
– Ем и оглядаюсь – не мой.
– Ну, хорошо, вот ты ходишь по дороге, она тоже не твоя, общая, что же, она не держит тебя, что ли, Исай Тимофеевич?
– То, милок, дорога, или, к примеру, мост, их и в старину артельно делали.
– И все надо делать артельно. Ведь и станица – это артель, не ставили же хаты поодиночке в горах, а селились гуртом.
– Потому что с горцами воевали! – упирается дед.
– А теперь надо воевать с нуждой, невежеством, жадностью...
Послышалась конская рысь. К табору подъехал стройный, с закрученными усами казак, Яков Михайлович Уланов. Его дружно обступили все.
– Домой не заехал, прямо сюда, в степь, – говорит Уланов, кинув повод возникшему у конской морды мальчишке, тут же коня увели.
– Чего, Яков Михайлович? – не терпелось бабам.
– Чего! Сперва дали мы нагоняй: кто же в такую пору выставки делает? Ну, кони наши на десятом месте – обошли кулаки. Куры приз взяли приказано разводить эту породу. Мы их с Денисом Ивановичем взяли в немецкой экономии. Чудом я их сохранил. Ну и сюрприз вам, товарищи пролетарцы. Теперь покажем единоличникам да и совхозу хвост. Были, это, на выставке гости из города Ростова. Я одному пожалился на разные нехватки, он мне в ответ: шествуем над вами...
– Шефствуем, – тихо поправил Михей.
– И оказалось, он с завода. Мы, говорит, после смены собрали два трактора и передаем вам, организованному крестьянству, как от рабочего класса, – безвозмездно!
– Ура! – закричал появившийся из темноты высоченный Федор Синенкин.
Коммунары загалдели, заговорили все враз. Федор Синенкин упорно напоминал, что у него права тракториста и, натурально, он должен занимать над теми тракторами должность командира.
– А тебе, Люба, – как близкой сказал Яков кашеварке, – тоже привез одну вещь, не хотел говорить – ее смотреть надо, – да уж скажу!
– Что, Яша? – и пыхнула, как калина, на людях надо бы говорить "Яков Михайлович".
– Кухню, это, на колесах, как в дивизии! Баки, верите, никелевые, труба ровно у паровоза, суп и каша варятся в один момент, тут же, это, самогрейный куб-титан, кипяток, значит, и при той кухне сто приборов чашки, ложки, кружки! И даже комплекция фартуков и халатов для кашеварки! Точно докторица будешь теперь стряпать! Это нам подарок за кур.
– Э, мать честная! – взялся шутить шутки Федор Синенкин. – Нам бы еще одну вещь!
– Какую? – не понимает шутки Уланов.
– Самолет для председателя, чтобы по загонам летал и наблюдал сверху!
Как того и хотел Федор, все засмеялись.
– Да, вот оно как, – повернулся Михей к Марии. – И твои ягоды поспевают – ты ведь в коршаковской коммуне птичником ведала?
– Ведала...
– Вон куда твои куры залетели, даром что летать не умеют!
...На заре Мария медленно ехала на свой покос. Серый конь отчего-то развеселился, норовил в забаву дотронуться зубами до круглого женского колена, тянулся к родничкам, но только шумно принюхивался к воде, просил повод, а всадница придерживала его.
На душе – как во рту с похмелья. Растревожила ее встреча с подругами, от которых отстала. Соль она везла. Но жизнь приелась, как ни соли ее.
Утро разгоралось, румянило небо, сахарные головы гор, а ей хотелось назад, в ночь, звезды, шумный табор, где приходится и солоно, и сладко.
Глеб Васильевич уже равномерно махал косой. Антон и Иван тягали на быках копны. Митька кашеварил – сиротливо поднимался дымок у балагана.
...Парили кадушки. Ключевым кипятком с дубовыми ветками. Укладывали в них огурцы, помидоры, через три яруса – чеснок, укроп, пастернак. Мочили и сушили яблоки, чернослив, груши.
Целый день сыплется с плетеных возов в земляные ямы-кувшины картошка. На крыши таскают пудовые тыквы – им пить осеннее солнце до самых морозов, наливаться сахарной желтизной. Зерно спит с лета в закромах, выструганных, "ровно шкатулки".
В тени белых тополей на длинном столе растет капустный Эльбрус. Проворно стучат ножи баб, соседок и подруг Марии – там же мелькают и ее додельные руки. Митька и другие пацаны хрумтят сладкими кочерыжками. А настоящий Эльбрус оторвался от земли, высоко парит в небе – горячая синь разомлевшего воздуха, струясь, отделила его подошву от гор. Денек что надо.
Генерал Глеб или солдат? Если генерал, тогда почему сует нос в каждую дырку? Помогает там и сям, дает советы, проверяет рассолы – надо, чтобы сырое яйцо плавало. Лепит из свежего навоза "пирожки" на стенках – зима все подберет. И даже сам нынче варит обед на всю ораву, спустил в колодезь и водочки охладиться. Успевает и шкоду сделать – ущипнуть гладкую молодайку или пошутить так, что работницы зальются бурачной краской, кобелина бесстыжий!
Радость осеннего запасания!
П о э з и я с о л е н ы х п о м и д о р о в и л и р и к а в и ш н е в о г о в а р е н ь я!..
Тут молотят подсолнухи, рушат кукурузу, запечатывают меды сахарные, июньские. Зима впереди долгая, лютая. И Глебу она не страшна. Д о м в о л ч и ц ы – полная чаша. Сбылась извечная казачья мечта о привольной и сытой жизни. Да и как сбылась! Рядом с огненным жеребцом – железный конь, трактор! И ежели дело и дальше пойдет так, то Митька Есаулов, к примеру, опять выйдет в гвардейские полковники и будет ездить на красном автомобиле. Слюнтяй же Колесников и при Советской власти побирается.
Что ж, наладилась, слава богу, казачья жизнь, хоть и пришлось допрежь немало пострелять в брательников да в свояков.
ВОЗВРАЩЕНИЕ В СТАЮ
В день воздвиженья креста господня Есауловы Глеб Васильевич и Мария Федоровна, намаявшись за трудные годы, решили вспомнить молодость – уйти в лесные балки, где когда-то полудновали, ходили туда на охоту и за кизилом, где однажды выпили бутылку вина и спрятали стаканчик в чаянии будущих пиров. Взяли хлеба, помидоров, яблок, молодую утку, чтобы зажарить по-охотничьи – под углями костра, и литровую баклагу спирта. Шли пешими, чтобы ничто не связывало.
Уже и кони не радовали Глеба. После покупки трактора и молотилки братец Михей ровно сбесился – коней разрешил держать только пару и пару быков. А заводик свечной оказался ядом. Прислал председатель стансовета фининспекторов, разломали они свечную машину, наложили на хозяина громадный штраф – так и не выбрал времени взять патент, будь он проклят! С той беды Глеб и закручинился.
День ветреный, не холодный, но о солнце уже говорили: светит, да не греет. Леса зелены, но отдельные кусты запылали сентябрьским багрянцем. Прямые желтые скалы помрачнели, посуровели, высясь над деревьями неприступными башнями. Горная дорога круто нырнула под свод орешника, перешла в лесную тропу, волнисто бегущую над ручьем.
Вот и три камня, замшелые громады, столкнувшиеся при падении с высоты. Стиснутый камнями ручей падал серебряным полотнищем. За полотнищем тайная пещера, которую Глебу показал в детстве дедушка Моисей Синенкин, давно опочивший в земле. Отыскали стаканчик – сохранился, покрытый лишайным мохом. Расстелили платок, выложили припасы, развели огонь.
Над головой зеленое кружево листвы, синяя речка неба. Земля красная от первых упавших листьев. Заросшие наглухо бока балки с двух сторон круто расходятся вверх – и солнце ушло скоро, хотя до вечера далеко. Временами катится верховой ветер, растет древесный шум, прокатывается над головами, и снова тишь, сон, лепет родника, шорохи птиц и ужей.
Спирт сотворил чудо. Тело стало невесомым, пламенным, сильным. Черт с ним, с заводом! Вот его заводы, богатство, золото – жена, здоровая, душистая.
– Ежели родишь, – шутил муж, – геройский парень получится – не в темноте на перине зачинался, а на траве, у воды, в лесу, а девка будет наряднее того куста барбарисового.
Жаркий воздух костра приятно калил плечи и ноги. Дым стлался понизу. Вода уносила песчинки-минуты, упрямо толкала к обрыву хрустальные камни часов. Вот здесь бы и остаться навек, как думалось в юности. Тут людская зависть, злоба и власть минуют их.
Хрустнула ветка. Глеб и Мария замерли. По тропинке полз человек и тоже сник. Кто он? Видит ли их? Глеб не выдержал неизвестности, с шумом пошел на человека, взяв нож, который числился хозяйственным, но был финским.
Человек оказался подростком, подглядывающим за любовью взрослых. Он побежал вниз, к поселку, что рос у подножия балки, подсобное хозяйство курорта. По дороге в балку Глеб злился на поселок – лезет мужитва на казачьи земли! У Кольца-горы, на Юце, под Свистуном – куда ни кинься, белели хатки и сараи растущих артелей, коллективных хозяйств, коммун. В озимый сев им выделили лучшие земли, потеснив единоличников.
Нет, не по нутру ему эта власть, не по нутру! Чует, откармливают его, как кабана на сало, и в одночасье срежут хребет и окорока, и снова, в который раз, нагуливай жир! Вспомнились обиды еще довоенные. Сено у них крали. Коней забирали. Гришка Очаков грабил. Заводик свечной – кому он мешал? – ликвидировали да аннулировали. А на "Фордзон" глядят, как коты на мышь. Разве это жизнь? На кого он горб гнет? На Гришку с Микишкой? А спирт распалял воспоминания.
Смачно цокая копытами, не хоронясь, ехал на лошади егерь Игнат Гетманцев, настороженный, уверенный в своей власти. Положение егеря немногим отличается от положения оленя, обложенного браконьерами. Егерь вечно воюет со станичниками и рано или поздно платится кровью за охрану лесных богатств. Поэтому лесник вообще не любит людей в лесу, да еще заповедном. Он приказал залить костер, посчитал опаленные деревца и выписал квитанцию – еще один штраф! Вот так Советская власть – уже и дыхнуть не дают! И когда Игнат уехал, отказавшись от стопки, назло развел Глеб новый костер, пока Мария рвала кизил и орехи, – это не возбранялось.
Уже трижды кричала какая-то птица с резким клекотом. Под скалами скапливались мохнатые сумерки. Костер расползался по сухой, горючей земле. Палочкой Мария загоняла его на место, чтобы не наделать пожара. Подгребая угли, она выковырнула кость величиной с мелкую тыкву, толкнула ее в огонь. От жара вспыхнули две пронзительные глазницы.
– Волчиная голова! – определил Глеб.
– Брось! – отодвинулась Мария.
Пьяного казака забавлял ее детский страх. Он повесил череп на сук боярышника. Круглые дырки пытливо всматривались в людей.
Темнело. Мир менялся. По-иному звенела вода. Сумерки, осмелев, выползали из-под скал и папоротников, еще не решаясь отходить далеко. Тропинка туманилась. Сужалось видимое пространство, небольшое и днем гущина.
– Пойдем! – зябко зевнула Мария, затаптывая огонь. Собрала оставшиеся куски в узелок.
Глеб молчал. Смеркалось быстро – и быстро становился он беспокойным, ожидающим, слушающим. Темно-карие глаза округлились, как дырки в волчьем черепе, пристальные, немигающие глаза зверя. Шорох волчьих лап – Глеб рывками отбрасывал листья и землю, но костей больше не было.
Сунул череп в карман.
– Выкинь! – испугалась Мария, выхватила кость и зашвырнула в потемневшую чащу. – Иди первым, страшно, досиделись...
По извилистой тропе, над обрывами, под кустами крался Глеб, сгибаясь не по-человечьи. Слава богу, вышли к дороге. Оглянулись. Еще различимы складки гор. На догоревшем небе запада графически четко округлились отдельные кустарники дубрав. Внизу поблескивает речка. Дальний скрип колеса. Мрак и глушь там, где они провели чудесный в объятиях день. Там теперь царство теней. На лужайках водят хороводы погибшие в балке души, бродят бешеные волки и крадется нетопырь...
Неожиданно Глеб молча побежал туда, назад.
– Глебушка! – отчаянно взмолилась Мария. – Не надо, не пугай! – Жуть оковала ее сердце. Но жаркая дневная забота о муже заставила бежать за ним, в чащу. По лицу били ветви. Ноги скользили на опасных осыпях.
Послышалось рычание. Навстречу выбежал Глеб ликующий – нашел череп. Он пьяным-распьяна. Нервно дрожит подтянувшееся тело. На длинноватом лице долихоцефала, как определял его князь Арбелин, крупно вздрагивали ноздри.
В темном небе вспыхивали звезды. Лесные тайны околдовывали, тянули назад, в сутемь. Тело гибельно ожидало прыжка извне и яростно жаждало сплетения с гибкими глазастыми существами.
– Побудем До света! – в упоении шепнул Глеб.
Насмерть перепуганная Мария побежала к поселку звать людей.
Глеб отяжелел, движения стали чрезмерными. Чтобы вернуться в лучшее, первое после спирта опьянение, он допил спирт, бросил баклагу и потерял последнюю легкость, наливаясь опасным чугуном алкоголя. Медленно пошел в чащу. Ну, где он тут, егерь? Где тут Советская власть?
Острое наслаждение ужасом мстительно распирало грудную клетку, выдавливало рычанье, вызывало на битву обидчиков и всю Чугуеву балку с ее кладами, чудищами и колдунами, принявшими обличье пней и коряг. Он бросался на кусты, перепрыгивал валуны, пока какие-то тени не спугнули сладостный ужас первобытного трепета. Он осмотрелся. Явился страшный фантом белой горячки – будто сам Глеб не выше своего же колена, а левая рука переходит в коричневую собачку со старческой мордой, на которой необыкновенно печальные глаза. Он схватился за руку – да, это уже тело собачки, тихо достал функу, рубанул лезвием по пальцам и, кажется, отсек взвизгнувшее животное, – шрам на пальцах остался навсегда.
Он побежал. Ноги инстинктивно несли его домой. Мысль о мщении не гасла в дичающем мозгу. О мщении все равно кому – лошади, дереву, человеку, другу, врагу. Как всякий человек, не чуравшийся спиртного, он несколько раз в жизни крупно перепивал, отключался, продолжая действовать бессознательно, не качаясь, не падая, показывая отвратительную пещерную рожу, помесь тигра, обезьяны и свиньи. И тогда самые кроткие хватают топор и сокрушают им даже дорогих людей. Патологическое опьянение. Б у н т п о д к о р к и. Против оседлавшей ее коры головного мозга – против цивилизации, культуры, морали, законов и прочих цепей на первородных инстинктах подкорки. Кора сейчас размыта, скособочена, оглушена алкоголем, и змеино выползает мозг спинной – помогать подкорке с ее инстинктами клыков, рыка и крови: голода, пола и самосохранения.
Во двор Глеб вошел не через калитку. Собаки с визгом разбежались от хозяина. Он пытался сорвать замок с подвала, достать из тайника маузер и в упор поговорить с братцем Михеем, с властью, вспомнился и неполученный долг. Но замки у Глеба крепкие. И он пошел в старую хату, где ужинали сезонные работники. Упав на окровенелые лапы, он подбирался пастью к ногам людей.
– Тю! Тю! – закричали на него, как кричат на волка.
В свалке он успел схватить под лавкой топор, вырвался и побежал на площадь.
– Стой! – кричали сзади работники. – Берегись! Караул! Бешеный!
У винного ларька гомонили поздние гуляки. Удар топором пришелся по бочке, засочившейся красным вином. Глеб припал пересохшими губами к пульсирующей струе, и тут его сбили, скрутили поясами, отдубасили и поволокли.
Очнулся связанный, в холодной, руки в крови. Был на грани самоубийства от горечи вчерашнего бешенства. Пришлось еще один штраф уплатить. Но всей правды о себе не знал – не помнил. И когда Мария рассказала ему, что он вытворял в волчьем обличье, Глеб содрогнулся, как человек, узнавший, что шел над пропастью в темноте, сотворил молитву и заказал батюшке молебен от нечистой силы, овладевшей им в день В о з д в и ж е н ь я к р е с т а г о с п о д н я.
ЗЕМЛЯ ДОРОГИХ МОГИЛ
Из станичного Совета Горепекина перешла работать в городской, которому подчинялся станичный. Понадобилась революция, чтобы не только вернуть ей подлинное имя, но и открыть в нем нежное – Фроня.
Менялось время. Бурки уходили в прошлое. Легендарные кожанки сменили на коверкотовые плащи, кольты и браунинги переложили из кабур в задние карманы брюк. Вернулись галстуки, шляпки, тонкое белье. Отдельные ветераны донашивали конармейские портупеи. Не признавал ни плащей, ни костюмов и Михей Васильевич, казачья кровь, и открыто щеголял выхоленным скакуном и серебряным оружием. Он ходил в кофейного цвета гимнастерке с множеством пуговок на боку воротника, в синих галифе и хромовых сапогах. Он не был против галстуков – они для него просто не существовали. Он и был идеалом для Февроньи Аввакумовны, которая сама как-то тоже не менялась, в суконной юбке до пят и мужской шапке, оставшейся от Васнецова.
Видя человека с тростью или в золотом пенсне, она брезгливо думала: буржуй, хотя человек мог оказаться авиаконструктором или работником ВЦИКа. Она считала легкомысленным и немарксистским показываться на людях прифранченным, наодеколоненным. Секретаря горкома партии Андрея Быкова втихую называла перерожденцем, потому что Андрей носил фетровую шляпу да еще с лептой. Давно пели песни о любви, о весне, а Горепекин все предлагала выбросить из лексикона мелкобуржуазные и мещанские слова "поцелуй", "милый", "любовь". Старалась говорить баском, улыбаться разучилась. Дочь ее Крастерра воспитывалась в детдоме, ибо мать считала, что вырастать полезнее не в семье, а в коллективе.
Михей Васильевич подтрунивал над ней, но шуток она не воспринимала борцу мировой революции шуточки не к лицу. Характеристику он ей давал неплохую – своя, но как-то, светлая казацкая голова, сказал:
– Ты, Фроня, замуж вышла бы, что ли... или так бы жила, весна...
От такого цинизма она залилась краской бурачного цвета, некрасиво показала зубы:
– Женихов моих постреляли белые конники, твоя родня.
– Да и сбрую эту сбрось с себя, – показал на шинель и шапку.
– Крале своей указывай! В шелках у вас ходят жены, коммунисты!
Постепенно пути Михея и Февроньи расходились. Началось это давно. В городе стоит бронзовый памятник Лермонтову работы Опекушина, автора Пушкинского памятника в Москве. Вскоре после гражданской войны Горепекина рьяно ратовала сдать памятник "в фонд цветных металлов", потому что поэт изображен в офицерском сюртуке. Да и другие аргументы веские: писал об ангелах, демонах, к божьей матери обращался как любезный сын. Тогда Михей громогласно, при народе, назвал Горепекину дурой и памятник от фонда цветных металлов уберег. Были и после разные стычки, но горячий Михей зла не помнил, был отходчив и всегда готов к извинениям. Но что ты будешь делать: как-то Хавронька предложила расстреливать... коней, отбитых у белых, – "за подмогу мировому капиталу".
В ликбезе Февронье никак не давался родной язык – в трех словах по семь ошибок делала. А по арифметике учительша ставила ее в пример. Цифры Горепекиной по душе, умножение, деление, вычитание. И так увлеклась она этим, что раз на ячейке п р е д л о ж и л а в ы я в и т ь в с т а н и ц е 125 в р а г о в н а р о д а. Пришлось Михею Васильевичу, бывшему не в ладах с математикой, опять пустить в ход острый, крепкий, с присолью русский язык, укоротив желания Горепекиной, р а з д е л и т ь станицу и в ы ч е с т ь из нее 125 душ.
В начале тридцать второго года в станицу вернулся с исправления Спиридон Есаулов. Исподволь уже готовились списки кулаков. Рука Горепекиной вписала в эти списки и Спиридона.
– Как же можно раскулачивать рабочего совхоза? – негодовал Михей. – А если он был контра, то отбыл за это все сроки!
– Видать, свой братец дороже класса! – съязвила Горепекина.
И Михей примолк, тем более что и списки – пока лишь проект. Тогда же вернулись в станицу белоэмигранты Александр Синенкин и Афоня Мирный. Александра вычеркнули сразу без больших споров – безвредный дурачок! Афанасий же в артель не записывался, отлеживался дома, и комиссия по раскулачиванию поддержала Горепекину. Михей категорически был против. Тут вопрос разрешил сам Афанасий.
Бежав с офицерами в Румынию, Афоня через два года пожелал вернуться на родину. Таких пожелавших румынские власти сажали за колючую проволоку. Просидев за проволокой год, Мирный вернулся в Россию, но домой сразу не попал. Его родители и жена получили от него письмо и дивились непонятному обратному адресу: Ростов-на-Дону, исправительный дом, камера вторая. Через три года казака выпустили, запретив жить в родных краях. Он подался на Волгу. Там просидел с весны до осени у стен сельсовета с такими же, как и сам, пока им не сказали добрые начальники:
– Тикайте, хлопцы, до дому, вы нам тут не нужны!
Афоня тайно вернулся в станицу, скрывался в подвале. Жена его жила справно, держала пару быков, корову, работника. Эмигрант отъелся на домашних харчах, жена продала быков и корову, и на эти деньги Афоня купил халупу в глухой станице. Но перевезти семью не успел – нового жителя приметили, вызвали куда надо, установили, кто он, и выслали в Нарымский край.
Через пять лет он освободился, но опять с запретом показываться в родной станице. Он выбрал себе жительство на берегу Днепра. Аришка собралась продавать хозяйство и ехать к милому друженьке. И в эти дни вышла Афанасию Нестеровичу полная амнистия: живи, где хочешь, казак, все тебе отпускается – Афоню доедал туберкулез, "червячки такие в легких", объясняла Аришка. Он приехал в станицу и даже не узнал, что попал в кулаки, – прожив дома неделю, Афанасий преставился. Пришлось вычеркнуть его из списков.
Дня через два начали ломать церкви, чтобы построить из них школы. Рыдали толпы верующих, рушились шпили, кресты, стены, ночью на свалке сжигали старинные иконы. Люди выносили лампады на камень и служили всенощные. Утром приходили рабочие с ломами и кирками, сметали камни-престолы, а ночью опять траурно пели молящиеся. Пантелеймон, Богородица, Георгий, Сорок Мучеников и Златоуст превратились в груда развалин. Милиция стояла тройным кольцом, и все же были жертвы. Оставалось сломать церковь Марии Египетской и Николаевскую церковь, построенную еще в редуте. Верующие предлагали властям выкуп за эти две церкви. Стансовет не согласился. Но церкви тем не менее остались.
В Марии Египетской подвижничал молодой священник отец Илья. Рукоположенный московским патриархом, он отказался от прибыльных и высоких должностей в цитадели русского православия – в Загорской Троице-Сергиевой лавре и пожелал пострадать за веру в казачьей станице. Пострадать здесь было легко, что видно и на примере председателя стансовета – впоследствии Горепекина будет писать неграмотные доносы на Михея, будто его радением оставлены в станице две церкви, а верующее метили в председателя из-за угла камнем и ножом.
Худой, бледнолицый, с бунтарской бородкой отец Ильи сильно поднял веру в нашей станице. Жил он очень бедно, мзды не принимал, питался постными щами и проточной водой. Безбожники побивали его камнями на улице – он смиренно крестил их, врывались пьяные в алтарь – он, не поднимая глаз, продолжал молиться.
Когда рабочие пришли ломать деревянную церковь Марии Египетской, вышел отец Илья. Рабочий замахнулся киркой, священник подставил ногу. Закричали люди. Смущенные рабочие остановились. Бледный священник мочился. В церковь набивался народ, кричал, что запрется и подожжет себя, как в древние годы.
Михей, Быков и другие решили: от моления сразу людей не отучишь, пусть лучше молятся открыто, чем в подполе, ибо путь секты ведет к антигосударственному мышлению. Потом, когда сознание прояснится, сломают и эту церковь. А пока надо оставить хоть одну.
Кровь отца Ильи отвратила ломающих и от Николаевской церкви. Несколько дней рабочих не присылали. Но тогда же Михей Васильевич получил предписание горсовета за подписью Горепекиной, обязывающее стансовет снести старое казачье кладбище, землю которого передать артели имени Карла Маркса для застройки.
Земля дорогих могил – под свинарники! Такое не может исходить от Советской власти! Это контрреволюция, сигнал к мятежному восстанию станиц! Горепекину, зачислившую Михея в христиане, Михей не мог зачислить в белые. В ее лице он открыл новых врагов – невежество, тупоумие, косность, догму.
На старом кладбище лежит немало Старицких, Есауловых, Мирных, Горепекиных, Гетманцевых... Рядом с могилами Есауловых древний склеп с посеребренным горельефом молодого усатого генерала от артиллерии с нерусской фамилией. Гробнице сто лет. Он ему никто, этот генерал, и все же чем-то дорог, привык к нему с детства Михей и, проходя мимо, всегда остановится на минутку, что-то подумает, вспомнит...
Земля дорогих могил!
Пришли рабочие, ударили ломами, полетела земля с желтыми казачьими черепами, истлевшими клинками, могильный пепел. За оградой молча перекатывалась огромная толпа – порох, а вот уже спешит тлеющий фитиль Анисим Лунь.
– "Время строить и время разбрасывать камни!" – закричал он.
В рабочих полетели палки, булыжники-голыши. Милиция вынуждена достать револьверы. В этот момент на кладбище влетел всадник на огненно-рыжем коне – Михей Есаулов, привез и зачитал народу постановление горкома партии и стансовета: кладбище закрыть, сохранять тридцать лет, после чего срыть. Толпа медленно разошлась, разжимая кулаки.
Через неделю Горепекина напомнила Есаулову: ломать Николаевскую церковь. Не тут-то было! Михей уже в глухой обороне. Стансовет вынес постановление: обязать Архитектурный надзор охранять первую церковь станицы как памятник зодчества. По декрету. Горепекиной он процитировал слова Энгельса о том, что силой корчевать религию – значит укреплять ее, она отомрет лишь в борьбе с наукой. Горком партии, и на этот раз поддержал решение стансовета.
"Из змеиных шкур собранная, – вспомнил Михей слова станичников о Горепекиной. – Залила она людям за шкуру сала".
Февронью Горепекину от должности освободили. Михея, которому поклонялась некогда, теперь считала личным врагом. Где могла, говорила, почему предстансовета так отстаивал Николаевскую церковь: в правом притворе, под иконой Главы Иоанна Крестителя на блюде, привинчены семь мраморных досок с золотыми именами георгиевских кавалеров станицы – была там и фамилия Есауловых. До Михея доходили слухи, что он якобы якшается с братом Спиридоном, злейшим классовым врагом, поставив родственные связи выше классовых. Но Михей уже не здоровался и с женой Спиридона.
Спиридон Васильевич вернулся с исправления тихо, без песни, и жил в совхозе незаметно, работая скотником. Вновь приглашали его петь в казачьем хоре – не пошел, отпелся. Бывать в станице он мог лишь с разрешения начальника ГПУ Сучкова. Нужда на разрешение одна – повидаться с родными.
Роднее Глеба у Спиридона никого нет – брат. Увидев Спиридона, Глеб бросал свои дела, вел гостя в свой "кабинет", доставал бутылку, ставил закуску, и братья часами беседовали, вспоминая прошлое, сталкиваясь с настоящим и задумываясь о будущем. Водка подогревала братские связи, они тихонько пели и плакали, но подлинной близости между ними не было – разные люди. До того разные, что Спиридон предлагал брату продать свое хозяйство и поступить работать в совхоз. Отсидевший "червонец" в тюрьмах и лагерях, Спиридон гораздо тоньше разбирался в людях и событиях, чем Глеб. Пророчествами он не занимался, но, как когда-то Михей, советовал брату не наживать богатства, а идти в ногу со временем – вступать в артель, если не примут в совхоз.
Рассказывал, какие перемены начинались по всей стране.
Глеб Васильевич становился мрачен. Опускались руки. Самостоятельных хозяев теснили новые порядки. Не стало прежней, нэповской воли. Что-то назревало. В чихирне поговаривали о конце света. Вспоминали, как привольно жилось в старину: хлеба – сколько засеешь, леса – сколько нарубишь, а теперь и рыба перевелась в речке, и скот пошел мелкий, и нету пути-дороги в жизни.
Глеб прислушивался к разговорам, смотрел на огни в стансовете, не гаснущие до утра, думал о словах Спиридона и уловил: какая-то петля вьется для единоличников. Он стал задумываться о смысле жизни, припоминал молитвы, больше клал поклонов, чтобы господь не подумал, что он отрошник, подпевал на левом клиросе, а когда занемог старшина хора, временно был регентом. За отменное богоугодие мир пригласил его на нелегкую должность церковного старосты. Отказался – велик соблазн, душу можно сгубить: в руках старосты казна из доброхотных пожертвований на храм. Угодник принял на себя часть тяжкого креста – помогал старосте, обходил толпу верующих с луженым блюдом, собирал деньги на процветание попранной христовой веры. Праведной рукой отделял серебро от меди, бумажки от серебра. Медь честно ссыпали в церковный ящик. Предлагали толику и отцу Илье – священник не понял их, продолжал питаться "акридами и диким медом". Да и верно, деньги-то сатанинские – на новеньком советском полтиннике рабочий в фартуке энергично замахивается молотом.
В храме душа светлела. Две стены занимали картины жизни вечной. Суетное покидало мирянина. Не проходила лишь одна тревога: вот помирать придется, не откупишься, а долг какой-то так до сих пор и не получен. Снова листает амбарную книгу. Кувыркаются в голове имена, лица, вещи, растягиваются, как в кривом зеркале, чудовищными гримасами.
И снится сон: листает талмуд, а горные облака поднимают его ввысь над многогрешной станицей. Идет по пухлой мякоти, похожей на белое волокно сырой подсолнечной шляпки. Мелькнули сатанинские хари, полыхнуло пламя, как из известковой печи. Выскочил человек и стремится убежать. "Стой! кричит самостоятельный хозяин. – Плати долг!" Глеб догоняет человека, поворачивает за плечи. Это фанерный, символический рабочий с молотом, на груди буквы МОПР. Рабочий поднял прямоугольный палец, прислушался. Слышит и Глеб отдаленное траурное пение. Высоко на плечах плывет гроб. На солнечной осенней синеве лицо матери. Древняя заунывная песня чисел, трав и планет, песня страдающего мироздания. Гроб несут мертвецы. Долг получать не с кою. Запел и Глеб – и проснулся.
Ветер качал зеленую плошку луны. О стену дома грузно терлись ветки кленов. Над горами полыхнула зимняя молния, осветив зубы волчицы. И мысль-молния расписалась в мозгу: обратить скот, зерно, деньги в недвижимость, в дома близ минеральных источников, оформив их на подставных лиц. Голодные годы забыты. Нарастив мясо на кости, люди потянулись к нарядам, болезни стали лечить, завязывался жирок. Курорт с мировым именем оживал. Возникал старинный курсовой промысел – сдача комнат. Минеральная вода течет безостановочно из львиных пастей. Она ничего не стоит, хотя содержит в себе редкие элементы – натрий, цинк, железо, медь, йод, стронций, серебро, золото... Итак, построить дом недалеко от источников, и станет он фильтром, отцеживающим благородные металлы из тихого подземного океана, на котором стоят город и станица.