Текст книги "Молоко волчицы"
Автор книги: Андрей Губин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 44 страниц)
Ну нет! Хрен вам в глотку! Не доставит радости врагам народа, а он их видел нынче в лицо! Они пусть стреляются, пока не поздно – придет на них революционный суд! А Михей еще повоюет! Чужие судьбы заставляли его жить, стоять до последнего за Советскую власть.
Чужие судьбы... Расстреляли пекаря Семена Кириакиди – отказался показать на соседей, что они п р а в ы е у к л о н и с т ы. Семен не понимал этих слов, он лишь с трудом писал свою фамилию. Осиротели четверо малых детей. Ивана Бекешева, землекопа – семь душ детей, – заставляли выдать десять врагов, засевших, по мнению тройки, на Деловом дворе, где работал Иван. Деловой двор – кузнечно-слесарные мастерские. С задачей Иван не справился. Пришлось хлопнуть его самого. Был Иван богатырь видом – на голову выше Сучкова, и как-то поборол в бродячем цирке приезжего борца, мастера французской борьбы.
Прошло двадцать с лишком лет со дня революции. Победила Советская власть, закрепленная новой конституцией. Есть в той победе и доля Михея. Но борьба не кончилась. Поэтому бывший член ВКП(б), орденоносец, награжденный почетным серебряным оружием, председатель нашей станицы Михей Васильевич Есаулов тихо выехал со двора в темную, ветреную ночь, таючись. Решением коня реквизировали, но лишь на бумаге – так никто и не явился за конем. Лицо всадник скрыл башлыком, как абрек в набеге, как заговорщик, повстанец. За поясом под буркой крестьянский, пугачевский топор.
Конь-братишка все понимал, чуял напряжение в теле всадника, шел споро, но без лишнего, бахвальского цокота копыт – не на параде. А когда впереди буркнул голос и блеснули искры цигарки на ветру, и вовсе пошел по-змеиному, бесшумно. Миновали и – легкая рысь, галоп, аллюр по мягкой пыльной дороге в сторону лесных балок. Из-за зловещей Монах-скалы тускло глянуло раскаленное пушечное жерло луны и тут же исчезло – дорога пошла низом, садами, над речкой.
Темь безудержная, беспредельная, замогильная. Одиночество, ветер и жуткая воля. Страшно шумели камыши. Стыдясь коня, Михей всхлипнул лишь в шуме болотной рати. А когда ветер примерк, ласково потрепал холку коня: ничего, братец, казакам не привыкать к дальним странам. Доедем и мы до утра-солнышка!
Ночная Чугуева балка. Луна надвое распахала ее – одна сторона черная, лесная, другая в тусклом, мертвенном свете, ковыль-трава. А по долине едет мертвый рыцарь, прикрученный к седлу, свесив голову на грудь. Вот и мрачная сторожка лесника Игната Гетманцева, что командовал в полку Михея эскадроном разведки.
– Игнат, пусти, я это, Есаулов... Какой, какой! Михей, тебе говорят! На всю жизнь вас испужал Спиридон...
Не зажигая огня, сидели у каменного очага. Помешивая жар, Михей поведал о случившемся, просил приюта, пока придет ответ на его письмо в ЦК ВКП(б). Он на свободе, но береженого бог бережет, лучше пока пересидеть смутное время, взять могут в любую минуту, обвинив хотя бы в краже коня конь ведь реквизирован. Попросил наведываться в станицу, держать связь с секретарем горкома партии Кларой Арамовной Овчинниковой, которая не согласна с тройкой в деле Михея, но с тройками тогда не спорили люди и повыше Овчинниковой. Она и отправила в ЦК письмо Михея, тайно, спецпочтой.
– Может, зря ты бился с братцем Спиридоном? – потрясен несправедливостью Игнат.
– Когда? – показал красные от жара в печке зубы командир Игната.
– Когда с германской вернулись.
– Еще раз такое спросишь, я тебе не гость и не товарищ.
– Дык, Михей Васильевич...
– Никаких дык! Контра голову гадючью высунула, только она в переодетом виде. Советская власть и хотела бы, да не сотворит беззакония такая у нее природа, а вот под маской ее много еще нечисти по земле ползает. Есть ошибки и у наших настоящих товарищей, люди ведь не из железа, это говорится так: железные большевики... Железного бы пуля не взяла – да и не возьмет нас никакая пуля!.. Был тут один из Москвы, под видом работника газеты, вырядился точь-в-точь под большевика, а чуяло мое сердце: или эсер бывший, или батьки Махна соучастник по анархизму. Так и вышло: контра! Гражданин Золотарев, дюже хорошо тебе известный наш комдив, а ныне частник, говорит, что я отстал, не вышел из девятнадцатого года, когда Колчак, Юденич и Деникин мертвую петлю накидывали на шею России да промахнулись. А я и не вышел. И выходить не собираюсь. Война с контрой не кончена – долго она будет вылазить на свет божий в разных обличьях. У тебя какое тайное оружие есть?
– Господь с тобой, Михей Васильевич, вот винтовка, кинжал – инвентарь лесничего, все числится в НКВД.
– Не бреши. Так я тебе и поверил. Давно я хочу всю станицу обыскать, все чердаки-подвалы. Чтобы казак да не сохранил с давна, после стольких войн, какой-нибудь завалящий револьвер или винт – не верю. Дай его мне на время, мало ли что!
– Не могу, сам же потом и отправишь меня в Нарымский край за тайное хранение.
– Неси-неси, а то, может, кто заследом ехал.
– Лишек у тебя один есть в характере.
– Какой?
– Честность у тебя дюже большая, жить с тобой людям тяжело – не одной честностью мир стоит.
– А вот будет стоять! И правдой!
– Я нынче бабу в лесу захватил – дуб заповедный срубила. По правде, я ее должен упечь в тюрьму, а у нее трое детей, вдова, в сумке оладик черный, лет сорок ей, а голова белая. Отпустил. И топор отдал. Конечно, до повторения... Выпить хочешь?
– Дай, и перекусить чего-нибудь, давно не ел – в глотку не лезет.
Выпили по кружке.
– Хороша? – спрашивает хозяин.
– Огонь!
– Вот тебе и честность, – смеется Игнат. – Самогонка это, незаконная, сам сварганил, крыша в кладовке прохудилась, сахар подмок – полмешка, я его и успел обработать.
– Ну, будя-будя агитацию разводить! Придет и самогонщикам конец... Знатная арака получилась... А с виду – вино.
– Соку кизилового пустил для цвету, а то она дюже синяя, да и дух сивушный кизил отбивает...
В ту же ночь Игнат спровадил коня Михея к своим друзьям карачаевцам в горский табун, верст за пятнадцать.
Потянулись унылые, мокрые, в багряном холоде осени, невыразимо прекрасные грустью прощания и оттого еще более мучительные дни быстротекущей жизни. Это осеннее чувство роднило Михея и с Марией, и с Глебом, и с Антоном Синенкиным. То ли обреченность в себе чуяли эти четверо, то ли в самом деле страшно коротка человеческая жизнь.
Дослав патрон в патронник, бродил Михей по волчьим тропкам, подолгу смотрел с вершин балок в туманную даль станицы, жег неприметные костры, вялил добытую в речке форель, зорко озирался по сторонам – не дай бог встретить кого из станичников или напороться на отряд НКВД. Иногда и ночевал в лесу, свыкся с волчьим житием.
Примостившись у камня, часами писал что-то в сером блокноте Коршака химическим карандашом, слюнявя его языком, от того синим, как виноград у сторожки. Еды и отдыха вдосталь, а похудел, почернел Михей Васильевич, один, как лист осенний, чудом уцелевший на ветру. Он был уже в том возрасте, когда силы в человеке не прибывают, а убывают, как вино сквозь прохудившийся бурдюк, и когда хочешь не хочешь, надо иметь теплый угол, прочность, опору в детях и друзьях. Он же опять в горах да лесах скитается, как раньше в этой балке бедовали его братья и многие станичники – иные и кости свои тут сложили.
Игнат регулярно наведывался в станицу и город, слившийся с ней. Заходить в горком к Кларе Арамовне не резон – по каким таким делам, спросят в приемной. А вот не торопясь проехать под окнами ее кабинета можно, тут подозрения никакого. Он сперва на площади покрутится на коне, будто разглядывая товары на прилавках, потом к окнам. Овчинникова мотнет рыжей головой – нет. И, не спеша, лесник уезжает. Зашел разок и к начальнику НКВД, по службе, мол, из патронов выбился. Сучков дал ему три обоймы. Поговорили о том, о сем. О Михее Сучков ни полслова. Дым из трубы Михеевой хаты идет – дома, значит, Ульяна, не трогают пока.
И день настал: Овчинникова кивнула Игнату – да! заходи! Пришла реабилитация Михею Васильевичу. Сказано коротко: восстановить в партии. Значит, и в жизни восстановить. А то уже Ульяну турсучили: где муж?
Кабы конь Игната не казенный, он бы загнал его в тот раз. Скакать тут не много, верст десять – пятнадцать, но хотелось пулей лететь с такой радостной вестью – и на этот раз победила Советская власть.
Молча выслушал Игната Михей и торопливо ушел в самую гущину барбарисовую, к звонко бегущей речонке, дочери мощного в верхах родника, что пополам с нарзаном. Не возвращался долго. Лесник обеспокоился – и с радости люди сигают в пропасти, пошел следом, шаг у егеря бесшумный, путь разведчика не виден.
Сидит Михей на камне-валуне, и плечи его вздрагивают – неужто? Эх ты, казак, а еще к девкам шутя собирались! Да и то сказать, большие тягости падали на эти плечи. Егерь тихо удалился, дал командиру выплакаться, выгоревать, а потом подошел шумно, насвистывая песню кавалеристов времен гражданской войны.
К вечеру привел вороного брата из табуна, и тут опять вышла конфузия с геройским казаком: прыгнул, как встарь, Михей в седло, да не тут-то было, только охнул, за левый бок схватился, как простреленный, и долго отлеживался на холодной блекло-желтой траве. Диагноз поставили сами: сердце. Может, и сердце. И камень в огне лопается, а тут огни до сих пор полыхают. Но сильны горные травы и дикий мед в избушке лесника – за день согнали с сердца порчу-сову.
– Ну, спасибо тебе, Игнат, за все, – сказал на развилке Михей.
– А наган?
– Какой наган?.. А-а, этот... Нехай еще со мной побудет.
– Как же ты, честный человек, слова не держишь? На время ведь брал!
– Правильно. На время. Так оно ж еще не кончилось, время!
– Ну и ухорез! – закручинился от потери ценного казачьего имущества Гетманцев.
В горкоме партии вернули партбилет. В НКВД отдали именной кольт, а за орден извинились – затерялся в суматохе последних дней, начальство спешно менялось. В результате этой перемены и Сучков, и Алтынников получили в ы ш к у: открылось, что они – враги народа. Сучков успел повеситься. Золотарева отстранили, и он уехал в Москву искать правду и сбежавшую с деньгами и золотом жену – Тамара Эрастовна тоже оказалась врагом народа, через того летчика, что посадил свой самолет на чужой льдине – вроде авария, а на самом деле враг народа, докопались в НКВД.
УЛИЦА БОЛЬШЕВИСТСКАЯ
Осень эта даром не прошла – сдавало здоровье. Михей Васильевич стал председателем общества охотников. Но больше ходил на процедуры воспользовался наконец благами курорта, лечебниц, источников минеральной воды. Часами сидел в саду – врачи прописали климатолечение. Смотрел на отодвинувшийся выше Эльбрус, на вечный плеск неостановимой речки, в которой синь переходила в зелень, а стеклянная прозрачность – в тьму воронова крыла. В ненастные дни, когда по саду бегут туманы и дожди, прибивая к земле палые листья, читал в своей каморке книги о казаках и путешествиях.
Раз десять на день сходит к коню, чистит, холит, кормит. Ульяна ругалась – зачем он, конь? Лучше корову держать на том же сене. Не понять бабе казачьей услады. В старину безопасней было жену-красавицу иметь, нежели статного скакуна. Не один Азамат сложил голову за коня. Людская зависть приметила: держит охотничий командир боевого коня, а он, может, Красной Армии позарез нужен. Дошли эти базарные разговоры до Михея Васильевича. Вычистил коня, как монету, покрыл малиновым седлом, взнуздал серебряной уздечкой и прискакал в воинскую часть, в соседний город.
– Берите, дорогие кавалеристы, хороший конь, с пальца выпоил, сам обучил военному делу!
– Что вы, товарищ комполка? – смутились кавалеристы, а глаз от коня оторвать не могут.
Вернулся Михей на электричке, бодрился, шутил, по поубавилось его земное солнышко. Тяжело казаку без коня.
Ходить на охоту здоровье не позволяло. Завел удочки. Посидел часа два на рыбалке, плюнул и удочки те сломал – не по нутру ему такая жизнь.
И не по нутру ему Ульяна, ударившаяся в собственность. Собственность – его главная неприязнь. А Ульяна разводила птицу, овощи, держала кабанов, торговала медом, фруктами. Михей выговаривал ей, но жена плакала:
– Что ж я, сиднем сидеть буду? Я без дела не умею жить.
Это Михей понимал – трудно жить без дела. В эти дни он сдружился с Иваном Есауловым, работником Глеба. Иван помогал колоть свиней, обрезать деревья, копал огород. Михею приятно поговорить с ним о разных забавных и страшных случаях из богатой истории нашей станицы. Да и спать на вольном воздухе вдвоем сподручнее.
Михею Васильевичу не забывали прислать пропуск на трибуну в дни революционных праздников. Он числился еще председателем ПВХО, но по существу доживал свой век как ветеран, как почетный гость станицы. Оставшись не у дел, он даже завел шуточный роман с Марией, бывшей невесткой. Томился, когда она долго не приходила в гости, и загорался, как электрическая лампочка, когда она открывала калитку.
– Не так, Маруся, получилось, – говорил он Марии при Ульяне. – Мою бы надо за Глеба выдать – у них хватка одна, а нам с тобой пожениться!
– Кобель старый! – улыбалась дородная Ульяна.
– Как ты могла его полюбить, волка? – спрашивал он Марию.
– Дюже красивый был. Усы с ума сводили.
– Зверь – он завсегда красивый, чистый, бессовестный.
Михей смотрит на Марию, и разговоры у них одни – о колхозных делах, о новой жизни. Старый мир ненавистен Михею. Богомольный казак Никита Верный зашел к родне покурить, ушел, и обнаружили – деньги с божницы пропали. Сестры Семиглазовы удушили мать за узелок денег, припасенных на смерть. Жена коновала Забарина тайком выучилась грамоте, муж узнал и избил сатану...
– Хорошо все-таки, – говорит Михей, – что речка эта казачья обмелела, на рукава пошла – я вот тоже рукав, – в песках и лиманах теряюсь... А новым родникам надо давать ход, чтобы стекались они в большую реку новой жизни...
Дивно Марии и Ульяне слушать эти слова. Смысл ясен, но больно чудно говорит старый большевик. А он еще чуднее закручивает:
– Вчера глядел, как леса в горах горят. Змейка малая красная ползет. Навстречу ей такая же гусеница. Рядом каменья-рубины тлеют. В ущелье волчий глаз светится. А ну-ка приложи бинокль к глазам – какой там дровосек орудует, жрет версты дуба и ореха, трещит, шипит, гонит зверя и птицу, камень плавит – близко не подойдешь. Так и прошлое наше – без бинокля тихое да золотое, песенное и нарядное. Слава богу, обмелела речка казачества, в турбины ее загнали, а то она все сады, долины размоет...
Болезнь Михея в станице понимали по-всякому. Однажды тихонько кто-то поскребся в дверь. Заглянула серенькая мышка-старушка из монашествующих, умильная постница, поклонилась хозяевам до земли, прошелестела древесно:
– Михей Васильевич, родной ты наш, от Хмелевых я, не откажи младенчику, будь отцом крестным, на завтра назначено, прямо в церкву и приходи...
Бледная ярость перекосила лицо председателя:
– Может, и в попы записаться? Да садики-огородики разводить, да яблочками на базаре торговать? Не будет этого! И скоро все церкви сломают!
Еле успокоили кавалера. Но не совсем. Тише, но и решительнее сказал:
– Лет мне за пятьдесят. Чудок поизносился котелок. А вот пойду на чертову горку Эльбрус, посижу у нее в седле! Кабардинец Хилар Хаширов еще в 1829 году взошел на Эльбрус. Англичанин Дуглас Фрешфильд поднялся в 1857 году. Топограф Пастухов с казаками ходил. Киров взял вершину. Вот и я подержусь за Гриву Снега!
И, чуть поздоровев, он стал председателем спортивного и оборонного общества, вербовал из подростков будущих альпинистов, стрелков, парашютистов, летчиков, танкистов. Сокрушался, что тиры в стране не бесплатные, дорого стоят велосипеды и мотоциклы. Воевать-то придет я. Враги готовятся. Сжимается бронированный кулак немецких дивизий. Маршируют "Мертвая голова", "Стальной шлем", "Викинг", "Желтый слон", "Эдельвейс"... Волны тевтонцев победно топчут Европу. Римский орел легионеров снова расправляет крылья. Бог Вотан воскрешен. Выпущены из стойл железные кони Круппа. Гудит грани г Парижа, Праги, Варшавы. "Смерть и ненависть! Кровь и пламя!" Черепа сорока веков смотрят пустыми глазницами на Восток – Запад снова готовил меч, крест я огонь.
Думая о казачестве, Михей Васильевич вспоминал Спиридона, пропавшего без вести. И клял его на чем свет стоит. Скажите, пожалуйста, что делает человек, пойманный на месте преступления? Уменьшает свою вину. Не так поступает казак Спиридон Есаулов. Когда его, белого сотника, берет красный отряд, он объявляет себя белым... полковником! И злой плач о гибели казацкого войска вскипал в груди Михея Васильевича. Простой хлебороб, честный, добрый Федор Синенкин берется атаманить в момент, когда атаманской власти история вынесла смертный приговор. О Глебе и говорить нечего – акула, финансовый гений. А если бы всю силу и Спиридона, и Федора, и Глеба, а их было немало, направить в одно правильное русло воевать за Советскую власть! Или вот Мария. Нет-нет да и зайдет в церковь. А зачем? Не терпится ему поскорее построить на всем земном шаре мирную, сытую, красивую жизнь. Мария еще живет на улице, которая называется Старообрядской. Зато улица, на которой жили Коршак и Михей, навечно названа в их честь Большевистской. И улиц таких в стране уже миллионы.
В ГОРОДЕ МАДРИДЕ БЫЛО
Спиридон Васильевич Есаулов добывал стране никель в заполярной тундре, рубил тайгу, рыл канал. Не присвой он себе в момент поражения звания полковника, о нем бы давно забыли. Но причудливо ткали ему судьбу богини жизни.
Казакам не привыкать сражаться в дальних странах – прадеды выплясывали с парижанками, крестили язычников-индеян в прериях Русской Калифорнии, в Китае чай пили и в Стамбуле детей оставили!
Впоследствии он вспоминал:
– В тридцать четвертом году я совершил побег – за кордон.
В Неаполе афиши разносил театральные. Как на покосе выматывался, но платили неплохо. Тогда объявился у меня дружок, поляк Зданек, машинистом на сцене работал. Стал он мне вроде родного брата – по-русски с ним говорили, он до революции в России учительствовал. Был он членом компартии Италии. Начал и меня подбивать на разные забастовки, а тогда мода на них была. Я и давай жать на администратора: эксплуатация налицо – ни выходных у меня, ни нормы в работе. Раз, два выслушал меня администратор, покачал головой и уволил. Я к Зданеку. Он мне толково все объясняет: был бы ты, к примеру, хоть членом профсоюза, за тебя вступились бы.
Вид на жительство я имел, но подданства не было. А ты, говорит Зданек, мировое подданство прими. Как? А так: вступай в коммунистическую партию. Я же белый офицер! Ничего, грех ты уже искупил, ты крестьянин, рабочий – тебе с коммунистами по пути.
Верный он был человек, Зданек, но губили его женщины – тут он собой не владел. Посмеялся я над его сливами и нашел новую работу.
Работа случалась всякая. Тогда и дворяне русские становились мойщиками окон, прислугой, служили в полиции, а один даже подделывал бриллианты и разбогател так, что, когда его накрыли, сумел откупиться.
Брался и я за разное рукомесло. Но, случалось, сам себе дорогу перебегал. Приступит с ножом к горлу тоска: вынь да положь мне родимую станицу, братьев – и тогда ничто не мило. Нанимаюсь, спрашивают: национальность. Казак, говорю. Такой, смеются, нации нет, русский? А я упрусь, ровно бык: казак, и все. И не берут меня, хотя в документах ясно, кто я. Черт с вами, думаю, русский-то я русский, но казак все-таки!
Так и носился, как дурень со ступой, с этим казачеством, тоску свою прогонял. Пообломали мне роги – брюхо заставит на поклон идти. Все же ночью лежу и про себя помню: я есть терский казак – и я еще повидаю родные станицы, где нарзан-вода с гор бьет!
Стал я членом профсоюза грузчиков – горизонт приобрел. Тут уволили Зданека – неприятность вышла через одну молоденькую актрису. Но парень был ловкий. Устроился на завод и меня туда перетащил. Стояли мы на мойке деталей. Там подружились с мастером Луиджи. Этот сумел уговорить меня вступил я в Итальянскую компартию.
Срам – на собрании слушаю слова против бога и религии, а приду домой и тайком молюсь, как мать с детства научила. Конечно, эти молитвы и были ей, матери, да земле русской. Надежды на встречу с родиной прибавилось. Говорили, что поедут в Россию несколько коммунистов. Я просился в делегацию – не взяли, ехали руководители.
На чужбине много пыли пришлось проглотить. И разглядел я: рабочему человеку, окромя своей партии, податься некуда. Капиталу приходит каюк, стоит он у ямы, но держится цепко, надо гуртом спихнуть его и закопать.
И, скажи на милость, тут я сам стал капиталистом.
Зданек встретил какую-то подругу детства, польскую еврейку, получившую наследство – три такси с гаражом. Зданек решил уехать с новой любовью в Германию, где у нее была фабрика, а автохозяйство продал, почти подарил мне. Машины были старые, разбитые, но я, механик, поставил их на ноги, подкрасил, подмазал, нанял шоферов. И это дело оказалось по плечу. Дядя мой тоже гонял фаэтоны, что раньше заменяли такси, даже Шаляпина возил, он бывал в нашей станице, форель в речке ловил, за вечер в театре брал тысячи золотых и дяде извозчику подавал золотой за сто метров езды от гостиницы до театра.
Были у нас и бедняки, и побогаче меня – один даже пароход свой имел. Однако казус вышел со мной. Постепенно мои машины стали обслуживать местный комитет партии. Доходы мои падали, шоферы работать за так отказывались, я и сам еще не научился жить общим котлом. Раз не даю машину, два не даю. Меня вызывают и давай песочить. Один припомнил мое белое прошлое и говорит: таким не место в партии. Я обиделся и вышел из рядов. Я, себе на уме, не пропаду и без партии... Пропал. У власти стояли фашисты. Такси мои вытеснили машины нового треста, и я с трудом продал их. Стал вылетать в трубу, запахло в моей квартире опять пролетарским духом. На работу меня не берут – коммунистическое прошлое. Обратиться к бывшим друзьям-коммунистам неловко, да и репрессии против них начались, Луиджи посадили в тюрьму.
Тут мне Зданек письмо прислал – они уже с женой жили в Париже, в Германии преследовали, приглашали меня. Я поехал. Оформился на жительство. Зданек подкармливал меня. Свой капитал он вложил в какое-то дело – и прогорел, акциями можно было обклеивать стены клозета. Правда, у них был еще магазин, торговали художественными картинами и красками.
Мне не хотелось быть нахлебником, и, полностью обнищав, я решился пеши идти в Россию – что будет. Зданек не советовал. Если и дойдешь, говорил, дорога тебе одна – в Сибирь. И как раз у него открылась вакансия. Стал я в магазине упаковщиком, но часто обедал с хозяевами за одним столом.
Зданек и сам рисовал картины, мы с ним выезжали на пленэр, и это были хорошие дни. Утро раннее. Туманок стелется. Птицы поют. Вода в ручейках звенит. Мы идем по пояс в траве. Я несу складной стул, этюдник, харчи, а Зданек ружье и фотоаппарат. День целый на воле, а потом ночевка на деревенском сеновале – лежишь, звезды считаешь. И, конечно, тоска душит. Перелететь бы моря и горы и очутиться в родной станице.
А Зданек везде был как дома. Я удивлялся даже. Спрашивал: где же твое отечество? Смеется: где светит солнце. Я этого не понимал.
Пробовал он меня лечить от тоски – была у него в магазине хорошенькая продавщица. Я сперва ни в какую. После работы не с Мадлен иду погулять, а к русскому консулу записываюсь, чтобы выхлопотать себе прощение и вернуться домой. Назнал я дорогу и в "Союз возвращения на родину", но без толку.
Время шло. Мадлен родила. Но кто же пустит меня в Россию целой оравой – с дитем, женой? Я это понимаю и говорю ей, француженке: так, мол, и так, дитю своему я отец, а венчаться пока не будем. Я в те дни ждал важного ответа на запрос о возвращении. Мадлен все поняла, только заплакала. И потом – я не турецкий султан, чтоб две жены иметь, у меня есть уже, в станице, я только так, с тоски баловался.
Тут мятежный генерал Франко опять поднял восстание в Испании против республики. Со всего света двинулись революционеры, чтобы помочь испанским рабочим и крестьянам в борьбе, уничтожить фалангу. В "Союзе возвращения" один кунак мне и шепни: хочешь вернуться в Россию скорым порядком поезжай в Испанию и насыпь перцу под хвост генералу Франко, победите фашизм и вернетесь в свои Палестины как герои.
Я поручил Зданеку свою семью, нашел пути в Испанию. Даже на обман пошел: сказал, что в белой армии был полковником. Военные специалисты ценились на вес золота. Я же был не просто кавалерия, но удивительно владел пулеметами разных систем.
В Испании стал я бойцом Интернациональной бригады, а после второго боя командовал ударной пулеметной ротой.
Я тогда не жил, а пел, все во мне гудело от радости – я будто частично вернулся уже в Россию: повстречал русских, и не наших, парижских, а советских.
Правда, со мной они не очень якшались – посты занимали высокие, но мне и так, со стороны, глядеть на них умилительно. И только после одного случая представили меня русскому генералу, чуть ли не самому главному. Имя его мне неизвестно – товарищ Фернан, и крышка. А чую, или из донских степей он, или из семиреченских, скуластых казаков.
Воевал я исправно, но, что греха таить, имел свою корысть, как всякое существо. Бью по фашистской цепи из пулеметов, а сам думаю: вот там, за чертой, победа и родича. Поэтому отступления не понимал – и меня любили. Уразумел: под лежачий камень вода не течет, никто меня в Россию не возвернет, надо пробиваться самому, с пулеметом в руках сквозь вражеский стан, как и деды наши пробивались из турецкой неволи.
И я пробивался. Рота моя стояла насмерть. Вклинивалась в противника, нарушая его боевые порядки.
Так вот случай-то, как я к генералу на прием попал. В городе Мадриде было. Рота моя оказалась отрезанной. Три дома занимаю я. Сзади меня марокканцы-фашисты. Спереди в домах той стороны улицы испанцы-фашисты. Справа улица замкнута хорошими замками – танки фашистские, а вот слева еще никто не дислоцировался, пустые дома, выход.
Про этот выход я не думал – не хотел уходить с позиций, уж больно ловко под самую душу перехватили мы тут фашистов, срывали всю их наступательную операцию. Девять "максимов" у меня. И дома занимаю важные штабные, фашистские. Бумаги разные, карты и даже знамя мы прихватили фашистское. Я это знамя понимал как большой трофей и держал при себе свернутым.
Бой шел основательный. Как я говорю, отступать я не мог, а когда сам ложился за пулемет, то и промахов не имел по той же причине: Россию себе отвоевывал. Патронов у нас навалом, имелись гранаты, только с водой бедствовали – пулеметы жрали ее, как кони после долгой скачки.
Так вот случай. Как, что, почему – ничего до сих пор не знаю. Только выскочила на улицу в момент краткого затишья машина. Грузовик, полный испанских детей, беженских или каких там. Улицу прекрасно простреливали фашисты, а моя рота еще чище, как метлой, подметала все, появившееся в секторе.
Ладно бы, он проскочил, но оттуда фашисты пульнули очередью, и то ли мотор, то ли шофера повредили – остановился грузовик. Фашисты стали бить по нас пушками – аж кирпичи брызгают, вот шрамик остался, чиркнуло.
Мы на вражескую стрельбу не отвечаем – дети все же, опасно, зацепить можно. Вдруг замолчали и гады. Да только они поумней нас были. Не успели мы моргнуть, как один гад вскочил на грузовик с ручным пулеметом и из-за детских головенок давай поливать мою прославленную рогу свинцовым дождичком. Как назло, с грузовика ему открылся мой первый взвод.
Ах ты, ору, зараза, на детях воюешь, так получай же!
Был у меня немец Георг Викланд, анархо-синдикалист, он гранатой здорово работал в бою. Вижу, роняют козырьки мои хлопцы из первого взвода, французы. А пулеметы мои молчат – не будешь же бить по детям.
Георгий, кричу немцу, дай парочку-тройку гранат по этому гаду. Георгий гранату достал. Стой, кричу, я сам прижму гада. Но ведь дети же!
И ударило мне в голову: выкинул я знамя фашистское вперед себя и побежал к машине. Георгий выстрелил в меня – посчитал за дезертира, изменника, я только чуть захромал, бегу.
И точно: остановился гад, опешил, дисциплина сработала, не смог стрелять в свое знамя, а когда сообразил, что дал маху, я его уже срезал.
Пацанов душ двадцать, мамка при них, губы трусятся, шофер ничком в кабине лежит. Трогай, говорю, мать честная. Мотор, показывает, пшик.
Метров сорок до фашистов. Столько же до нас. Посередке дети испанские. Одну девчушку в соломенной шляпе, с босой ножкой – туфельку потеряла, я даже в лицо запомнил. Ей-то еще воевать рано.
Слева, метров через пятьдесят начинались ничейные дома, за которыми можно укрыться и уйти из-под огня. Ну, думаю, видно, такая моя судьба иного пути домой, на Кавказ, нету. Только по этой улице.
Слазь, показываю детям и мамке. За мной. Знамя держу.
Тихо стало, как в церкви, когда выносят святые дары.
Марокканцы не видят этого. Испанские фашисты не бьют – знамя, да и политику понимают: дети.
Мои парижане молчат тоже – знамя вражеское надо сбивать немедля, но под ним дети, женщина тоже.
В сапог мне уже натекло – Георгия работа, но иду скоро, тут все на одном дыхании делается, и детишки понимают, аж обгоняют меня.
Все же какой-то мой снайпер не выдержал – чуть оставалось до углового дома, и дзиньк мне в руку. Я сказал, снайпер, потому что он бил точно – в руку, что знамя держала.
Я в другую руку древко. Тут и фашисты очнулись, разгадали мою игру огонь открыли. И вторую ногу прострелили – нечем идти. "Марш!" – крикнул я детям и упал.
Какой-то оголтелый пес фашистский кинулся ко мне зигзагами – знамя свое вернуть, крест заработать, и заработал: Георгий гранатой его на воздух поднял, а опускаться было нечему.
Вытащили мои хлопцы и меня. Дети спаслись все. Шофер оставался в кабине – наверное, убитый.
К вечеру третий батальон бригады выбил марокканцев, что отрезали нас от своих, и меня увезли в госпиталь. Выписался через месяц. Вызывают в штаб бригад – лимузин прислали.
Приезжаю, еще с палочкой. Встречают не по-военному, а просто, как бы по-русски – обнимают. Испанцы, немцы, поляки. И советский генерал, товарищ Фернан. Этот даже поцеловал. Оглядел меня, засмеялся:
– Неприлично, товарищ Есаулов, командиру ударной пулеметной роты революционных войск ходить по улицам с фашистским знаменем. За это тебе выговор от командования. Сознание у тебя хромает – да и то сказать: беспартийный, бывший белый, – никак мое прошлое не забывалось. – А за это самое знамя ты награжден орденом. И, сказать по правде, тебе еще два полагается: один от международного рабочего класса за то, что ты добровольно пришел сражаться с фашистской чумой, а другой от Испании – за спасение города Мадрида и ее детей. Салют! Но пассаран!