355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Синявский » Поэзия первых лет революции » Текст книги (страница 14)
Поэзия первых лет революции
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:28

Текст книги "Поэзия первых лет революции"


Автор книги: Андрей Синявский


Соавторы: Андрей Меньшутин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)

и в поэме Хлебникова «Настоящее» (1921) -


А белье мое всполосну, всполосну!

А потом господ

Полосну, полосну!

И-их!

– Крови лужица!

– В глазах кружится!95

и в стихотворении Орешина «Народный сказ» (с характерным примечанием – «под тальянку») -


С нами бог,

Никого не боюсь.

А убил, -

Помолюсь, помолюсь.

Ах, ночь!

Прямо в ночь закатил.

Чью-то душу

Загубил, загубил96

и в поэме Е. Бражнева «Поход», написанной в 1920 году на кавказском фронте и отчасти напоминающей контрасты «Конармии» Бабеля, -


Эй, богатеи, купцы, кулаки,

Отмыкай замки,

Отпирай чуланы, сундуки и скрыни,

Принимай гостей бесперечь,

Да пожарче растапливай печь!


Уж как с купецкой женой

Сладко мы поварим...

Уж как сабелькой стальной

Все углы обшарим:

Нет ли опасности какой

Тут пролетариям?97

Народная стихия революции получала в поэзии самое разнообразное воплощение. Нередко она наряжалась в исторические одежды; тут на первое место закономерно выдвигалась тема крестьянских восстаний Разина и Пугачева. Эти лица возбуждали в тот период отнюдь не исторический интерес, а выступали в поэзии в качестве непосредственных предшественников (и даже современников) сегодняшнего дня.


Россия Разина и Ленина,

Россия огненных столбов!98

Вот обычная для того времени параллель. Она вызывалась не столько непониманием или искажением исторической специфики настоящего и прошлого, сколько желанием поэтов найти подобающую фигуру для выражения бушующей народной стихии. Разин и Пугачев были, таким образом, фигурами, имевшими для революционной современности скорее символическое, нежели реальное значение. О них писали десятки авторов самого разного толка – пролетарские поэты (В. Князев и др.)» крестьянские (П. Орешин, С. Есенин и др.), символисты (М. Волошин), футуристы (В. Каменский, В. Хлебников) и т. д.

Эта тема играла первостепенную роль, естественно, в творчестве крестьянских поэтов. Но если не брать в расчет есенинского «Пугачева», который и по времени был написан позднее и по своей проблематике выходил из круга произведений этого типа, наиболее значительными здесь были поэмы Хлебникова «Уструг Разина» и Каменского «Сердце народное – Стенька Разин». Последняя пользовалась в те годы особенно большим успехом и принадлежала к лучшим вещам Каменского.

Ее появление в виде самостоятельного произведения было предварено романом В. Каменского «Стенька Разин» (1916), в котором лирическая проза местами перемежалась стихами. Эти стихотворные куски, извлеченные из романа и собранные воедино, немного измененные и дополненные новым текстом, составили поэму, вышедшую отдельным изданием в 1918 году. В ней протягиваются прямые нити между событиями современности и прошлым.


Станем помнить солнце – Стеньку

Мы от кости Стеньки кость -

И пока горяч – кистень куй

Чтоб звенела молодость99.

В поэме о Разине с особой силой сказался богатырский русский размах, прозвучали русская национальная тема, русская удаль, влюбленность во все, что молодо и самобытно, что связано с великой народной стихией и о чем Каменский писал еще в романе, во многом перекликаясь с С. Есениным:


Богатырский Русский Народ.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Тебе – мои силы все без остатку – твоей отдаю вечной борьбе за вечную волю.

...Я реву бычачьим ревом от счастья, что моя родина-мать -

Русская Земля, Русская Земля, Русская Земля.

Я готов всю свою жизнь повторять и знать только слова: «Русская Земля...»

...Я не знаю более великого сознания, чем то, что я – русский человек.

Я не знаю более глубокого ощущения, чем то, что я – расейский парень.

Настоящий расейский парень. Стройно-высокого роста, с небоясными детскими глазами,

с кудрявыми волосами цвета соломы, с красногубой улыбкой цвета спелой соломы100.

Буйная, хмельная радость, молодечество, всезатопляющее «половодье чувств», ликующее сознание безграничной свободы – составляют основное содержание поэмы Каменского. Историческая тема в ней решена в подчеркнуто лирическом, эмоциональном ключе, ибо Степан Разин в трактовке Каменского – это каждый русский человек, поднявшийся на борьбу, это личная и всеобщая вольница победившего народа, который теперь сам себе атаман и хозяин.


Каждый Разин Степан

Сердцем яростным пьян -

Волга синь – океан

Каждый Сам – Атаман.

Очень яркая, но не слишком глубокая, поэма Каменского – это лирическое восклицание, произнесенное во славу русского народа и русской революции. Она и построена в значительной степени на междометиях и звукоподражании («Ой-и-ухх-нна», «Х-х-эй», «Дзынь-бум-бамм» и т. д.), на футуристической игре в слова и звуки, выполняющей здесь эмоционально-выразительную функцию.

Но несмотря на большую близость к обычной футуристической практике, произведение это очень показательно для советской поэзии начала революции. Преобладание чисто эмоционального восприятия действительности, лирический восторг, взрыв страсти – частые явления этого времени. «Сердце, ликуя о завтрашнем плаваньи, рвись на куски!!»101 – восклицает В. Князев, и подобного типа декларации, иногда достаточно туманные, но призванные передать душевное волнение человека, возрожденного революцией, все кипение его чувств, бурю переживаний, – мы встречаем у каждого автора, разделявшего народные чувства по поводу происходящих событий. Воспевание народной революционной стихии постоянно переходит в своего рода «душевное стихийничество», в котором внешние и внутренние явления сливаются в едином эмоциональном порыве. Как писал С. Обрадович, -


Сердце кричать не устанет,

Ураганами не задушить

Пылающий крик восстаний

И взлет окрыленной души102.

«Крик восстаний» и «взлет души» лежат в одной плоскости, одно порождает другое и переходит в него, и поэты не устают кричать об этом зове сердца и времени, так что порою невозможно различить, о чем они рассказывают – о ходе объективных событий или о движении своих внутренних переживаний. И мир, и поэт уносятся ввысь, охваченные вихрем революции.


Вихри! Вихри! Носитесь, крутитесь,

Ледените, палите меня,

Синим пламенем мир охватите,

В беспредельности снегом звеня...103

– провозглашает Н. Полетаев, заметно впадая в интонацию дооктябрьского Блока – самого преданного певца народной, душевной и всякой иной стихии.

Суровые будни военного коммунизма, голод, блокада, разруха не могли отрезвить поэтов, породнившихся со стихией и находивших в ней источник неисчерпаемой эмоциональной энергии. Правда, драматические события эпохи находили и в этой сфере своеобразное преломление. В сражениях гражданской войны бурные страсти поэтов не затихали, а приобретали более собранный, волевой, целеустремленный характер. Душевное половодье облекалось в напряженные ритмы и образы, зовущие в бой, в атаку. А «упоение в бою и бездны мрачной на краю», готовность к самопожертвованию, ожесточенность в схватке с противником и радость победы – в свою очередь находили выражение в поэзии в виде стихийных порывов и взлетов исступленного, самозабвенного чувства.


Жажда, пой!

Голод, насыть!

Время в бои

Тело носить.


Пули, погуще!

По оробелым!

В гущу бегущим

грянь, парабеллум!


Самое это!

С донышка душ!

Жаром, жженьем, железом, светом,

жарь, жги, режь, рушь!104


Ах, эти черные раны

на шее и на груди!

Лети, жеребец буланый,

все пропадом-пропади!..


Мое жестокое сердце,

не выдаст тебя закал!

Смотри, глупыш-офицерик,

как пьяный, навзничь упал...105

Изображение и воспевание стихии было, несомненно, вполне естественным и закономерным явлением в эту эпоху величайших исторических катаклизмов, необычайной активизации народных масс, бурного подъема и проявления внутренних сил личности. Призывая поэтов ближе соприкоснуться с эпохой, Блок говорил, что в результате такой близости «и стихи бы стали стихийней», т. е. более непосредственно выражали бы основной жизненный тонус современности106.

Вместе с тем нельзя не заметить, что в «стихийничестве» многих авторов заключалась и известная ограниченность и даже угроза поступательному движению поэзии. Подобно тому, как широчайшие, универсальные обобщения из средства наиболее полного изображения революции иногда становились препятствием на пути к ее конкретному содержанию, так и безграничное господство эмоции, одностороннее увлечение стихийностью нередко мешали поэтам более глубоко и правильно подойти к явлениям окружающей жизни. В стихах некоторых авторов намечается опасная тенденция: отдаться на волю стихии и, забыв обо всем на свете, навсегда погрузиться в восторг самодельного, самодовлеющего разрушительного экстаза. Затянувшийся эмоциональный порыв превращался в бессмысленную растрату душевной энергии, в буйство, в вакханалию чувств. В этом экстатическом состоянии поэт перестает замечать действительность и в то время, как страна занимается реальным делом, напрягает все силы в борьбе за социализм, он славит бурю ради бури, огонь ради огня и готов предаваться взрывам и пожарам до скончания века, находя в этом высший смысл всемирного бытия. Революция в подобной трактовке теряет свою разумность и целесообразность.


Мне все равно, чем окончится это,

Что будет: победа, позор или смерть, -

Но я приемлю пламенным сердцем поэта

Этот грохот, которым объята вся твердь...

(О. Леонидов)107


Верьте, я только счастливый безумец,

поставивший все на Октябрь...

(Л. Мариенгоф)108.

Эти анархические настроения особенно часто давали о. себе знать в среде декадентствующей мелкобуржуазной богемы, далекой от революционной борьбы, но склонной ко всякого рода острым приправам. Так, в поэзии имажинистов трагические контрасты; революционной стихии Блока («Пальнем-ка пулей в Святую Русь...») превращались в эстетскую игру «кощунственных сочетаний»: «...На паперти великолепен наш красный канкан» и т. д. Однако порою сходные настроения мы встречаем и в творчестве поэтов иной жизненной и литературной ориентации. Например, В. Князев пишет «вампирические» стихи о герое времен Великой французской революции, который в момент казни прячется под эшафотом и упивается кровью, стекающей с ножа гильотины. Широкое хождение среди пролетарских поэтов имели призывы к «поголовному» уничтожению, к разрушению всех ценностей, в чем также проявлялась склонность к своевольному, разнузданному «стихийничеству».


Ужасен – прекрасен подвиг

Восставшего правнука Стеньки,

Ателье, министерства, спальни,

Пантеон, галерею – на смарку!

Выдержал под наковальней -

Станешь подобен Марксу,

Не вынес – туда и дорога,

Плевать нам на вашего бога.

(А. Дорогойченко)109

Не нужно принимать все эти заявления слишком всерьез: предложение отправить Пантеон «на смарку» было примерно таким же риторическим и ни к чему не обязывающим жестом, как намерение построить «звезды в ряды» или расчесать «зори бурь». Но анархические и нигилистические фантазии приносили тот большой вред, что искаженно рисовали современность и, подчеркивая в революции лишь всяческое разрушение, представляли ее в виде слепого стихийного бунта, лишали ее осмысленности и цели.

Однако «стихийность» далеко не всегда была отрицанием «сознательности»; применительно к тому времени эти понятия не следует лишь разграничивать и противопоставлять друг другу. Сплошь и рядом изображение революции через стихию было продиктовано стремлением поэта показать ее как глубоко осмысленный процесс, подчеркнуть творческую силу масс.

Повышенная эмоциональность сочеталась у ряда поэтов с явственно выраженным тяготением в сторону интеллектуализма и даже рационализма, с развитым сознанием той созидательной роли, какую играет в социалистической действительности человеческий разум. Эти мотивы приобрели особенное значение в «поэзии труда», которая в те годы выдвинулась на первый план и приковала внимание многих авторов.

Тему труда наиболее интенсивно разрабатывали пролетарские поэты. Здесь, как известно, было много неудач, нелепых крайностей, ошибок; в решении этой темы, как и во всем другом, часто сказывались абстрактность, пренебрежение к личности и прочие распространенные в то время беды. Тем не менее, именно в стихах о труде пролетарские поэты достигли наибольших успехов, и это было с их стороны самым значительным вкладом в советскую литературу, было главным их открытием и главной заслугой. Они, как сказал Н. Полетаев, стремились показать, «что в труде, в самом обычном простом труде, ну хотя бы в труде дворника, подметающего мостовую после дождя, не меньше поэзии, чем в отношениях между полами...»110.

Труд в творчестве пролетарских поэтов это не только тема, сюжет, материал, подлежащий поэтической обработке. Это новая эстетика, рождающаяся в новых исторических условиях, новая красота социалистической современности. Отсюда трогательная, порой наивная, влюбленность этих поэтов во все, что связано с заводом, с производством, их доходящий до фетишизации культ машины и техники. Их нежные признания в любви, обращенные к станку, к фабричной трубе, к чугуну и железу, сейчас часто кажутся анекдотом, смешной пародией, сочиненной авторами на самих себя. Всем известны строки типа – «я электрическую соску губами жадно присосал». Но нельзя забывать, что эти признания исходят от людей, которые впервые обрели в машине помощницу и друга, а на заводе – родную семью, что здесь на наших глазах происходит первое свидание человека – не с машиной, а с новой жизнью, с новыми условиями труда и существования, наконец, с самим собою в новом, еще не известном качестве – и у него от восторга кружится голова и заплетаются ноги. Вот как об этом рассказывает А. Гастев, выразивший подобные настроения еще в некоторых своих дооктябрьских вещах:


Дрожу и бегу к вам, черные трубы, корпуса, шатуны, цилиндры.

Готов говорить с вами, поднять перед вами руки, воспевать вас, мои железные друзья...

Иду на завод, как на праздник, как на пиршество111.

Наряду с общими, достаточно отвлеченными гимнами в честь Труда, Завода и т. д., пролетарские поэты особое внимание обращали на подробное описание самих процессов – производственных и технологических. Они стремились породниться с металлом, учились «понимать язык железный», шелест ремней, вздохи маховиков. Иногда им это хорошо удавалось. Так, например, С. Обрадович, стяжавший в те годы, почетное имя «поэта-индустриалиста», «пролетарского урбаниста», с особенной тщательностью стремится передать движения орудий труда и сопротивление обрабатываемых материалов, умело воссоздавая трудовую музыку шумов и ударов.


Чугунные дрожат стропилы:

Был с каждым взмахом крепче взмах,

И о победе пели пилы,

И над вагранками меха

Поддакивали впопыхах112.

В подобного рода индустриальных пейзажах человек как самостоятельно действующее лицо обычно не изображался. Но о и оттесненный машиной, он присутствовал как ее двигатель, как скрытая энергия, и мир индустриальной культуры в этой трактовке предстает как непосредственное продолжение человека и символическое воплощение его трудовой и мыслительной мощи. Вот почему произведения пролетарских поэтов, несмотря на то, что образ человека как такового здесь нередко отсутствует или находится в явной зависимости от изображения красот индустрии, у нас не вызывают впечатления подавленности человека машиной, а напротив – чувство гордости за его силы и разум. П. Бессалько писал: «Мы любим электрические провода, железную дорогу, аэропланы – ведь это наши мышцы, наши руки, наши нервы; – мы любим заводы – это узлы нашей мысли, наших чувств»113.

Подобно революции, труд, таким образом, часто предстает в виде огромной, слабо расчлененной стихии, которая поглощает отдельную человеческую личность, но служит выражением действий, мыслей и переживании всего трудового коллектива в целом. Здесь действуют не люди и машины, а слитые воедино машино-люди, и поэты намеренно подчеркивают эту слиянность металла и мысли, камня и эмоции. В стихотворении Гастева «Мы растем из железа» рассказывается о том, как воля строителя переходит в здание и он растет вместе с постройкой:


Я вырос еще.

У меня у самого вырастают стальные плечи и безмерно сильные руки.

Я слился с железом постройки.

Поднялся.

Выпираю плечами стропила, верхние балки, крышу.

Ноги мои еще на земле, но голова выше здания.

Я еще задыхаюсь от этих нечеловеческих усилий, а уже кричу:

– Слова прошу, товарищи, слова!

Железное эхо покрыло мои слова, вся постройка дрожит нетерпеньем...

А я поднялся еще выше, я уже наравне с трубами.

И не рассказ, не речь, а только одно, мое железное, я прокричу:

Победим мы!114

«Железный» Гастев (с этим эпитетом он вошел в литературу) принадлежал к самым видным пролетарским поэтам. В его творчестве справедливо усматривали наиболее яркое и новаторское воплощение трудовой деятельности освобожденного пролетариата. Ему предрекали будущность первого поэта революции. И когда Гастев, выпустив в 1921 году вторую книгу стихов («Пачка.ордеров»), неожиданно смолк и полностью оставил поэтическую стезю ради своей общественно-педагогической работы, это было многими воспринято как тяжелая потеря для советской литературы.


Я хочу тебя услышать, Гастев,

Больше, чем кого из остальных, -

писал Н. Асеев, называя Гастева новым «Овидием горняков, шахтеров, слесарей»115.

Несмотря на небольшой объем художественной продукции Гастева его самобытное дарование раскрылось достаточно многообразно. Но, пожалуй, наиболее, характерной особенностью его поэтического почерка был крайний – до сухости – рационализм, сочетавшийся, однако, с самой безудержной стихийностью и романтизмом. Гастев – это романтик от алгебры и конструктор от революции. Предмет его поэзии – стихия, но стихия всяческих планов, расчетов, регулировок, целенаправленных воль, подстрекаемых и дисциплинированных разумом. Его стихи полны огня и страсти, но это страсть интеллекта, пламя, достигающее высочайших температур, которые вместе с тем измерены с точностью до одного градуса. При этом роль рассудка не сводится к ограничению, к упорядочению эмоций. Напротив, рассудочность Гастева часто порождает и усугубляет эмоции: стискивая их в строгие, рамки заранее предначертанных схем, она концентрирует напряжение до того, что все здесь находится на грани взрыва и катастрофы.

Столь неожиданные сочетания определили и поэтику Гастева: короткие, рубленые, звучащие, как приказ, фразы (режим экономии); обычные для пролеткультовцев абстракции, которые вместе с тем необычны, потому что исполнены сильной экспрессии; драматическая сгущенность сюжета, в котором взвешены и рассчитаны «риск тысячей» и «опасность миллионов».


Мост! Мост!

Достигнуть.

Испытать.

Или погибнуть на стройках.

На моторы!116

Чтобы; лучше понять природу гастевского рационализма, стоит обратить внимание на его доклад «Снаряжение современной культуры», который он прочел в качестве директора ЦИТа (Центральный институт труда) 5 марта 1923 года. Хотя этот доклад не имеет непосредственного отношения к поэзии и касается вопросов общего культурного строительства, организации труда и социального воспитания и хотя он прочитан в более позднее время, мы найдем в нем многое из того, что руководило Гастевым в его поэтической судьбе.

Гастев выдвигает на первое место идеи практичности и утилитарности, причем выражены они с обычным для этого автора максимализмом в форме и содержании. Ставя своей задачей воспитание боевого, здорового поколения советской молодежи, способного не только мечтать о социализме, но практически строить его, – работать, делать, уметь, – он обращается к юношеству с рядом советов, которые весьма конкретны, а порою даже мелочны, но в то же время овеяны духом самой отчаянной романтики. Этот доклад настолько замечателен как документ эпохи, что хочется привести несколько выдержек, намеренно взятых из разных его пунктов.

«Настоящий агент культуры117 должен иметь хорошее расположение духа. Только это дает известную работоспособность, необходимую для того, чтобы раскачать спавший три века народ. Пускай хоть триста человек кончают самоубийством, но раз гудок – иди и пускай станок в ход».

«Надо стать артистами удара и нажима. Надо великолепно знать конструкцию ножа и молотка, дьявольски полюбить их... А такой инструмент, который является синтезом этих двух инструментов, – красавец топор? Он должен быть таким же инструментом, каким является мяч при игре. Мы его должны возвести в совершенство, и тогда достигнем мощности, о которой даже не грезим.

...Необходимо научиться спать... Когда вы хотите отдохнуть, должны ляпнуться на кровать и в один момент достигнуть максимальной пассивности всех мускулов, как будто вы проваливаетесь сквозь землю».

«Уметь брать на учет все, что только находится вокруг нас. В овраге, в котором мы находимся, есть гнилое дерево: бери его на учет, и если там есть камень – на учет! Наконец, если ничего нет, бери на учет собственные руки, которые всегда грезят инструментом. Вот, что называется делать революцию.

Если создадим какую-нибудь другую философию, она будет нас убивать, но не научит побеждать»118.

Все эти частные предложения имеют вместе с тем настолько широкий, общий характер, что в их свете яснее выступают и многие литературные явления двадцатых годов, а также более раннего времени. Пафос разумности, пользы, целесообразности, самодисциплины, по-разному преломляясь, звучал и в стихах А. Безыменского, и в теории и практике «лефов», и даже в конструктивизме. Недаром А. В. Луначарский, откликнувшийся на доклад Гастева статьей «Новый русский человек» (опубликованной в приложении к докладу), непосредственно связывал эту тему с разнообразными видами так называемого левого искусства, в котором очень отчетливо выразились крайности утилитаризма, принимавшие подчас самые уродливые формы. И отделяя пшеницу от плевел, Луначарский писал о широком социальном (и по-разному отраженном в художественной плоскости) движении к положительным знаниям, к технической культуре, к индустриализму, к выработке в современном типе человека практической сметки, силы воли, деловитости: «Молодежь страстно хочет быть трезвой, быть разумной, быть умелой. Она хочет выработать в себе закаленного, научно вооруженного ловкого борца со Всероссийской пустошью, со всей заброшенностью наших необъятных лесов и степей». Но приветствуя доклад Гастева, который был восторженно принят молодежью, Луначарский предостерегал ее от тех опасных уклонов, в которые, как известно, часто впадали «левые» теоретики и практики – от делячества, голого техницизма, мещанской трезвости, и напоминал, что «нашей культуре должна быть свойственна ширь мировых горизонтов, огненный энтузиазм, который зажигается от соприкосновения с великими идеями социализма»119.

Что касается самого Гастева, то нет сомнений – его идеи (как социально-воспитательного плана, так и поэтические) были проникнуты этим огненным энтузиазмом подлинного революционера. Рационализм, утилитаризм и своего рода революционный аскетизм – все это было пущено им в ход ради практической реализации великих социалистических идеалов. Он был одержим делом, трудом, работой и выразил это достаточно полно своими стихами и своей жизнью.

Вместе с тем у Гастева были точки соприкосновения с «левым фронтом». Не случайно футуристы, а позднее «Леф» поднимали Гастева как наиболее близкого им пролетарского поэта120. Гастев даже считал, что футуристы недостаточно глубоко проводят «революцию форм», и предлагал от демонстрации человека перейти к «невиданно-объективной демонстрации вещей»121 Таким образом, он смыкался -с теориями «ликвидации искусства», «искусства производства» и т. д., которые позднее пропагандировал «Леф» и которые впервые были намечены в «Искусстве коммуны» и других «левых» изданиях начала революции. В «Пачке ордеров» Гастева заметен этот уход от живописания человека к живописанию вещи; его стихи становятся суше, бесстрастнее, «техничнее», представляя собой имитацию заводских «ордеров» – деловых письменных распоряжений. Эта книга была его последним художественным произведением: вскоре Гастев ушел из литературы.

Можно предполагать (разумеется, в порядке гипотезы), что сам уход Гастева из поэзии в общественно-педагогическую работу был для него психологически связан с тем же утилитаризмом: реальное дело показалось ему полезнее и дороже искусства (подобные «уходы» имели место среди «лефовцев»). В таком случае, в этом разрыве нельзя не заметить своего рода литературной закономерности: возведенные в крайнюю степень рационализм и утилитаризм ведут к уничтожению искусства. Поэт перестает быть поэтом и начинает «творить» жизнь122.

При всем том фигура Гастева весьма показательна и говорит о возникновении в литературе первых лет революции очень важных явлений, которые, хотя и приводили иногда к различным крайностям, в целом имели для советской поэзии положительное значение. Разумная целенаправленность, отношение к искусству как к полезному труду, служащему делу социализма, внимание к практике борьбы и строительства, самодисциплина – все это не только не вредило достоинству поэта, как полагали сторонники «чистого искусства», но ставило поэта в выгодную позицию близости к источнику и цели его вдохновения – к народу, к современной действительности. О новом месте поэзии в обществе с гордостью писал Маяковский в известном стихотворении «Поэт рабочий» (1918), сравнивая труд поэтический с трудом инженера и пролетария.


Кто выше – поэт

или техник,

который ведет людей к вещественной выгоде?

Оба.

Сердца – такие ж моторы.

Душа – такой же хитрый двигатель

Мы равные.

Товарищи в рабочей массе

Пролетарии тела и духа.

Лишь вместе

вселенную мы разукрасим

и маршами пустим ухать123.

Метафора «поэт-рабочий» несла очень глубокое эстетическое содержание, предполагавшее, что поэт – не «жрец», не «созерцатель», а деятель и участник в борьбе и строительстве. Отсюда очень частые в то время и даже нарочитые сближения явлений искусства с явлениями производства, с техникой. Перекликаясь если без труб, то, может с Маяковским («Я тоже фабр мне без труб труднее...»), молодой Безыменский в стихотворении «Завод слова» провозглашал:


Сбросим, бросим

Гниющую осень

Старого

Слова «поэт»!

Этого имени нет!

Мира восставшего зарево

Стерло все краски утонченной кисти.

Сорваны

Жизни засохшие листья,

Порваны

Клочья

Былого

И тьмы:

Выросли мы, -

Рабочие

Слова.

Наша душа – завод.

Сердце – живая вагранка.

Мысли – шуршащий привод.

Стих – наша форма иль гранка.

Новые зодчие

Будут

Готовы.

Слышите гуды,

Рабочие

Слова?

Слышите жизни зовущую ноту:

– Эй, на ра-бо-ту-у-у-у...124

Декларативный отказ Безыменского от «устаревшего» слова «поэт» также очень показателен для того времени. Конечно, советские поэты не думали всерьез отказываться от своего дела и звания, а лишь полемически подчеркивали несогласие с тем содержанием, которое вкладывали в это слово представители декадентского искусства, понимавшие под «поэтом» и «поэзией» нечто оторванное от жизни, общественной пользы, политики. Б итоге это была борьба за новый тип поэта, тенденциозного, активного, открыто и сознательно утверждающего тесную связь своего творчества с делом народа и Коммунистической партии.


Поэтом не быть мне бы,

если б не это пел -

в звездах пятиконечных небо

безмерного свода РКП125

– писал Маяковский в 1920 году.

Безыменский также через «рабочих слова» шел к своей известной формуле:


Не хотим быть:

Коммунистами – в одном случае;

Поэтами – в другом;

Общественными деятелями – в третьем;

Журналистами – в десятом...

Хотим быть: коммунистами, ведущими работу партии в области художественной литературы126.

Параллельно шел процесс переоценки эстетических ценностей, расширения сферы прекрасного в поэзии. В творчестве ряда авторов заведомая и примелькавшаяся красота природы отодвигается на задний план, а иногда и целиком отвергается, для того чтобы дать место красоте труда, города, индустриальной культуры. Как бы ни были претенциозны заявления В. Кириллова, утверждавшего в стихотворении «Мы» от имени– рабочего класса: «Мы разучились вздыхать и томиться о небе», «Позабыли мы запахи трав и весенних цветов», «Полюбили мы силу паров и мощь динамита, пенье сирен и движенье колес и валов»127, – в них заключалась большая правда. Она состояла не в буквальном значении этих заявлений (и рабочие и сами пролетарские поэты по-прежнему помнили о траве и цветах), а в другом, более общем и широком их содержании: в эстетическое сознание эпохи властно входил целый ряд новых явлений, которые имели первостепенную значимость в жизни и теперь требовали привилегий в искусстве. Чтобы стать современной, поэзия должна была, хотя бы частично и временно, поступиться некоторыми из своих вечных кумиров, и красоты природы меркли перед красотой человека-строителя, перед созданиями его рук и ума.


Слава Мускулам!.. За облачную изгородь

Зацепил плечом бетонный Город,

Перед властной динамитной искрой

Гордые склонились горы128.

Гастев назвал нашу эпоху «эпохой моста». Он воспел красоту этого железного сооружения, которое символизировало в его стихах индустриальную мощь современного человечества, революционную энергию масс, их устремленность в будущее. С высоты символического моста Гастев обращался ко всем любителям старины, покоя, эстетизированной природы:


Вы понастроили дач и засадили цветами... Извините, – здесь будет копоть, уголь, шлаки...

Долой же из-под моста. Вы – или предатели или трусы.

– Плавучие краны! Наши грузовые! Дюжину баржей с булыжником

немедленно на фермы. И... грох! – на клумбы и беседки.

Пусть заказывают попам молебны129.

Подходя к подобного рода декларациям, необходимо учитывать, что они в большинстве случаев имеют специальное эстетическое задание и содержат ярко выраженный элемент литературной полемики. Очень часто не на саму природу обрушивают поэты груз «булыжников», а на связанные с ней – как с темой – .литературные явления. И если Н. Асеев в противовес естественному «соловью» -создает своего «Стального соловья», то мы, обращаясь к этому стихотворению, должны иметь в виду, что «соловей» к тому времени давно уже стал символом «чистого» искусства («соловьиный сад» – А. Блок, «...из любвей и соловьев какое-то варево» – Маяковский и т. д.). Вот почему в превращениях асеевского «соловья», который сделался «стальным», чтобы петь в унисон «с гудящими всласть заводами», нельзя видеть кощунственную замену живой птицы мертвым механизмом (как иногда трактовали критики этот сюжет), а нужно переводить и «соловья» и все, что с ним произошло, в более широкий эстетический план. Поэт рассказывает здесь о себе самом, о разрыве с «соловьиным садом» декадентско-эстетского искусства и о своем вступлении на почву жизни и современности. Как подчеркивает. Асеев, соловьиная – поэтическая природа не умерла в поэте, а стала иной, оделась в сталь, обрела новый зычный голос. Мертвы же те «соловьи», которые остались верны узенькому мирку эстетизма, и потому, потеряв поэтичность, они прекратились в «чучела».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю