Текст книги "Авдей. Дитя хаоса (СИ)"
Автор книги: Анастасия Понамарева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 33 страниц)
Глава 13. Звуки за стеной
Я не спала.
Не могла. Каждый раз, когда я закрывала глаза, передо мной вставали линзы – круглые, жужжащие, с красными огоньками. Я чувствовала их даже сейчас, хотя лежала в клетке, на грязном матрасе, прижав к груди зайца. Холод металла на спине. Ремни на запястьях. И ледяные пальцы в голове.
Я открыла глаза и уставилась в потолок. Красные лампы под ним гудели, отбрасывая дрожащий свет на ржавые прутья. Где-то слева тихо всхлипывала девочка – та, которую привели сегодня вместо той, что не вернулась. Новенькая. Она ещё не знала, что её ждёт. Я уже знала.
Марк спал. Или делал вид, что спит. Его дыхание было ровным, но я слышала, как иногда он вздрагивает во сне. Наверное, ему тоже снились линзы.
А потом я услышала это.
Сначала – далёкий, приглушённый звук. Не крик. Не удар. Ритмичный, монотонный гул. Низкочастотная вибрация, которая шла сквозь металл пола и переборки, отдаваясь в зубах и костях. Он был ровным, механическим, абсолютно лишённым эмоций. И именно эта безэмоциональность была страшнее любого вопля.
Я села на матрасе. Сердце колотилось где-то в горле.
– Марк, – прошептала я. – Марк, ты слышишь?
Он не ответил. Но я видела, как его рука, лежавшая на полу, сжалась в кулак. Он не спал. Просто не хотел говорить.
Гул продолжался. Он то затихал, то возобновлялся с прежней, невыносимой размеренностью. Иногда к нему добавлялся короткий, сухой щелчок – звук срабатывания механизма. И тишина. Короткая, мёртвая тишина между циклами. Никаких голосов. Никаких стонов. Только работа машины.
Я зажала уши руками. Не помогло. Вибрация проходила сквозь пальцы, сквозь кости, сквозь всё. Она была везде. В стенах. В полу. В воздухе. В моей голове.
– Что это? – прошептала я. – Что они делают?
Марк наконец пошевелился. Повернулся ко мне. В красном полумраке его лицо казалось вырезанным из камня.
– Ты правда хочешь знать?
Я кивнула. Хотя внутри всё кричало: нет. Не хочу. Не говори.
Он долго молчал. Потом заговорил – тихо, без выражения, как будто читал инструкцию к прибору:
– Там, за стеной, лаборатория глубокого сканирования. Не такая, как наша. Для взрослых. Землянок. Их держат отдельно. И каждую ночь... – он запнулся, подбирая слово. – Каждую ночь включают аппаратуру.
– Зачем?
– Они стирают, – сказал Марк. – Не память. Личность. Эмоциональный профиль. Привязанности. Всё, что делает человека человеком. Они превращают их в чистые носители биологических данных. Без боли. Без страха. Без «я».
– А гул?
– Это резонатор. Он подавляет высшую нервную деятельность. Синхронизирует мозговые волны с эталонным шаблоном. Когда гул стихает – значит, цикл завершён. Очередной слой удалён.
Я прижала зайца к груди. Внутри всё дрожало. Я думала о маме. Где она сейчас? В каком отсеке? Что с ней делают? Может быть, прямо сейчас, пока я сижу здесь и слушаю этот ужасный, ровный гул, из неё удаляют воспоминание о том, как она пела мне колыбельную? Как смеялась на речке? Как пахла её кожа?
– Марк, – прошептала я. – А ты видел здесь других женщин? Ну, не землянок. Из этих... – я не знала, как их назвать. – С красными глазами? Или с щупальцами? Или мохнатых, но... женщин?
Он покачал головой.
– Нет. Никогда. Только мужчины. Все – мужчины. Я не видел ни одной женщины, кроме землянок.
– Почему?
– Не знаю, – он пожал плечами. – Может, их женщины не воюют. Может, они где-то в другом месте. А может... – он осёкся. – Может, их просто нет.
Мы замолчали. Эта мысль была странной и жуткой. Корабль, полный мужчин. Существ, у которых нет своих женщин. Которым нужны наши. Не для любви. Не для жизни. Для *обработки*.
Гул за стеной изменился. Стал чуть выше, тоньше. Как будто машина перешла на следующий этап. Более тонкий. Более глубокий.
– А дети? – спросила я. – Почему нас не...
– Потому что мы дети, – перебил Марк. – Мы им не нужны для этого. Пока. Мы нужны для другого. Для опытов. Для сканирования. Для того, чтобы найти таких, как ты. С даром. А когда находим... – он посмотрел на меня, и в его глазах я увидела что-то, от чего мне стало холоднее, чем от гула. – Когда находим, нас изучают. А тех, у кого ничего нет... их тоже куда-то уводят. Я не знаю куда. Но они не возвращаются.
Я не могла это слушать. Я не могла это не слушать.
Я легла на матрас, повернулась лицом к стене, зажала уши руками и начала шептать. Всё подряд. Что приходило в голову.
– Речка. Песок. Солнце. Папа смеётся. Мама улыбается. Сладкая вата тает на языке. Бублик ждёт на кровати. Мы вернёмся. Обязательно вернёмся. Речка. Песок. Солнце...
Я повторяла это снова и снова, как молитву. Как заклинание. Как единственное, что отделяло меня от безумия. Гул за стеной становился тише, но не исчезал. Он был фоном. Страшным, стерильным, невыносимым фоном моей новой жизни.
Не знаю, сколько это продолжалось. Час? Два? Время здесь не имело значения. Но в какой-то момент гул стих окончательно. Наступила тишина – не спокойная, а пустая. Как будто корабль выдохнул. И вместе с ним выдохнули те, кто был за стеной.
А потом в коридоре послышались шаги.
Я подняла голову. В проходе, между клетками, шли двое Клыкастых. Между ними шла женщина. Человека. Землянка.
Она была молодая. Может, лет восемнадцать. Светлые волосы, когда-то собранные в хвост, теперь висели прямыми, безжизненными прядями. Одежда – серый стандартный комбинезон, чистый, без единой складки. На руках, там, где её держали Клыкастые, не было синяков. Не было следов насилия. Не было вообще ничего.
Она шла босиком, ровным, механическим шагом. Её ступни касались пола с одинаковым интервалом. Она не плакала. Не кричала. Не смотрела по сторонам. Её глаза были открыты, но пусты. Абсолютно, тотально пусты. Как стеклянные линзы. Как экран выключенного прибора.
Когда она проходила мимо моей клетки, я встретилась с ней взглядом. На секунду – всего на одну секунду – мне показалось, что в этой пустоте мелькнула тень. Не надежда. Не узнавание. Просто... эхо. Отзвук того, что было когда-то, до того, как гул сделал своё дело.
А потом её увели дальше. Дверь в конце коридора открылась и закрылась. Шаги стихли.
Я смотрела на пустой проход и не могла отвести взгляд. Заяц в моих руках дрожал – или это я дрожала. В голове билась одна мысль: «Мама. Где моя мама? Что они с ней делают? Прямо сейчас, пока я сижу здесь, – что они с ней делают?»
Я не знала. И это было хуже всего. Хуже гула. Хуже линз. Хуже ледяных пальцев в голове. Неизвестность. Она грызла меня изнутри, как голодный зверь.
– Марк, – прошептала я. – А ты видел свою маму? После того, как тебя забрали?
Он долго молчал. Потом ответил – тихо, без выражения:
– Да. Один раз. Её вели по коридору. Как эту. Она меня не узнала. Смотрела сквозь меня, как будто я был пустым местом. Я звал её, кричал, а она... она даже не обернулась.
– Что они с ней сделали?
– Не знаю. Но это была не она. Это было... тело. Пустое. Без неё внутри.
Я закрыла глаза. Перед внутренним взором встала мама. Не такая, какой я видела её в последний раз – с пустыми глазами, замершую на мосту. А другая. Живая. Как она смеялась на речке. Как заплетала мне косички по утрам. Как пела колыбельную, когда я не могла уснуть.
– Мамочка, – прошептала я одними губами. – Пожалуйста. Будь жива. Пожалуйста. Я найду тебя. Я обещаю. Только будь жива.
Заяц молчал. Марк молчал. Корабль гудел. Где-то далеко, за стенами, снова начинался цикл. Ровный. Безжалостный. Стирающий.
Так прошла эта ночь. И следующая. И следующая.
Я привыкла к гулу. Не то чтобы он стал менее страшным – просто я научилась отгораживаться от него. Сворачиваться в комок на матрасе, прижимать зайца к груди и повторять про себя всё, что помнила. Речка. Солнце. Мамина колыбельная. Папин смех.
Каждое утро – или то, что здесь считалось утром, – Клыкастые приходили снова. Забирали кого-то. Кого-то возвращали – пустых, молчаливых, смотрящих в стену. Кого-то не возвращали совсем.
Меня водили на осмотры ещё дважды. Линзы снова жужжали надо мной. Ледяные пальцы снова шарили в голове. Они искали что-то – я не понимала, что. Но каждый раз, когда они касались образа мамы или папы, ошейник вибрировал, а линзы пищали громче. Они что-то записывали. Что-то измеряли. Что-то высчитывали.
– Эмоциональный отклик стабилен. Объект демонстрирует устойчивую связь с родительскими фигурами. Рекомендация: использовать образы родителей как стимул для дальнейшего изучения.
Я ненавидела их за эти слова. За то, что они говорили о маме и папе как о «стимулах». Как о чём-то, что можно использовать. Как о кнопках, на которые можно нажимать, чтобы получить реакцию.
Но в то же время я чувствовала: что-то внутри меня меняется. Ошейник всё ещё блокировал мой Клосс – или то, что они называли Клоссом. Но с каждым днём блок становился чуть слабее. Я не знала, почему. Может, ошейник изнашивался. Может, я становилась сильнее. А может, то тепло внутри меня училось прятаться. Училось выжидать. Училось ждать своего часа.
На пятый день – или шестой? – Марка не вернули с осмотра.
Я ждала его всю ночь. Сидела, прижавшись лицом к прутьям, и смотрела в конец коридора. Дверь открывалась и закрывалась. Приводили новых детей. Уводили старых. Марка не было.
На следующее утро я спросила Клыкастого, который принёс еду – серую, безвкусную кашу в металлической миске:
– Где Марк? Мальчик из соседней клетки.
Он посмотрел на меня пустыми фиолетовыми глазами.
– Образец семь-один-девять-Терра переведён в другой сектор. Для углублённого изучения.
– Он вернётся?
Клыкастый не ответил. Просто пошёл дальше, раздавая миски.
Я смотрела на пустую клетку напротив. На смятый матрас. На миску с водой, к которой никто не притрагивался. На царапины на полу, которые Марк оставил, когда отсчитывал дни.
И вдруг я почувствовала такое одиночество, какого не чувствовала никогда. Даже в лесу, когда мы прятались от погони. Даже в бункере, когда вокруг были сотни людей, но никто не знал, что делать. Даже на мосту, когда мама и папа замерли, как куклы, и перестали быть собой.
Там у меня был кто-то. Папа. Мама. Хоть кто-то. А теперь у меня не было никого, кроме грязного плюшевого зайца с оторванным ухом. И тепла внутри, которое с каждым днём становилось всё сильнее.
Я прижала зайца к груди и закрыла глаза.
– Я выживу, – прошептала я. – Я выживу, и я найду маму, и я найду папу, и мы вернёмся домой. Обещаю.
Заяц молчал. Но я знала: он мне верит. А больше мне никто не был нужен.
Снаружи, в коридоре, снова послышался гул. Ровный. Безжалостный. Я уже не вздрагивала. Я просто слушала. Запоминала. И ждала своего часа.
Глава 14. Открытая дверь
Это случилось на седьмой день. Или на восьмой – я сбилась со счёта. Дни здесь не отличались друг от друга: красный полумрак, гул ошейника, стерильная тишина лабораторий за стеной, серая каша в металлической миске. Но этот день я запомнила навсегда.
Меня снова вели на осмотр.
Обычный маршрут: левый коридор, красная труба, поворот направо, зал с мохнатыми. Я шла, прижимая к груди зайца, и смотрела под ноги. Щупальцевый держал меня за плечо холодным щупальцем. Клыкастый шагал впереди, сверяясь с планшетом.
Всё было как всегда. Привычно. Почти рутинно.
А потом одна из дверей открылась.
Не та, в которую мы должны были войти. Другая – боковая, неприметная, которую я раньше не замечала. Она открылась резко, с металлическим лязгом, и из неё вышел Мохнатый. Огромный, выше всех, кого я видела. Его тёмно-бурая шерсть свалялась, мокрая от пота. Он тяжело дышал, как после тяжёлой работы, и его жёлтые глаза были мутными от усталости. Он застёгивал что-то на поясе, не глядя по сторонам, и чуть не налетел на Клыкастого.
– Смотри, куда прёшь, – рыкнул Клыкастый, отталкивая его плечом.
Мохнатый огрызнулся – низким, утробным рыком – и пошёл дальше по коридору. Он даже не заметил меня. Я была слишком мелкой. Слишком незначительной.
Дверь за ним не закрылась. Замерла вполовину открытой. И я увидела.
Комната была маленькой. Тускло освещённой, с гладкими серыми стенами и полом, покрытым стерильным белым покрытием. Там стоял тяжёлый запах – озона, антисептика и чего-то сладковато-химического, от которого желудок сжался в тугой комок. Он был плотным, почти осязаемым, и от него першило в горле.
В центре комнаты, на низком металлическом столе, лежала девушка. Землянка. Молодая – лет семнадцать, может, восемнадцать. Она была в сером комбинезоне, чистом, без единой складки. Руки и ноги зафиксированы мягкими ремнями – не грубыми, не металлическими, но неподвижными. Над ней нависала сложная конструкция из линз, датчиков и тонких игл-сенсоров, которые касались её висков и шеи.
Она не кричала. Не вырывалась. Просто лежала, глядя в потолок широко раскрытыми, сухими глазами. Из них текли слёзы – медленно, капля за каплей, скатываясь по вискам на холодный металл. Губы шевелились, беззвучно повторяя одно и то же слово, как молитву, которую никто не слышал.
В углу комнаты стоял Красноглазый. Он не участвовал в процессе – просто стоял, прислонившись к стене, скрестив руки на груди, и смотрел на планшет. Его красные глаза горели в полумраке, отражая бегущие строки данных. На тонких губах играла едва заметная улыбка. Не улыбка удовольствия. Улыбка исследователя, который только что получил интересный результат. Как будто он смотрел не на живого человека, а на удачный график.
Время остановилось.
В голове что-то замкнуло. Мысли разлетелись искрами и погасли. Я не могла отвести взгляд.
Девушка медленно повернула голову. Каждое движение давалось ей с трудом, словно она плыла сквозь густой клей. Её глаза – пустые, заплаканные – встретились с моими. По губам пробежала дрожь. Она попыталась что-то сказать.
Я не слышала слов. Но прочитала по губам. Одно слово.
«Помоги».
И тогда что-то во мне вспыхнуло.
Горячее. Злое. Чужое. Я не знала, что это. Может, просто ярость. Может, просто страх. Может, что-то ещё. Оно поднялось откуда-то из глубины – из-под рёбер, из-под сердца, из-под того места, где я всегда чувствовала пустоту. Тёплое. Живое. Как будто что-то, что спало во мне всю жизнь, на секунду открыло глаз.
Я сжала кулаки. Дрожала. Но ничего не произошло. Тепло ушло. Спряталось. Глубоко. Туда, откуда пришло.
Пока.
– Дверь! – рявкнул Клыкастый. Он резко развернулся, заслоняя собой проём, и толкнул меня в плечо так, что я отшатнулась и чуть не упала. – Закрыть дверь, идиоты!
Красноглазый в комнате медленно, лениво перевёл взгляд на нас. На секунду его глаза встретились с моими. Улыбка стала чуть шире – он узнал меня. Ту самую, с «потенциалом». Потом он неспешно протянул руку к панели на стене и нажал кнопку. Дверь начала закрываться – медленно, слишком медленно, – и я всё видела.
Как девушка на столе снова попыталась что-то сказать. Как её губы беззвучно шевельнулись. Как линзы над ней продолжали жужжать, безразличные к её слезам, продолжая свою работу по извлечению того, что делало её человеком.
Дверь захлопнулась.
Я запомню её.
Её лицо. Её слёзы. Её губы, которые шептали одно слово. Помоги.
Я запомню всех. Всех, кого видела здесь. Всех, кого ещё увижу.
Я не забуду. Никого.
– Ничего ты не видела, – процедил Клыкастый. Его голос был холодным, но в нём появилось что-то новое – не угроза, а почти тревога. – Поняла? Ты не видела ничего. Иди молча.
Щупальцевое щупальце сжало моё плечо сильнее и потащило вперёд.
Я споткнулась. Ноги стали ватными, непослушными. Перед глазами всё ещё стояла та комната. Девушка на столе. Равнодушное жужжание машин. И Красноглазый, прислонившийся к стене и улыбающийся своим данным.
Мы завернули за угол. Конвоиры остановились – Клыкастый что-то негромко сказал Щупальцевому, тот издал короткий, вибрирующий звук в ответ.
И тут меня вырвало.
Резко, без предупреждения. Желудок сжался в спазме, и меня согнуло пополам. Каша, которую я съела утром, выплеснулась на пол – серая, водянистая, с желтоватыми прожилками. Кислый запах ударил в нос, смешиваясь с тем химическим смрадом, что всё ещё стоял перед моими глазами.
Я упёрлась ладонью в холодную стену. Пальцы дрожали. Тело сотрясала крупная, неконтролируемая дрожь – не от холода. От чего-то другого. От того, что я увидела. От того, что я поняла.
Мне было девять лет. Я не знала точного названия тому, что они делали с той девушкой. Но я знала – каждой клеткой своего тела, каждым сжавшимся внутренним органом, – что это было что-то ужасное. Что-то, от чего люди ломаются не снаружи, а изнутри. Что-то, что стирало её прямо сейчас, пока я стояла и смотрела. Они не причиняли ей боль ради боли. Они просто убирали её. Как стирают ненужную запись. Как форматируют диск.
А я ничего не сделала. Я даже не закричала. Просто стояла и смотрела. А потом меня увели.
И ещё одна мысль – острая, как нож, – вонзилась в голову: «А мама? Где моя мама? Они делают это с ней?»
Меня вырвало снова. На этот раз – одной желчью, горькой и обжигающей. Я сплюнула на пол, слёзы потекли по щекам – горячие, злые, бессильные.
Клыкастый что-то раздражённо бросил Щупальцевому. Меня дёрнули за плечо, заставляя выпрямиться. Ноги всё ещё дрожали. Голова кружилась. Но меня тащили дальше – к лаборатории, к столу, к линзам.
Когда меня пристегнули ремнями и линзы зажужжали над головой, я почти не чувствовала их. Перед глазами всё ещё стояла та комната. Та девушка. И её губы, беззвучно шепчущие: «Помоги».
«Я не смогла, – билось в голове. – Я не смогла помочь. Я просто стояла и смотрела. А когда меня увели – её так и оставили там. Под линзами. И она продолжала лежать на холодном столе и смотреть в потолок пустыми глазами, а машины продолжали жужжать, и никто не пришёл. Никто не спас её».
И ещё – «А мама? Где моя мама? Они делают это с ней?»
Ночью, в клетке, я не спала. Гул за стеной, который я слышала каждую ночь, теперь обрёл смысл. Теперь я знала, что он значит. Это был не звук боли. Это был звук работы. Звук того, как из людей делают пустые оболочки. И от этого он стал в тысячу раз страшнее.
Я лежала на грязном матрасе, прижимала к груди зайца и давала себе клятву. Тихо. Одними губами. Чтобы никто не услышал.
– Я выживу. Я вырасту. Я найду вас всех. Всех, кто это делал. Всех, кто на это смотрел и улыбался данным. И вы заплатите. За каждую ночь. За каждую стёртую душу. За каждую каплю слёз, которая стала для вас просто цифрой на экране. За «помоги», которое я услышала, но не смогла ответить. Вы заплатите. Я клянусь.
Заяц молчал. Но я знала: он согласен. Он видел то же, что и я. И он тоже не забудет.
Глава 15. Четырнадцать дней
После того, как я увидела ту комнату, время перестало иметь значение.
Я не считала дни. Не отмечала зарубки на прутьях. Я просто жила – если это можно было назвать жизнью. Ела серую кашу, когда приносили. Ложилась на матрас, когда отключался свет. Вставала, когда свет загорался снова. Ходила на осмотры. Возвращалась. Смотрела в стену. Слушала крики.
Крики были всегда. Они стали фоном, как гул ошейника, как красный полумрак, как запах металла и мочи. Я научилась различать их. Вот этот – высокий, пронзительный – новенькая. Вот этот – хриплый, надрывный – та, что постарше, у неё почти не осталось голоса. Вот этот – короткий, обрывающийся – значит, она потеряла сознание. А вот этот – тихий, едва слышный, похожий на скулёж – это после. Когда они уходят, а она остаётся. И скулит. Как раненый зверь.
Я лежала на матрасе, прижав зайца к груди, и слушала. И ничего не чувствовала.
Это было страшнее всего. Не чувствовать.
–
Её привели на третий день – или на четвёртый. Я сбилась со счёта.
Маленькая. Лет шесть, может, семь. Светлые волосы, заплетённые в две тонкие косички. Сарафан в горошек – розовый, когда-то чистый, теперь грязный и порванный на плече. Она цеплялась за прутья и кричала.
– Мама! Мамочка! Где ты?!
Клыкастый отшвырнул её вглубь клетки. Она упала, ударилась головой о матрас. Затихла. Потом снова заплакала – тихо, беззвучно, вздрагивая всем телом.
Я смотрела на неё через прутья. И ничего не чувствовала.
Ночью она продолжала плакать. Я слышала её сквозь сон – тонкий, прерывистый плач. Он мешал. Не потому что был громким. Потому что был знакомым. Я тоже так плакала. Когда-то.
Я встала. Подошла к прутьям. Села на пол.
– Эй, – позвала я тихо. – Как тебя зовут?
Она замолчала. Потом шмыгнула носом.
– Аня.
– Аня. Я – Айва. Я здесь уже давно. Хочешь, я буду с тобой говорить? Пока ты не уснёшь?
Она помолчала. Потом кивнула – я увидела это в полумраке.
Я говорила. О речке. О сладкой вате. О Бублике. О папе, который подмигивал мне, когда мама не видела. О том, как мы ели бутерброды с колбасой на берегу, и крошки сыпались на полотенце.
Она слушала. Потом заснула.
Я вернулась на матрас. И впервые за много дней почувствовала что-то. Не боль. Не страх. Что-то другое. Слабое. Тёплое.
Это было хуже. Потому что я знала: оно пройдёт. Как всё проходит.
–
Марк появился раньше. Он был здесь дольше меня. Я уже знала его – тёмные волосы, царапина через щёку, джинсы, футболка с эмблемой футбольного клуба. Он сидел в клетке напротив.
Однажды он позвал меня.
– Эй. Новенькая.
Я обернулась.
– Ты как? – спросил он шёпотом.
Я не ответила.
– Понятно. Шок. Со всеми так.
Он помолчал. Потом заговорил снова – тише:
– Слушай. Я не знаю, что тут делают. Но каждый день приходят и забирают кого-то. Уводят. Иногда возвращают. Иногда – нет. А те, кого возвращают... они уже не такие, как раньше.
– Какие? – спросила я.
– Тихие. Сидят и смотрят в стену. Не разговаривают. Не плачут. Как будто из них вытащили что-то. Что-то важное.
Я вспомнила близнецов. Девушку на столе. Детей с разрезами.
– Это ошейники? – спросила я.
– Нет. Ошейники просто не дают что-то делать. А те, кого возвращают... с ними другое. Хуже.
Он помолчал. Потом добавил:
– Ты знаешь, что это за корабль?
– Нет.
– Это не просто тюрьма. Это фабрика. Они делают из нас что-то. Я не знаю, что. Но я знаю, что мы не должны здесь оставаться.
Я смотрела на него. В его глазах была не надежда. Злость. Упрямство. Он не собирался сдаваться.
– Ты хочешь сбежать? – спросила я.
– Да, – сказал он. – И ты тоже.
– Как?
– Я не знаю. Пока. Но я думаю. Каждый день. Я запоминаю. Коридоры. Патрули. Когда меняют охрану. Когда приводят еду. Всё.
Он посмотрел на меня.
– Ты тоже запоминай. Всё. Каждую мелочь. Поняла?
Я кивнула.
– Хорошо, – сказал он. – Тогда у нас будет шанс.
Я вернулась на матрас. И впервые за много дней почувствовала что-то кроме холода. Что-то острое. Живое.
Надежду.
–
Он пришёл на десятый день – или на одиннадцатый.
Я лежала на матрасе, прижимая зайца к груди. Смотрела в потолок. Считала трещины.
Дверь клетки открылась. Я даже не повернула головы. Думала – Клыкастый. Забирать на осмотр.
Но шаги были другими. Не тяжёлые, не быстрые. Медленные. Плавные. Как будто он не торопился. Как будто время было его.
Я повернула голову.
Красноглазый стоял у прутьев. Смотрел на меня. Его лицо было спокойным. Без улыбки. Без эмоций. Только красные глаза – без зрачков, без белков, просто два багровых угля – смотрели на меня в упор.
– Встань, – сказал он.
Я не двинулась.
Он не повторил. Просто смотрел. И я почувствовала что-то странное. Давление. Холод. Не в теле – в голове. Как будто кто-то копался в моих мыслях. Медленно. Без спешки. Изучая.
Я закричала. Не громко – тонко, жалобно. Зажмурилась. Прижала зайца к лицу.
Давление исчезло.
Я открыла глаза. Красноглазый всё ещё стоял. Смотрел. Потом чуть склонил голову набок.
– Любопытно, – произнёс он. – Очень любопытно.
Он не сказал больше ничего. Просто развернулся и ушёл.
Я лежала на матрасе. Дрожала. И чувствовала что-то новое. Ярость. Горячую. Белую. Такую, что хотелось кричать. Но я не кричала. Я запомнила.
–
На двенадцатый день – или на тринадцатый – я попробовала снова.
Ночью. Когда все спали. Когда гул корабля был ровным. Тихим. Сонным.
Я лежала на матрасе. Прижимала зайца. Смотрела в темноту. И тянулась внутрь. Туда, где было тепло. Глубоко. Под ошейником. Под страхом. Под болью.
Ошейник гудел. Ровно. Монотонно. Как всегда.
Я давила на трещину. Медленно. Осторожно. Как тогда.
И тогда – получилось.
Ошейник дрогнул. Завибрировал. Замолчал.
На секунду. На две. На три.
Тепло хлынуло внутрь. Как вода в прорванную плотину. Я почувствовала всё. Корабль. Существ в нём. Их холод. Их голод. Их страх.
И где-то далеко – что-то тёплое. Светлое. Живое. Оно двигалось. Приближалось. Я не знала, что это. Но оно было не враждебное. Не холодное. Не голодное.
Ошейник снова включился. Трещина закрылась. Тепло сжалось обратно.
Но я запомнила. Я могу. Я могу пробить блок. Ещё не сейчас – но скоро.
С каждым днём трещина становилась чуть шире.
–
В середине второй недели меня повели на осмотр другим путём. Не через зал с мохнатыми, а через узкий коридор, который я раньше за не видела. Там было темно. Пахло чем-то едким, химическим. И тихо – так тихо, что было слышно, как гудят лампы.
Мы прошли мимо ряда дверей. Все они были закрыты. Кроме одной.
Я не знаю, почему она была открыта. Может, забыли закрыть. Может, сломался замок. А может, кто-то нарочно оставил её – чтобы я увидела.
В комнате стояли столы. Металлические. Холодные. Очень похожие на те, к которым привязывали меня. Но на этих столах лежали не люди.
Там лежали дети.
Маленькие. Неподвижные. С открытыми глазами. У одного – мальчика лет семи – на груди был длинный разрез,шитый грубыми стежками. У другого – девочки с тёмными косичками – не было половины головы. Вместо неё – какие-то трубки и провода, уходящие в металлический аппарат у стены. Третий лежал на боку, свернувшись, и я не сразу поняла, что с ним не так. А потом увидела: у него не было рук. Только аккуратные, зашитые культи.
Я остановилась. Щупальцевое щупальце дёрнуло меня вперёд, но я не могла отвести взгляд.
– Это неудачные образцы, – сказал Клыкастый. В его голосе не было ни злорадства, ни жестокости. Только скука. – Не отвлекайся.
– Что с ними сделали? – прошептала я.
– Изучали. Анатомию. Пределы выносливости. Совместимость тканей. Обычные вещи. Идём.
Он говорил об этом как о чём-то обыденном. Как будто резать детей и зашивать их грубыми стежками было нормально. Как будто «изучать пределы выносливости» – это такая же работа, как чинить двигатели или раздавать кашу.
Дверь закрылась. Меня потащили дальше. Но я запомнила. Мальчик с разрезом на груди. Девочка без половины головы. Ребёнок без рук. Я запомнила их всех. Как запомнила девушку на столе. Как запомнила Красноглазого и его улыбку.
В ту ночь я снова попробовала пробить ошейник. И на этот раз трещина была шире. Я удерживала тепло почти десять секунд. Достаточно, чтобы почувствовать то светлое, далёкое. Оно было ближе. Гораздо ближе.
«Скоро», – подумала я. И не знала, что это значит.
–
На следующий день – или через день, я не знаю – меня не повели на осмотр. Вообще. Я просидела в клетке весь день. Никто не пришёл. Даже кашу не принесли. В коридоре было тихо – не как обычно. Не было шагов. Не было криков за стеной. Только гул корабля. И тишина.
Я не знала, радоваться или бояться. Тишина пугала больше, чем крики. Крики были страшными, но привычными. Тишина была неизвестностью.
Я сидела на матрасе, прижимала зайца к груди и ждала.
А потом корабль вздрогнул.
Сильно. Так, что я упала с матраса на пол. С потолка посыпалась пыль. Лампы замигали, погасли на секунду, зажглись снова – теперь аварийным красным светом. Где-то далеко, в глубине корабля, что-то грохнуло. Низко. Гулко. Как будто великан ударил кулаком в стену.
И сразу – сирены. Не те, что выли во время тревоги. Другие – выше, пронзительнее, отчаяннее. Они кричали на разные голоса, перебивая друг друга, и от этого воя у меня заложило уши.
Дети в клетках проснулись. Заплакали. Забегали по клеткам, хватаясь за прутья.
– Что это?! – закричал кто-то. – Что происходит?!
Никто не ответил.
Второй удар. Сильнее первого. Меня отбросило к прутьям, я ударилась плечом, но даже не почувствовала боли. Корабль затрясся – не как при турбулентности, а как будто его рвали на части. Где-то лопнула труба – зашипел выходящий пар. Из вентиляции повалил дым – едкий, чёрный, пахнущий горелой изоляцией.
А потом – крики. Не женские. Не детские. Мужские. Гортанные. Это кричали Клыкастые. Им вторили Мохнатые – низким, утробным рёвом. И даже Щупальцевые издавали какой-то звук – высокий, вибрирующий, похожий на визг перегруженного мотора.
И ещё – шаги. Много шагов. Тяжёлых, быстрых, металлических. Они приближались.
Дверь в конце коридора взорвалась.
Не открылась – взорвалась. Осколки металла брызнули во все стороны. Дым заполнил проход. Из дыма вышли фигуры.
Высокие. В тёмной форме. С оружием, которое я никогда не видела – не жезлы, не дубины, а что-то компактное, точёное, извергающее короткие синие вспышки. Один – с синеватой кожей и острыми ушами. Другой – с лицом, покрытым ритуальными шрамами, и изумрудными глазами. Третий – огромный, мохнатый, но не такой, как те, что служили Повелителям. Этот был в броне с чужими символами, и его глаза были не жёлтыми – зелёными. Живыми.
За ними – ещё и ещё. Они двигались быстро, слаженно, как единый организм. Их оружие вспыхивало – раз, два, три – и где-то в коридоре падали тела Клыкастых.
Один из них – тот, с изумрудными глазами и шрамами на лице, – остановился у моей клетки. Посмотрел на меня. Его взгляд был холодным, оценивающим, но не голодным. Не таким, как у Красноглазых.
– Ребёнок, – сказал он. – Живой.
– Открывай, – бросил второй, синекожий. – Всех, кого найдёшь. Времени мало. Корабль разваливается.
Дверь клетки открылась. Я не двинулась с места. Просто стояла и смотрела на них. На незнакомцев, которые пришли из ниоткуда и убивали моих мучителей.
Зеленоглазый протянул мне руку.
– Ты можешь идти. Мы здесь, чтобы вытащить вас.
Я не взяла его руку. Я помнила, чем кончилось прошлое «спасение». Но я сделала шаг вперёд. Потом ещё один. Заяц был прижат к груди. Ноги дрожали.
В коридоре было темно, дымно, жарко. Где-то впереди гремели взрывы. Кто-то кричал. Кто-то стрелял. Я шла, сама не зная куда, и смотрела по сторонам. На стенах горели аварийные лампы. Пол был завален обломками. В одном месте лежало тело Клыкастого – его фиолетовые глаза были открыты и смотрели в потолок. Рядом – Щупальцевый. Его щупальца ещё дёргались.
Я прошла мимо них. Я ничего не чувствовала.
В одной из комнат я увидела женщин. Тех самых, что кричали по ночам. Некоторые шли, поддерживая друг друга. Некоторых несли. Некоторые лежали на полу и не двигались. Их лица были пустыми – даже сейчас, когда спасение пришло, они не могли в это поверить.
Я искала маму. Заглядывала в каждую камеру, каждую дверь. Я видела много женщин. Разных. Молодых и постарше. Изломанных и ещё живых. Но мамы среди них не было.




























