355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Кожевников » Том 1. Здравствуй, путь! » Текст книги (страница 30)
Том 1. Здравствуй, путь!
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:14

Текст книги "Том 1. Здравствуй, путь!"


Автор книги: Алексей Кожевников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 31 страниц)

– Причины, которые заставили назначить смычку на май, вполне основательны, никакой фанатизм здесь не участвовал. Земля достаточно долго жаждала. Это было необходимо для осуществления хлопковых и прочих программ. – Елкин недовольно передернул плечами. – Неужели вы не чувствуете, что здесь во всем – и в сыпучих песках, и в еле заметных верблюжьих тропах, и в маленьких аулах, отдаленных один от другого на десятки километров, и в темных, как ночь, непроглядных буранах, решительно во всем – вопиющая тоска по дороге?!

– Здесь некому ездить по ней.

– Будет дорога, будут и люди.

– По пословице: был бы омут, а черти найдутся! Но зачем сгонять их в одно место. Они довольны своей жизнью и пусть живут. А подсовывать им насильно городскую жизнь – ненужная выдумка, вредная чепуха, фанатизм. Есть очень грустный и многосмысленный рассказ Герберта Уэллса, он зовется «Бог динамо». Негр, рабочий гидростанции, принимает динамомашину за бога, треск и гул ее – за ненасытные требования жертв. И вот он бросает на провода механика. Но бог все требует, и негр хватает другого. Тут подбегают, выручают, тогда негр бросается сам и погибает с восторгом, с энтузиазмом.

«Так преждевременно закончилось поклонение богу Динамо, эго была самая кратковременная из всех религий», – уверяет нас Уэллс. Но… он сам поклонник этого бога, один из верховных жрецов его. И, как всякий фанатик, не замечает своего фанатизма. Он сделал открытие и, может быть, от страха перед лицом ужасной правды тут же затоптал его. Но истина не может умереть, и я поднимаю ее.

– Апостол Герберта Уэллса? – Елкин весело хохотнул.

– Я не стыжусь. Вы как-то сказали, что всякое новое общественное устройство приходит со своим богом, со своей религией. Совершенно согласен. И наша материалистическая, безбожная, строго и трезво научная эпоха выдумала себе нового бога – машину и с беспримерным мученичеством поклоняется ему, подбрасывает в его ненасытную глотку жизни, семьи, младенцев. Бог пухнет и делается все жадней. У нас, в нашей новообращенной стране, он особенно жаден и лют, поклонение ему доходит до самозабвения, до фанатизма. Оно и понятно: недавно уверовавшие веруют всегда особенно восторженно и глупо. Хотите примеры? – Леднев не замечал, что Елкин порывался возразить. – Грохотова, схоронившая одного ребенка и рискующая вторым, Гонибек, воспевающий машины, весь Турксиб, вся нынешняя зима – служение. Помните, на Чокпаре пришла к выемке толпа бесплодных казашек и кричала экскаватору: «Машина, дай нам сына!» Наши писатели, наши газетчики, одержимые раболепием перед идолом – машиной, непрерывно кричат о тракторах, автомобилях, воспевают жрецов, утешают мучеников, позорят бунтовщиков, требуют все новых жертв… Мы поминутно устраиваем радения по поводу вновь открытых заводов, станций, цехов, из-за каждой лишней сотни болтов. Чем мы отличаемся от казашек?

– Довольно, стойте! – крикнул Елкин.

Но Леднев продолжал:

– Вы, вы тоже идолопоклонник! Вы здесь шаманствовали больше всех. – На худом лице говорившего, как будто и неспособном дать капли влаги, проступил обильный пот. – Вы больше всех перед усталыми, костенеющими от холода людьми размахивали своим богом. Себя поставили на край могилы. Мне жаль простодушных, полуграмотных людей, которые, полуосвободившись от христианства, подпали под власть новой религии. Преклонение перед машиной: она все может, она приведет к свободе, к счастью, – этот машинизм – религия нашего времени. – Леднев вытер пот, передохнул и пробормотал: – Простите, я люблю все сразу, иначе не могу.

– Спасибо, что вы жалеете нас, фанатиков! – Елкин с пренебрежительной усмешкой поглядывал на Леднева и пальцами взволнованно барабанил в стол. – Только лучше б было, если б вы покрепче прикладывали руки к работе. Грохотовой не пришлось бы стеречь шпалы и рисковать… младенцем.

– Вы и меня хотите обратить?

– Нет, оставайтесь самим собой, если хотите! Ваш бог – машина – глупость, сплошная глупость! В том-то и дело, что не религия, не фанатизм, а расчет, математика, наука, которая освободит человечество от вечного рабского труда, от власти жратвы и усталости. Вам, инженеру, стыдно забывать все те миллиарды, триллионы сил, которые дала и дает нам машина. Это – миллиарды часов отдыха, утех, свободы, счастья.

– Не забываю. Я говорю об отношении. У нас машина стала над человеком, важнее его. Она растаптывает его радость, выматывает жилы, и он с этим мирится, он поет ей хвалу и плодит новые. Расчет позабыт, осталась гибельная страсть. Была страсть ходить в Иерусалим и Мекку, страсть завоевывать мир, распространять крест и полумесяц вплоть до папуасов, а теперь страсть строить заводы, станции на Камчатке, в джунглях, под полюсом, на земле, под землей… В каком-то пункте мировой истории люди позабыли, что машины – их слуги, и сами сделались слугами машин. Служба машин, бывшая до одного времени великим освободителем человечества, перешла в свою противоположность – в гнет машины над человеком.

– Вы не понимаете самого главного: если человек при первом столкновении с машиной имеет какие-то намеки религиозности – страх, преклонение, излишние надежды, – то немедленно начинает освобождаться от них и очень скоро делается уверенным, расчетливым повелителем машин.

– Фанатиком, – перебил Елкина Леднев. – Господа машин, разные мастера, механики, они-то и есть худшие идолопоклонники. Они-то и готовы посадить весь мир в сетку из проводов.

– Если уж машина – бог, то бог добрый, не бессмысленный любитель страданий, не глупый деспот, а слуга. И машинизм не религия фанатиков, а творческое горение изобретателей. С машиной и машинизмом мы перевернем мир, из земли сделаем райский сад, а из человека – счастливое, свободное существо. Все эти выдуманные, преувеличенные вами голод, холод, увечья – разумный посев, который даст скоро, увидите, какой урожай! Люди уже хорошо понимают, что машины дают самую большую прибыль, и в них охотней всего вкладывают свой труд, свой капитал.

– Египет, пирамида! Там нужно было умершему колоду аршина в три, а строили Вавилон в триста метров высотой сорок лет. И вы начинаете Вавилон…

Елкин расхохотался:

– Да что с вами, товарищ Леднев? С чего вы такой злопридирчивый? Я слыхал от вас странности, но этакую ахинею слышу впервые. Когда и кто вас так обидел?

– Никто. Эго чистое искусство мысли.

– Именно, нечистое. Либо оправдание вашей бездеятельности, либо тормоз. Люди освобождаются, люди впервые начали работать на свою радость, на себя, а вы ставите им преграду. Они посмеются над вашими страхами и пройдут мимо.

– Вернутся, прибегут. Когда машинизм измесит, изгложет, доведет их до отчаянья, они побегут от него к нам.

– И что же вы скажете им?

– Время, жизнь скажут.

– И скоро будет это?

– Нет. К сожалению, машинизм – затяжная болезнь.

– А к тому времени и товарищ Леднев выздоровеет от своих странных мыслей, от недоверия к машине. Что это – итог вашего трехлетнего пребывания на Турксибе? Печальный итог, поверьте, он вам не принесет радости!

Елкин сидел у раскрытого окна и через суетливую площадь, где разгружался верблюжий караван, плотники устанавливали арку и трибуну, гарцевали казахи, приехавшие узнать, когда же будет готова дорога и начнется праздник, глядел на просторную, могущую вместить любую жадность глаза степь, устланную коврами красных и желтых тюльпанов, старательно вырезанных стройных ирисов и хохлатых, точно потрепанных, маков. Он думал, что будет вместо этих, наделенных короткой жизнью цветов, кем-то прекрасно названных степными эфемерами, через год, два, три, и сможет ли он увидеть новую картину перепоясанной рельсами земли.

Подъехал Калинка, по-театральному, заранее обдуманно приподнял шляпу и объявил:

– Бычки сложены. Примите рапорт!

Елкин глянул в бумажку, громко именуемую рапортом, предложил Калинке сигару (сам он бросил курить, а сигары хранил для угощения) и спросил:

– Вы не потеряли еще интерес к каменным мостам?

– Я не понимаю… – Калинка начал жадно сосать сигару. – К чему вспоминать мертвецов?!

– Ваши мертвецы воскреснут. Пойдите к Широземову, возьмите документы и поезжайте на Джунгарский. Там вы будете строить мост!

– Простите, как я должен понимать? Продолжение игры или?..

– Будете строить мост. Каменный.

Калинка испытующе оглядел старика, понял, что он не шутит, попрощался и поехал к Широземову. К вечеру он был на Малом Сары, пришпоривал худую лошадь, бегущую досадно лениво и орал песню за песней: «Из-за острова на стрежень…», «Маруся отравилась…».

Сильно постучали в окно, и Оленька, расшлепнув о стекло свой нос в смешную пузатую колбу, спросила:

– Можно повидаться? Нас двое. А может быть, ты, папочка, оденешься и погуляешь с нами? Такая теплынь, и такая кругом полынь… Я задыхаюсь, я не перенесу этой прелести.

Елкин оделся потеплее и вышел. Он не доверял степным ночам и еще больше не доверял Оленьке, с приездом Ваганова начавшей воспринимать все как прелесть и великолепие.

– Что же вы чуждаетесь меня?! – упрекнул он молодежь. – Ни вчера, ни позавчера…

– Все гуляем да рвем цветы. Оборвали половину степи. – Оленька утаила, что они не столько гуляли, сколько целовались. – А тебе, папочка, сегодня в парткоме и рабочкоме присудили красный трудовой орден знамени. Тебе и Гусеву. Уже послали телеграмму в главное управление. – Она схватила Елкина за руку, крепко пожала ее. – Папочка, какой ты герой получился! Поздравляю!

– Не торопись, Оленька, производить в герои: героев, как цыплят, по осени считают.

– Верно, присудили и телеграмму послали. Я сама видела.

– До ответной подождем поздравляться. Не то можно людей насмешить.

Шли степным, полынным берегом Айна-Булака. Оленька и Ваганов впереди, Елкин сзади; они негромко, для себя переговаривались, он молчал и старался не слушать. Оленька приостановилась, подождала Елкина.

– Я поеду к нему, вот отпразднуем смычку, и… Ты, папочка?

– Я что же? Мне нужно лечиться.

– Ты не будешь осуждать меня, приедешь к нам? У нас там две комнаты. Мы тебе уступим с окном на реку.

– Ладно, ладно.

– Нет, ты скажи! Ты же родной мне. Ты же меня не шутя принял в дочери?

Вместо ответа Оленьке старик подозвал Ваганова и спросил:

– Где вы думаете работать после смычки?

– Я остался бы в Тянь-Шане. Как Оленька. Если… то… Одному мне одинаково где ни быть, всюду будет плохо. Тянь-Шань… Я так крепко привязался к нему.

– Тогда, конечно, Тянь-Шань. – Елкин высвободил руку из рук Оленьки, сказал: – Я вам больше, надеюсь, не нужен? – и повернул к дому.

Вечером двадцать первого апреля Елкин и Фомин отслушали последние доклады о полной готовности участка к приему укладочных городков и вышли на площадь.

– Мне как-то не верится, что мы построили дорогу, – проговорил Елкин, протягивая руку к лоснящимся, будто ошкуренным горам. – Пред этой голью моя мысль – мутится. Это же, мой дорогой, эта пустыня, дорога, и будущее, завтра этих мест – какое-то неправдоподобие. Уж слишком несходственные вещи связались в один узел.

Как бы желая доказать реальность всего происшедшего, Широземов поднялся на новенькую трибуну и нажимом каблука попробовал прочность настила, потом кивнул на ряд белобрысых, тоже новеньких телеграфных столбов и сказал:

– Весело гудят.

Из темной пасти Огуз Окюрген выехали два верховых казаха, за ними с глухим шумом выползла ленивая светло-рыжая волна баранов, точно волна пива, и начала подступать к городку; с другой стороны из-за увала выдвинулись горбы верблюжьего каравана, совсем поблизости с надрывной грустью журавлиного перелета закурлыкали несмазанные арбы.

Степь узнала, что южные рельсы скоро «пожмут руку» северным, и двинулась на дорогу. Она шла всю ночь с дыханием тысячных гуртов, напоминающим шум взволнованного моря, с хлопаньем бичей, с ревом требующих отдыха верблюдов, с плачем напуганных сновидениями и явью младенцев, с криками пастухов и наездников, подобными лошадиному ржанью.

Шли Каратал и Чу, Балхаш и Иссык-Куль, разъединенные многими днями степной гоньбы, и раздвигали небосклоны своих юрт на бесплодном, никогда не ласкавшем глаз скотовода урочище Айна-Булак. Дымы кизячных костров и темные гривы лошадей поглотили светлость лунной ночи. Запах бараньей шерсти и людских тел, запакованных в овчинные штаны и чапаны, отравил ветры, несущие свежесть Джунгарских высот и сладкую горечь степных трав.

Елкин бродил в тесноте становища. Перед ним мелькали жесткие и одновременно простодушные лица наездников, седла в серебряных, померкших от древности наборах, туго сплетенные, пробивающие конскую кожу плетки, белые чалмы старух, ватная рвань, прикрывающая ребятишек.

– Восстание истории, – бормотал инженер и внимательно вглядывался в черты минувшего, сбереженные недрами непроходимых песков.

Широземов, Козинов, Гусев и многие другие, одурев от духоты и гула, старались разместить и приветить своенравную гостью пустыню. Елкин слышал их крики, уговоры, знал, что нужно помочь им, но не мог оторваться для текущих забот от охвативших его дум. Ему повстречался растрепанный, взбудораженный Широземов.

– Черт знает что такое, – забьют всю площадь. Им указывают места, а они прут как попало. Мои ребята с ног сбились.

– Пусть их, пусть, дайте им! Завтра отодвинем. Последняя ночь, дайте!

– Надо было раньше выставить кордоны. Вот бывает, не догадался, – жалел Широземов.

– Зачем кордоны? Дайте!

– Они могут задержать укладку. Растопчут насыпь и…

– Дорогой мой, все это, – Елкин показал на становище, – живет последнюю ночь, завтра начнется другое, перелом истории. И пусть она, эта обреченная на слом жизнь, ведет себя как хочет!

Старик оставил удивленного Широземова и снова пошел по табору. Он заползал в юрты, осматривал узоры ковров, кошм, древнюю с арабскими надписями посуду, странной формы и непривычного звука музыкальные инструменты. В одной из юрт наткнулся на Ваганова и Оленьку, сидевших в кругу казахов и громко хохочущих.

– Папочка, садись! – Оленька потянула Елкина в круг. – Ты не знаешь, над чем мы? Не знаешь? Казахи советуют ему, – она кивнула на Ваганова, – завести еще одну жену. Я, говорят, такая маленькая и одна – совсем плохо.

Ваганов дал Оленьке прохохотаться и объявил казахам, которые настойчиво просили показать им самого большого инженера.

– Вот он.

– Можно поговорить? – К Елкину подсел длиннобородый аксакал. – Скажи, какую жизнь принесет дорога? Я – аксакал, ты – аксакал, я умру, ты умрешь. Скажи!

– Хорошую. Вот увидишь и скажешь: «Зачем я – белая борода?!»

Аксакал сделал распоряжение женщинам, сидевшим за кругом мужчин, и перед Елкиным появились баранина, кумыс, чай.

Круг казахов, желающих поговорить с начальником, все увеличивался, и только на закате Елкин выбрался из тесноты и гула становища и прошел к Широземову, вспомнив, что тот сильно обеспокоен нашествием гостей.

Утром Широземов велел освободить площадь, и становище послушно отступило на указанное ему место.

– Вчера лезут – и баста, говори не говори. А сегодня – будто не те люди… – высказал свое удивление Широземов.

– Потому что это – сегодня, а не вчера. Сегодня принадлежит нам. – Затем Елкин обратился ко всем присутствующим (контора, где происходил разговор, была полна приехавшими со всех концов участка): – Одержана последняя и окончательная победа вот над всем тем, – он показал на огни и пыль становища, – что удержалось от средневековья, от Батыя. Дорога – последний акт этой борьбы, дорога добьет остатки. Мы, простите, если я говорю чепуху, мы сами не вполне понимаем весь смысл нашего дела. – Он умолк, почувствовав неловкость от своего излишне патетического тона. Но погодя, встретив Оленьку и Ваганова, досказал недосказанное: – Говорят, что живые на вечные времена запоминают умерших. Это вроде закона бессмертия жизни – мертвый остается в памяти живых и продолжает жить. Все три года я почти не замечал эту уходящую жизнь, а вчера началось – не могу оторвать глаз от нее.

– Папочка, ты страдаешь?

– Нет, Оленька, нет! Просто какая-то жадность. Космос, ведь целый космос уходит, и я его больше никогда не увижу. Не жалко, не больно, не это… А надо обязательно разглядеть и запомнить.

– Я не понимаю, – призналась Оленька.

– Тебе муж объяснит, он должен понимать… Мне некогда. – Старик попросил Оленьку прибрать его комнату и уехал в укладочные городки.

К вечеру ожидалась смычка рельсов. Северный укладочный городок находился в полуторах километрах от Айна-Булака, южный – несколько дальше. С каждой минутой промежуток, отделяющий их, становился все меньше. Обе укладочные партии были одержимы духом соревнования. Они три года с беспримерным упорством через сыпучие пески, в нестерпимую жару и холод, под ураганами шли к закрытому семафору, поставленному в недрах пустыни, и как можно было в последний день упустить первенство!

Вприпрыжку бежали разметчики. Карьером на разгоряченных, тоже захваченных духом соперничества лошадях подвозились шпалы. Рельсы сбрасывались с автоматической точностью – ритм работы, шлифованный три года, достиг музыкальной стройности. Даже вдохи и выдохи людей были подчинены ему.

Тысячные кордоны пеших и конных окружали закрытый семафор и две триумфальные арки. Оркестр в медных трубах держал целое созвездие отраженных солнц. Знамена вздрагивали в руках знаменосцев, охваченных волнением: «Скоро ли, скоро ли, кто первый».

«Север» сбросил последние рельсы, последние костыли простонали под молотками, и поезд медленно, ощупывая колесами прочность пути, под крики торжествующих толп и рев меди, вошел в объятия триумфальной арки, предназначенной для него.

Через несколько минут, не успели еще отыграть «Интернационал», в свою триумфальную арку прошел поезд «Юга». И семафор открыл пустыню для новой жизни. Каждый из поездов вели два машиниста – русский и казах, каждым паровозом управляли одновременно две руки – русская и казахская. Вторым машинистом на паровозе «Юга» был Тансык.

После митинга и торжественного заседания Елкин для круга своих ближайших сотрудников давал банкет. Торжество носило в себе все своеобразие пустынной кочевой жизни. Гонибек двумя полуведерными чайниками таскал из куба кипяток. Шура Грохотова разливала его в стаканы, пиалы, в эмалированные и алюминиевые кружки (посуда была собрана с бору да с сосенки). Оленька подавала чай гостям. Одновременно с чаем подавался нарзан. Это странное объединение ввел Гусев: он (вечер был душен) никак не мог залить жажду и пил смесь, надеясь в ней найти утоление.

Закусывали черствым хлебом и бараниной, посыпая их крупнозернистой горькой солью. Достать нужное количество ножей и вилок не удалось (столовая кормила ужином рабочих и казахов), и Елкин, извинившись, попросил гостей устраиваться, как сумеют.

Короли укладки – Гнусарев и Бубчиков – ели одной вилкой. Гусев перочинным ножом, Широземов подбрасывал куски баранины в рот двумя обглоданными косточками. Лучше всех был устроен Леднев: он получил полный прибор, но ел не так охотно и азартно, как все прочие. Аппетит ему испортила Шура: давая нож, тарелку и вилку, она в оправдание такой заботы объявила с особым подчеркиваньем:

– Инженер Леднев принципиальный противник общего котла.

Было шумно, весело, пьяно от воспоминаний и радости. Одни доказывали, что смычку спасли кузнецы.

– Не будь наши ребята аховые, долбили бы и по сей день. Буры, буры.

Другие выдвигали в спасителей бригадира Гусева и его печку – «фальшивку».

Третьи – Петрова, так лихо взорвавшего Бородавочку.

Бубчиков с Гнусаревым рассказывали друг другу о буранах и морозах – кому сколько выпало. Калинка, склонившись к уху Елкина, говорил вполголоса, скрывая свое признание от прочих:

– Мне стыдно, я столько небылиц и подлостей думал про вас. Теперь я убедился, что вы вели меня к мудрости. Мой последний, единственный мост – моя радость. Верно, в одном нужном куда больше утехи, чем в пяти… Теперь я гарантирован от разочарования, я научился прислушиваться к действительности и уважать ее. Перед отъездом, перед расставанием… извините меня за все!

Елкин пожал протянутую ему руку и проговорил:

– Буду строить, прошу ко мне. Не буду, уйду на покой, не забудьте письмишком!

Принесли телеграммы: Фомину, Бубчикову, Гнусареву, Елкину, Гусеву, Козинову, Тансыку, Гонибеку.

Елкин вскрыл свою и прочитал:

За трехлетнюю самоотверженную героическую работу по сооружению Туркестано-Сибирской магистрали ЦИК СССР постановил наградить вас орденом Трудового Красного Знамени.

Поздравляю с награждением.

Начальник Главного Управления Турксибстроя.

Бригадир подал свою.

За оказание строительству незаменимых услуг в наиболее трудные моменты… награжден…

Товарищи Бубчиков и Гнусарев за большевистские темпы работы и своевременное окончание укладки… награждены…

Первые машинисты казахи Тансык, Гонибек награждены…

Весь коллектив рабочих Турксиба… награжден… Присваивается звание краснознаменного героя…

Начались рукопожатия. Елкин, окруженный поздравляющими, растерянно бормотал:

– Спасибо, спасибо, товарищи, что выхлопотали!

Леднев поднялся и вышел с болезненным чувством одиночества и своей ненужности среди радующихся.

– Что же нам еще осталось сделать? – спросил Елкин, провожая гостей. – Гусев, отникелируй-ка двадцать штук костылей! В старину последний костыль вбивали серебряный, ну мы сделаем не так торжественно.

– Для никелировки у нас нет ванн, отполировать можно.

– Ну, полируй, ладно! Это уж так, сверх обязательного, для шику.

В промежутке с двадцать второго до двадцать восьмого апреля, отделявшем смычку фактическую от торжественной, строители ощущали себя примерно так, как ощущают родители появившегося на свет, но еще не названного младенца.

Открывались и закрывались семафоры, передвигались стрелки, с севера тянулись составы бревен, досок, готовых срубов, с юга – цемент, кирпич, нефть, бензин, но недостаток завершительной церемонии умалял радость созидателей, совершившемуся придавал досадливый оттенок недоделанности.

Получили известие, что в ночь на двадцать восьмое прибудет правительственный поезд. Вечером в канун приостановили ход товарных составов и сняли срединное звено, соединяющее рельсы юга с рельсами севера.

Двадцать восьмого утром вся многокилометровая чаша урочища Айна-Булак, обставленная утесами и холмами Джунгарского Алатау, кипела волнением многотысячных пеших и конных толп, собравшихся от всех границ Союза.

В середине этого хаоса, у разобранного звена, стояла бригада рабочих-укладчиков, начальники обоих укладочных городков, вагонетки, нагруженные шпалами и запряженные лошадьми.

Рабочие курили, начальники немножко нервничали, озирались и строго оглядывали рабочих. Лошади, не привыкшие стоять, беспокоились и натягивали постромки Им трудно было понять, что в то утро их вывели для совсем особой роли.

Подошла правительственная комиссия. Звено, разобранное накануне, снова уложили на прежнее место. Бубчиков и Гнусарев отдали рапорты. Гнусарев роздал членам комиссии костыли, и они, отполированные Гусевым, послушно вошли в гнезда, неделю назад пробитые их предшественниками.

Телеграф простучал:

Семафор Туркестано-Сибирской дороги открыт. Скоро первые поезда по рельсам побежденной степи повезут хлеб в страну хлопка и хлопок в страну фабрик и хлеба. Окончание строительства Турксиба на год раньше намеченного срока – крупнейшая победа пятилетки, торжество социалистического соревнования.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю