Текст книги "Том 1. Здравствуй, путь!"
Автор книги: Алексей Кожевников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 31 страниц)
14. Вместо эпилога
Зубр
Запутаннейший лабиринт: десятки тысяч своеликих людей, разноречие умов, сердец и воль, миллионы событий и поступков – героических, обыденных, красивых и отвратительных – сложнейшая ткань, вытканная борьбой, – вот чем для меня открылся Турксиб.
Подобно неопытному собирателю грибов, я срывал все и, не сортируя, складывал в свой пестерь. Проезжая на грузовиках, верблюдах и конях разливы первозданных степей и пустынь, скашивая неисчислимость фактов, я все глубже увязал во мрак своего бессилия уловить орбиту, по которой совершалось их движение.
Факты рождались и существовали, не заботясь о гармонии.
Первый спасательный круг мне бросил Елкин, вернее тот, кто послужил колодкой для моего героя.
Нервный, чистенький и аккуратный старичок – шкатулка с какой-то потайной пружиной, закрытая на замок. Подбери ключ, со звоном отпрянет крышка, и шкатулка заноет.
Я спрашиваю о цифрах – он дает их; об условиях труда и быта – рассказывает; о борьбе – охотно отвечает. Но ни звука о себе, а мне-то больше всего нужен именно он сам. Наконец я пошел на него лобовой атакой.
– Скажите, что вас, человека пожилого, я бы сказал, не обижайтесь, усталого, издерганного, заставило приехать в эту дичь?
– А вас? – Крышка захлопнулась плотней. – Вам платят?
– Платят, но не за то, что я разъезжаю. Видите ли, чтобы получить, я должен создать новый факт, и притом общественно полезный.
– Но в последнем счете ваш побудитель, ваш двигатель – деньги?
Скажи я «да», мне бы ни за что не приоткрыть шкатулку. Она бы отделалась от меня чем угодно: цифрами, вежливостью, занятостью – это было видно по прикушенной нижней губе, по какой-то неявственной подкожной усмешке.
– Нет, – ответил я, и, видимо, с такой убедительностью, что Елкин больше не потребовал доказательств и открылся.
Защемленный рот, брови, собранные сборками к носу, как бы туго спеленатая фигура – все изменилось. Брови раскинулись крыльями, рот принял непринужденный, напитанный жизнью чертеж.
– Есть громадное удовольствие бежать в первой волне. Вы наблюдали в половодье, как бежит первый вал? Он ломает лед, рушит заторы, смахивает с берегов снег. А за ним – крики, лодки, сети. Мы, строители, – это первый вал. До нас здесь была пустыня, а теперь жизнь стучится со всех сторон, прет, не ожидая, когда мы сделаем свое дело и впустим ее. Ехать по насыпи и рельсам, сделанным твоей мыслью и твоими руками, – исключительная радость. Каждый поворот вагонных колес вызывает несметность воспоминаний. Здесь тебя с ободранным чемоданом в безводную степь выбросила бричка, там ты жил и мерз зимой в юрте, в том месте недоставало хлеба, одежды, обуви, рабочие бузили, а все же построили мосток до срока. Каждый колодец, водокачка, семафор улыбаются тебе, а ты улыбаешься им. Встреча старых друзей…
Жизнь строителя всегда на новой квартире, в новом обществе. Он начинает с палатки, с шалаша, постепенно через барак доходит до комнаты, иногда до квартиры в две комнаты, выписывает жену, семью, а через месяц-два снова в палатке и один. Спит на полу, на столах, под телефоном, недоедает, думает за многих, но радость творчества, радость от постоянного переливания своей мысли и воли в дела и вещи перекрывает все это.
Я люблю много лет спустя проезжать по путям, построенным мною, видеть знакомые места, отмечать происшедшие перемены и слушать, как пассажиры рассказывают об этом легенды. Легенды – это ласковый мох на старушке жизни, и как хорошо отдыхается с ними.
Он говорил, как слаженный инструмент.
– У нас есть такие зубры – ему непременно подай степь, тайгу, пустыню. Дохнет он нежилым воздухом, и его не удержишь. Тут какое-то переплетение двух начал: одно – обязательно населить, очеловечить, другое – очеловечив, убежать в дичь. Строитель, и особенно строитель дорог, все время ходит по истории человеческой культуры, как по лестнице. Сначала он, повторяю, живет, как зверь, в пещерах, ямах, под деревьями, затем, как кочевник, в палатках, юртах, и, наконец, он – человек двадцатого века. И так всю жизнь. И в нем постоянно бурлит радость этого движения, я сказал бы, в нем сконцентрирована вся радость человечества, пришедшего от булыжника ко всевозможным моторам, от костра к паровому отоплению и электричеству.
На следующий день я уезжал с Джунгарского на Айна-Булак и, свернувшись калачиком на пустой платформе грузовика, мысленно рассортировывал тот огромнейший сбор впечатлений, который сделал на разъезде.
Ледяной ветер насквозь прохватывал на мне и тулуп, и пальто, и все шесть рубах. Он напомнил мне другой проделанный путь. Ночь, степь, ветер. Клекот задыхающегося мотора. На ящиках, как на лобном месте, кучка рабочих и техников с Магистрали. И так десять часов подряд.
– Да как вы ездите, как спасаетесь от этого, черт побери, дикого киргиза?! – захныкал я.
– Что, забирает? – отозвался один из техников с лицом, похожим на ком фиолетовой глины. – Да, ветерок погожий. А вот так. – Глина поднялась на ноги и начала размахивать руками. – Вдохновением. Гни спину, ломай хребет, сучи ногами.
Я начал ломать хребет, приседать, подпрыгивать. Глина командовала.
– Больше вдохновения, больше! – Потом, когда я нагрелся, она подняла руку и, разрисовывая темень ночи какими-то знаками, начала философствовать: – Чуешь, сколько нашлось тепла в твоем окоченелом теле. Собрать все силы в одну точку, и человек попрет поезд. Главное, в одну точку. – Сделала рукой кругообразный жест, видимо, графически хотела изобразить вдохновение.
Заказ энтузиастов
Одной из первых забот исследователя человеков должна быть забота о снаряжении, с каким он выходит на работу. Если в одних случаях ординарная цигарка или стакан водки могут открыть ему интереснейшую биографию, то в других этим же стаканом его самого из положения изучающего поставят в положение изучаемого.
И потому, прежде чем идти к Бубчикову для разговора по душам, я обстоятельно выспросил рабочих, каков их начальник.
Отзывы самые лестные: и знаток дела, и сам всегда впереди, и умеет отстоять своих подчиненных, и не пьет и не курит, и скромен. Вот и раскачай такое совершенство, если оно не пожелает разговаривать.
«В таком случае он любит себя», – решил я и начал разговор так:
– Как же вы прошли Каракумы? Ведь их считают непроходимыми.
– Считали, а теперь перестали. Да, Каракумы. Что за день наработаешь, ночью ветер испортит, и нельзя передвинуть укладочный городок. Назад, чинить. Зачиним, вперед. Так и чаяли, что проболтаемся маятником где-нибудь у Балхаша. А ураганы… Крыши с вагонов снимало. А с водой что было. Соль, вонь, горечь. И такой воды не досыта. Скажем, застряли в барханах цистерны, так и идем не пимши, терпим, покуль можно.
А подход к Аягузу… Раскачались такие метели… хватит – и нет человека, валяется в сугробе. И шли…
Бубчиков выхватывает из конторки дела и подает мне пачку ведомостей.
– Растяжка одного километра пути в первое время – восемьдесят рублей, а теперь – девятнадцать; костыльная бойка – сто двадцать рублей, а теперь – сорок четыре. И так по всем работам. Видите, какая экономия государству, и рабочий получает больше.
– Чем же вы достигли этого?
– Выучкой. – И Бубчиков начинает рассказывать.
Его рассказ – все равно что доброе вино, от него танцует сердце и течение часов обращается в порхание секунд.
Его прерывают рабочие, которые вваливаются возбужденной, сердитой толпой.
– Что случилось, ребята?
– Газета, Иван Осипыч… – Один открывает задворки газеты и читает: – «Турксиб перешагнул Каракумы. Все рабочие Северной укладки охвачены энтузиазмом. Смычка будет дана в срок». Их бы, кто пишет, прожарить в нашем энтузиазме.
– Смычка в срок. Ему легко сидеть там где-то и подзуживать. Поработал бы, спустил бы две-три кожи…
– Энтузиазм, и никаких гвоздей, точка. А про то, как перли мы через пески, не стоит?! Как мерзли, как от жары пропадали – где? Не заметил? Самого бы сюда, и не с перышком, а с лопатой!
– Настроение кому-то боится испортить. Энтузиазм, выходит, легко. Дурачков из нас строит, ванек.
Я не вполне понимал, чем так недовольны рабочие, и попросил Бубчикова растолковать.
– Штука простая. «Энтузиазм рабочих победил Каракумы». Человек, не причастный к этому делу, ничуть не оценит, он просто скажет: «Сделали, значит, легко было. Чем же восторгаться?» А рабочие, вот они… Они великолепно знают, во что обходится энтузиазм… Для них это не песенное, звучное слово, не красивый поворот языка, а жажда, пот и смертельная усталость.
– Мало нас хлопалось от солнечного удара, – прервали Бубчикова. – Вот и написать надо, как соленую воду лопали, как песок глотали.
– Говорить о достижениях и забывать об усилиях, о жертвах, замалчивать каждодневное напряжение – значит умалять героизм рабочих. Вот тоже будет писать, давайте заказ! – И Бубчиков кивнул на меня.
– Не вертел бы попусту языком…
Около полуночи пришел поезд с рельсами и шпалами. Его нужно было немедленно разгрузить и отправить обратно. Задача во многих условиях трудная, но у Бубчикова она решилась скоро и просто: укладчики без споров, без торговли вышли на работу, и через час состав ушел обратно.
– Это тоже энтузиазм. Они не обязаны были идти, они могли спать, но вышли, сделали, и, если вы напишете просто – энтузиазм, – они вас изругают. Вы расскажите про каждого, как он старался, потел и почему он не послал меня к черту, когда я разбудил его.
При потушенном огне, лежа в постелях, мы все продолжали говорить об энтузиазме, о родниках его.
– Я им все даю, я за них зверем грызусь, за глотки хватаю. Видели, как одеты они: на всех пимы, полушубки, рукавички. И они мне – всё. У нас за два года ни одного конфликта.
– Несмотря на то?..
– Да, и по ночам бужу, и работаем в любую непогодь.
– Но допустим, вы не сумеете достать им пимов?
– Дело не изменится. Они знают, что для них сделано все. Если нет, то нигде нет. Это они понимают.
– Откуда же знают, что сделано все?
Бубчиков молчал, видимо, не зная, чем доказать мне очевидную для него штуку.
Стук в дверь.
– Черт возьми, что там такое?! – Бубчиков полез с кровати. – Кто там?
– Это я, укладчик. Дай напиться! У нас в вагоне все вылакали.
– Эх! Как ты напугал меня. Я думал, какая-нибудь каверза. Пей! – Бубчиков подал стакан и графин.
Рабочий напился, похвалил воду: «Славная», – и ушел.
– Вот постоянно, – проговорил Бубчиков. – За водой ли, прикурить ли, в ночь – в полночь идут. Так и живем.
Приятный гость
Автору его произведение не всегда – друг, приятель, подчас оно – злейший враг, с которым приходится бороться и бороться. Так получилось у меня с этой книгой. Вышел припеваючи, как на прогулку с хорошо знакомой и приятной компанией.
Впереди Елкин бежит таким ретивым иноходцем. Я еле успеваю за ним. И вдруг мой старик останавливается. Дальше он не желает идти. Я оглядываюсь – кругом бездорожье и чащоба, и ни одного из спутников, кроме старика. Мы вправо, мы влево – бурелом, и баста. Я пускаюсь на разведку, теряю старика и остаюсь один.
Заблудиться в своем собственном произведении так же легко, как в незнакомом лесу, и столь же неприятно. Все становится немилым, все начинает раздражать. Я ухожу в дальнюю комнату, занавешиваю окна и блуждаю по трущобам фактов и своих выдумок. Проходит день, другой, неделя, в висках звон, в сердце отъявленная на всю жизнь досада, на полу ворох бумаги с неудачными попытками шагнуть дальше.
Не идти же назад к первой строке, когда уже сделана треть пути! Да и какой толк, когда никакого иного пути не вижу! Дурацкое положение – сам себе вырыл колодец, прыгнул в него и не могу выбраться.
Вдруг слышу голос:
– Дома ли хозяин?
В ответ мнутся, мямлят, боятся впустить в мой затвор сквознячок.
– Я с Турксиба.
– Дома, дома! – ору я. – Впустите!
Передо мной сам главный комбинатор, экс-комбриг Гусев.
– Это, это ты? – спрашиваю я и тискаю руку бригадира. Мой вопрос глуп, но попробуйте-ка поверить, что перед вами живой человек, а не персонаж из романа, когда перед этим целый год имел дело только с персонажами!
– А-га, – гудит бригадир. – Не помешал?
– Помешал?! Да я ж тебя, мой спаситель, не выпущу. Да я ж тебя… – и лезу с запоздалым поцелуем.
Он оглядывает комнату, дым, книги, исписанные листы и бормочет:
– Да, да, писатель, похоже.
Я ему, будучи на Турксибе, подарил свою книгу, он, возможно, не поверил, что она написана мной, и теперь проверяет свои сомнения.
Гляжу на его крепкую, спокойную фигуру, на орден Трудового Красного Знамени и думаю: «Ужли этот человек, – вспоминаю все деяния бригадира на Турксибе, – не поможет мне? А как-то он отнесется, я ведь и его описал?»
Уселись один против другого.
– Достроили?
– Ага. Приехал в НКПС за новым назначением.
– Как, где Елкин?
– Такого что-то не помню, – и чешет в раздумье за ухом.
– Тот, настоящий, живой? – Я называю начальника, у которого работал бригадир.
– Два месяца лечился, а теперь уехал в Тянь-Шань.
– Ваганов и Оленька?
– Женились. Смехота с Вагановым была. Он там организовал из казахов колхоз. Турксиб им дал лошадей, плуги, семена. Вспахали около тыщи га. Надо сеять. Ваганов спрашивает казахов: «Умеете сеять?» Орут: «Умеем». Уехали они в поле, а он подзадержался. Приезжает, а там картина: четверо казахов гоняют по пашне верхами и разбрасывают семена. Вжик стоит. Ваганов им: «Стой, стой, не так!» – а сам тоже не умеет и сознаться неудобно: марку свою и колхозную подорвет.
– Как же он выпутался?
– Сказал: «Надо весело начинать работу. Садитесь и пойте!» Сам повернул лошадь и в станицу к поселенцам. Привез двух мужиков.
– И долго казахи пели?
– Часа три. А прикинь, сколь бы они семян за это время разбросали?!
– Где Грохотовы?
– Сама родила, и уехали куда-то.
– Калинка?
– Строит каменный мост на Джунгарском.
Замечаю у бригадира нетерпение и приостанавливаю поток своего любопытства. Он придвигает ко мне исписанные листы и говорит:
– Про меня тут есть? Прочитай!
Не успел я прочесть и двух страниц, как он остановил меня:
– Ты мне то место, где я поминаюсь, а не какой-то бригадир.
– Это все про тебя, все.
– Вижу, дела мои, а имени моего нету.
– Я опасался, удобно ли. Боялся тебя обидеть.
– Пиши прямо: Гусев, бригадир по механизации, краснознаменец. Пускай знают.
– Краснознаменец, это уж потом, на постройке ты не был им.
– Правильно, так и напиши: за все свои подвиги получил орден. – Он внимательно выслушал все, что касалось его, потом достал книжечку, полистал и заметил: – В точности, как было. Только два подвига, – но помню, рассказывал ли тебе про них, – совсем не упомянуты. Где-нибудь их надо упомянуть.
Я заглянул в его книжечку – подробнейшее описание всех бригадировых дел, заверенные подписями свидетелей, рабочкомов и администрации, и обещался упомянуть про забытые подвиги.
Первый подвиг
Дело было на Чокпаре в первый год строительства, когда вся механизация Турксиба находилась под наблюдением американца Чемберса, представителя фирмы «Чикаго-пневматик».
Чемберс прибыл на Турксиб вместе с компрессорами, купленными у названной фирмы, и должен был научить турксибовцев обращению с этими аппаратами. Худо ли, хорошо ли учил Чемберс, – об этом до сих пор между турксибовцами споры. Я встречал турксибовцев, гордых американской выучкой. Но работал он скверно. Что ни день, то у компрессоров сгорали шланги.
Горят и горят. А метр шланга стоит несколько рублей золотом и купить их можно только у той же фирмы «Чикаго-пневматик», так по договору.
– Не может быть, чтобы не было никаких средств, – много раз говорили Чемберсу.
У него один ответ:
– В Америке тоже горят.
– Тогда нет смысла работать машинами!
– Это ваше дело.
И создалась целая партия машиноборцев. Компрессоры поносились всячески, лом, кирка и лопата изображались лучшими, чуть ли не вечными орудиями для скальных работ.
Появился Гусев, походил, поглядел и решил, что Чемберс вредительствует. Покопался в своем опыте и предложил – около машин, где горели шланги, поставить железные трубки. Чемберс – против, но тот все же испробовал, и шланги перестали гореть.
Сам бригадир эту выдумку иначе не называет, как подвигом, и говорит о нем, волнуясь, с дрожью в руках.
– Сволочи. Ты знаешь, мы ведь получили из Америки инструкцию, когда уж все сделали, после смычки, и там прямо сказано – на пятьдесят метров от машины, где воздух шибко нагревается, ставить железные трубки, а потом уж резиновые. Знай я это раньше, я пришил бы Чемберса. В первый раз мне стало сумнительно вот как: встретились с Чемберсом и выпили. Он любил водку. Я говорю: «Мне бы на свое место, в механики», – был я тогда без определенного дела. А Чемберс говорит: «Мне бы заработать у вас мильён, и можно до дому». Тут я и взял его под подозрение. Негде было заработать ему, кроме как на поломке машин. Он за каждую получал процент от своей фирмы. Тут от злости я и выдумал поставить вместо шлангов железные трубки.
Второй подвиг
Остановились экскаваторы: вышла нефть и дров не случилось. Вспомнил Гусев, что есть в Швейцарии большой тоннель, где потухают от недостатка кислорода паровозные топки, и тогда выводят паровозы сжатым воздухом. Взял он два компрессора, надул экскаваторный котел вместо пара сжатым воздухом, и машина заработала.
Выслушав про себя, Гусев попросил читать про других. Он часто похмуривался, ему не нравилось, что я многим его соработникам и друзьям дал выдуманные имена и вольно обращался с фактами их жизни.
– Герой, а почему он Елкин?! Надо бы под настоящим именем выпустить, надо бы, заслужил.
Я сказал, что в литературе свои порядки, по которым менять имена можно, а иногда и необходимо, но Гусев не утешился этим:
– Жалко героев прятать. Героев надо показывать.
Прощаясь, бригадир дал мне совет:
– Ты разную шушеру, вредителей, лентяев выбрось. И любовь тоже поубавь. Оно верно, любовь у нас была, только пользы от нее дороге никакой, больше вреда, и волыниться с ней не стоит. Дай мне вредителей, лентяев, пьяниц, бабников, и что я с ними сделаю? Да ничего, сяду! И ты с этой публикой сядешь. Ты строй свою дорогу так, как мы строили. Сперва подбери надежные кадры, а потом уж и крой!..
Я решил быть послушным: весь пройденный путь перечеркнул жирным крестом, вернулся к первой строчке и начал подбирать кадры по совету Гусева – на пьянице, вредителе и бабнике далеко не уедешь.
Мне не раз приходилось слышать, что в будущем литература, как и всякое художество, умрет за ненадобностью. Вопрос не суть важный, ведь дело идет о будущем, но все же не очень приятно сознавать себя сыном племени, обреченного на умирание, не очень утешительно, сидя над бумагой, ощущать в пальцах холодок той грядущей смерти. Куда утешительней сознавать себя сыном племени нужного, вечного. Бригадир Гусев дал мне эту утеху, дал надежду, что литература не умрет, пока будут люди.
Чем пахнут рельсы?
Надо было еще многое повидать, со многими повстречаться, и я уезжал с Турксиба не спеша, с остановками почти на каждой станции. У меня был документ, который позволял садиться без билета, без хлопот в любой поезд и даже на любой паровоз. В надежде, что со временем отработаю такое гостеприимство, я широко пользовался этим документом.
Однажды, уже на выезде с Турксиба, я, ехавший тогда на дрезине, повстречал паровоз, которым управлял Тансык. Я закрыл перед ним семафор, то есть вытянул руку наподобие закрытого семафора. Тансык остановился и принял меня на паровоз.
Не буду пересказывать наши разговоры, потом они широко вошли в эту книгу. Тогда же из-за них чуть-чуть не произошло крушение. Среди говорильни Тансык вдруг замолчал и резко затормозил машину.
– Что такое? – всполошился я.
– Гляди сам, – отозвался он.
Впереди у самых рельс, вытянув над ними голову, стоял верблюд.
Тансык давал тревожные требовательные гудки. Паровоз приближался к верблюду. Состав был сборный, – такой не остановишь скоро, – а корабль пустыни не хотел уступать ему дорогу. По спокойствию, с каким стоял он, Тансык заключил, что верблюд опытный, рабочий, верблюд-строитель. А такие не боялись никаких машин, никаких гудков и не любили сворачивать: у них была высокая гордость. Из-за них уже случались крушения.
Паровозу пришлось остановиться. Мы с Тансыком пошли прогонять верблюда. Это был старый-престарый верблюд, друг Тансыка, действительно работник, строитель: ноги по-больному уродливы, бока изрубцованы побоями, спина сильно потерта тяжелым нескладным грузом.
Много лет Тансык и верблюд провели вместе – кочевали, бунтовали против царя, спасались в горах у границ Китая, служили Длинному Уху и, наконец, строили дорогу.
Теперь одни вел поезд по этой дороге, а другой задумчиво стоял над ней.
– Ты зачем здесь? – спросил верблюда Тансык и сам же догадался: – Хочешь вспомнить, чем пахнут рельсы.
Он похлопал верблюда по худым ребристым бокам, погладил отвислые горбы, змеино-изогнутую шею, высоконосимую гордую голову и отвел в сторону от дороги.
– А теперь прощай! Живи и говори вот ему спасибо! – Тансык покивал на паровоз. – Сколько они сняли и еще снимут с ваших верблюжьих горбов. Говори спасибо!
С той поры минуло почти полвека, а мне при слове Турксиб первой вспоминается обязательно эта картина – желтая песчаная степь-пустыня, перечеркнутая линией железной дороги, и старый одинокий верблюд, пришедший вспомнить, чем пахнут рельсы.
Турксиб – Москва.
1930–1933, 1975