355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Кожевников » Том 1. Здравствуй, путь! » Текст книги (страница 14)
Том 1. Здравствуй, путь!
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:14

Текст книги "Том 1. Здравствуй, путь!"


Автор книги: Алексей Кожевников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц)

Для наблюдающих из городка караван обратился в еле приметную ниточку, а городок для уезжающих – в расплывчатую роспись на беловатом раскаленном горизонте, в какое-то неправдоподобие.

Шура опустила уставшую прощаться руку и обратились к Гонибеку:

– Ты не знаешь, в караване есть водка?

– Есть, много. Шура, зачем едешь?

– Знаешь, желтенький, трудно сказать. Просто еду, надо где-то работать.

Миновали несколько увалов и вступили в русло давно пересохшей реки. Горячий ветер ударил в лица вихрями песку и тончайшей, всюду проползающей пыли. Гонибек молча попрощался и повернул обратно. Шура закрылась с головой твердым брезентовым плащом и поудобней прислонилась к упругому, вздрагивающему при каждом шаге горбу верблюда.

Горб в такт шагам передвигался: вперед-назад, ударял в спину седока и принуждал его подчиниться этому закону движения. Шуре сначала показались приятными колебания, они вызывали дрему, но часа через два она почувствовала боль в пояснице и неловкость в горле. Попробовала устроиться удобней, но из этого ничего не вышло: тело сползало в седловину между горбами и попадало во власть однообразного ритма. Боль в спине разрасталась, постепенно тугим обручем охватила бедра, колени, плечи и, наконец, обняла все тело.

Неловкость в горле оформилась в позывы на тошноту. Шуре захотелось прохлады, и она откинула плащ, но вместо прохлады в ее иссушенное горло ворвался жаркий вихрь. Пришлось снова прятаться под брезент и дышать через этот труднопроницаемый фильтр. Тошнота все время увеличивалась, на спине и затылке заплясали нервные судороги.

По тому, как женщина цеплялась за его халат, караванщик догадывался, что ей худо, и утешал:

– Скоро хорошо будет, дышать можно будет: ветер пропадет и песок пропадет.

Но это «скоро» продолжалось бесконечно долго, только под вечер часам к шести караванщик потянул Шуру за рукав и сказал:

– Ветер кончал, дыши!

Шли всхолмленной степью. Песок был скреплен кустарником, желтой, иссохшей травой (полынью, пыреем, ковылем) и не дымился под ногами верблюдов.

– Где же ветер? – спросила Шура, изумленная быстрым переходом от бури к полнейшему покою.

– Остался там. – Караванщик махнул рукой назад. – Еще много будет, – осклабил желтое, будто покрытое олифой, лицо и покачал головой. – Ой, много! Песок пойдет, верблюд ляжет, кричать будет.

Мутноватое бесперое солнце быстро клонилось к земле, как спелый отяжелевший плод. Шура чувствовала открытым лицом и шеей прикосновения прохладных струй. В общей массе по-прежнему горячего воздуха они залегали небольшими и редкими прожилками.

– Почему такое солнце, – спросила она, – безволосое?..

– Какое надо? – в свою очередь спросил караванщик. – Солнце всякое.

– Но почему сегодня такое – гладкое, без лучей?

– Там песок, – караванщик махнул вперед, – и большой ветер.

– И позади ветер, и впереди ветер, так, что ли?

– Так, так! Степь и ветер – большая любовь.

Вожак ускорил шаги, горбы заплясали сильней, у Грохотовой сильней заныло развинченное тело. Вожак хрипло прокричал и побежал тряской припрыжкой, шумно раздувая ноздри. Караванщик повернулся и с сладким зажмуриванием глаз проговорил:

– Большая вода.

Большой водой оказалось ничтожное загаженное скотскими отбросами озерко с подсоленной водой.

Остановились ночевать. Погонщики легли прямо на песок, а Грохотовым поставили небольшую палатку.

Шура спала тревожно, поминутно пробуждаясь от треска сучьев в костре, от сонного бормотанья погонщиков, от шелеста песку. Ей все казалось, что может произойти что-то неожиданное, даже непременно должно произойти, и поэтому спать нельзя. Так бывает: новое место, непривычная среда, иные звуки порождают у человека навязчивое ожидание всяческих неприятностей и катастроф. Она решила не мучиться, оделась и вышла в степь.

Земля и небо плескались в голубом сиянии яркой и прозрачной – до того, что она казалась видной насквозь, – луны. Были отчетливо различимы все кустики, печати следов, лица спящих людей и даже колебание шерстинок на горбах отдыхающих верблюдов. Шура тихонько ходила по полянам освещенного, неприкрытого тенями песка и вдыхала удушливый горький запах полыни, отдаваясь неуправляемому потоку дум о себе, о муже, о том, что со временем увянет жизнь, мир обратится в пустыню, подобную той, по которой она ходит, и его пустоту наполнит горькая полынь как последний остаток многовековой истории.

Она проходила до рассвета, который рассеял ее тревоги, в повалке спящих нашла караванщика, разбудила и велела поднимать верблюдов. Караванщик неодобрительно покрутил головой и сказал:

– Умный пастух идет за стадом, а глупый убегает вперед, – но подчинился.

Шли от одного вонючего колодца к другому, через заставы колючих кустарников, по осыпающимся барханам, под визги и уханье ураганных ветров.

Погонщики сравнительно легко переносили все испытания и неудобства. Тряска не вызывала ломоты в костях, загорелые лица не боялись солнца, невзыскательные глотки принимали любую – и теплую, и соленую, и гнилую – воду; они были детьми неуютной пустыни и носили в себе ее беспредельную живучесть.

Но Грохотовы приняли уйму мучений. Особенно страдала Шура: неотступная тошнота переворачивала ее внутренности; на обожженных солнцем лице, руках и шее вздулись водянистые пузыри; жажда колючим комом перекатывалась в горле; духота высасывала остатки сил. Она старалась бороться – заставляла себя разглядывать однообразную, но все же изменчивую картину песков, краски неба, миражи, прислушиваться к унылым песням погонщиков, но только сильней истаивала в этой борьбе. На четвертый день слабость достигла высшей точки – Шура два раза лишалась сознания и скатывалась с верблюда на песок.

Грохотов был вне себя. Он вообразил, что жена непременно умрет, каялся, что необдуманно пустился в рискованное предприятие, ругал ни в чем не повинного караванщика и гадал: идти ли дальше, повернуть ли обратно. Впереди было два дня пути, а позади четыре, и поэтому шли вперед.

Утром пятого дня Шура заметила перемену – уменьшилась тошнота, не так мучила жажда, опали волдыри и прояснился мозг, будто весь организм подвинтили, он стал бодрей и менее чувствителен к неудобствам.

Оставался последний переход. Тропа с каждым шагом падала в низину, чаще встречались черные безлистые коряги саксаула. Шура настолько освоилась с новым видом передвижения, что ехала на отдельном верблюде, не боясь слететь. Ее беспокоило другое – как быть с водкой, которую везли погонщики. Она подозвала мужа и сказала:

– Я думаю отнять.

– А ты кто им? Сиди и помалкивай, не путайся в мои дела!

Шуре захотелось сказать, что она-то и может, и должна, и будет вести дело, а он… расписываться в ведомости, но сдержалась и всего только сказала:

– А что ты сделаешь, если отниму?

– Отправлю с обратным караваном.

Ей стало весело, еще больше захотелось исполнить задуманное, и она крикнула караванщику:

– Эй, бабай, остановись!

Муж схватил ее за руку и зашипел:

– Сумасшедшая! Они же разорвут тебя.

Шура высвободила руку.

– Я имею полномочия от Елкина, я еду заготовлять, а ты так себе, на курорт, и расписываться в ведомости.

Караван остановился.

Шура велела караванщику развязать торбу. Он удивленно, но без запинки развязал.

– Есть водка? – спросила она. – Давай сюда!

У караванщика оказалось три бутылки. Шура бросила их в коряжистый куст саксаула, таким же способом она освободила от водки и торбы других погонщиков.

Прибыли на место – в чащу засохших деревьев, где на полянке стояла выгоревшая под солнцем, принявшая желтоватую окраску песков палатка для рабочих и белая юрта для ответственного лица.

Когда Грохотовы остались вдвоем в юрте, муж спросил:

– Кто же из нас будет служить? Одним словом, я не понимаю, кто я и кто ты?

Шура осмотрела, хорошо ли прикрыта юрта, потом, по возможности смягчая неприятность положения, в котором оказался муж, передала свой разговор с Елкиным.

– Дьявольская штука! И ты согласилась? Что же я, муж при жене? Подставное лицо? Все привыкли считать меня за начальство, и вдруг – жена отнимает водку, а я молчу!

– Ну и отнимал бы. Мы не пьянствовать приехали. Надоело, довольно носиться с тобой! Отняла водку, какая беда! Если уж необходимо, то уплачу им из своих. А ты говори прямо: пьешь, не пьешь? Она перерыла юрту и на полу под кошмой нашла бутылку, спрятанную Вагановым от самого себя. – Вот ставлю перед тобой. Если хочешь бороться по-настоящему, не будешь. А запьешь, туда и дорога! – У нее от волнения дрожали плечи и руки, глаза поблескивали злой решимостью, вспухшие, потрескавшиеся губы дергались.

Муж взял тюк с постелью и лег на него, закрыв лицо фуражкой.

Пришел рабочий и спросил, насмешливо поглядывая на Шуру:

– Товарищи, кто у вас начальник?

Грохотов вскочил, тряхнул упавшими на лоб волосами, отбросил их назад и крикнул:

– Она. А тебе это неизвестно?

– Да говорили, вроде она, – промямлил рабочий, – только и про тебя говорили.

– Напрасно… Она водку отняла, она и все делать будет.

– Да, товарищ. А в чем дело? – Шура придвинулась к рабочему. – Я немножко отдохну и приду в палатку.

– Насчет водки-то как, мы ведь деньги посылали?

– Никак, товарищ! Здесь пить нельзя, деньги получишь обратно.

Рабочий ушел.

Грохотов прислушался к снаряжающемуся в обратный путь каравану, затем откупорил бутылку, половину выпил, остаток сунул в карман, передал жене казенные деньги, попросил расписку и сказал:

– Я поехал, прощай!

– Счастливого пути! – отозвалась жена.

– Ты не боишься?

– Дай-ка револьвер!

Он подал оружие и патроны, выданные ему милицией. Она дала расписку.

– Ну, поцелуемся в последний раз?! – сказал он неуверенно.

Она, невысокая, подняла к нему, высокому, свое измученное лицо.

Оставшись одна, Шура закрылась в юрте и омыла слезами все пережитое за время семейной жизни.

Шура перелистывала старые дела в надежде понять обстановку, в которую попала.

Ваганов достаточно аккуратно вел записи, и ей скоро открылась вся нехитрая механика заготовок – обмеры собранного саксаула, выдача заработка рабочим и… никаких взысканий за лень и прогулы.

Кухарь, седой казах, с темными оспенными рытвинами на лице и руках, принес обед и сел на пол у входа.

– Кушай, я буду ждать, – сказал он и крякнул, намекая, что хочет поговорить.

– Бабай, как у нас с продуктами? – спросила Шура, хотя забота о продуктах не входила в ее обязанности, рабочие кормились самостоятельно. Но ей тоже хотелось поговорить.

– Хлеб есь, чай-сахар есь, табак есь, рис есь, барашков пригонят. – Помолчал и добавил тише: – Водка есь, дурные люди есь. Не бери водку, плохо будет.

– Ты пьешь?

– Я смирный. Там злой человек есь, у него не бери. Пьет – пускай пьет и саксаул мало-мал да таскает.

Вечером Шура пошла в палатку и устроила коротенькое собрание.

– Там, на дороге, будут работать всю зиму, и мы должны не покладая рук готовить и готовить дрова. С пьянством, с ленью я буду бороться, всех замеченных отправлять на участок, там их привлекут к ответственности. Торговля водкой, пьянство на Турксибе запрещены.

Спросили, как же быть с водкой, которую отобрала она. Шура выложила за нее свои деньги.

Саксаул, житель горячих безводных пустынь, вырастает в непрерывной и жестокой борьбе с солнцем, с ураганными ветрами, за каждую каплю воды. Он постоянно находится перед лицом смерти, в вечной судороге за жизнь, и верно поэтому вид его дик и странен, как бредовая выдумка. Зарождаясь в песках безлистым прутиком, он с первых же дней начинает корежиться, свиваться штопором, тяжелым спиральным путем подниматься вверх.

Но солнце и ветер нещадно иссушают его, и, часто не имея сил бороться с ними, саксаул поворачивает вниз, врывается вершиной в песок. Подкрепившись влагой, он вновь начинает подниматься – упорно, зло, изворотами, изгибами, исступленными усилиями худосочного, но жадного до жизни организма. К старости он получает фантастические, прямо-таки несказанные формы. Деревья – точно канделябры самого изуверского религиозного культа, точно свалка ржавых изуродованных якорей или куча старых машин, потерпевших крушение. Лес – порождение какого-то нервнобольного мира, мученик, всю жизнь провисевший на дыбе.

Приостанавливаясь и оглядываясь, Шура пробиралась зарослями мертвого саксаула, неподвижного, темноликого, в муке растопырившего изувеченные узловатые сучья. От ничем не сдерживаемого солнца – саксаул и живой не имеет листьев – была ослепляющая светлость. Бедный птичий мир невидимо спрятался куда-то от полуденной жары. Непосильная для человеческого уха тишина заполняла лес.

Шура пошла тише: мертвенность окружающего принуждала ее раствориться в тишине и неподвижности.

Треск маленького сломанного ногой сучочка показался крушением целого дерева и заставил Шуру вздрогнуть. Деревья и тени от них перед утомленными однообразием глазами сплетались в нечто совершенно разнозначимое, и она старательно перешагивала через тени.

Наткнулась на жизнь. Из утробы сгнившей коряги высунулся метр пестрого змеиного тела, похожий на поясок, сплетенный из разноцветных прядок шелка. Шура остановилась, не зная, идти ли вперед, повернуть ли обратно: вперед было страшно, а повернуться к змее спиной еще страшней.

Змея радужным волнистым ручейком выливалась из дупла, пятнами мозаичной спины, как фокусом, собирая солнце. Шура, замертвев, неспособная двинуться и крикнуть, глядела на змею, которая спокойно и деловито вышивала своим телом кромку песчаной полянки.

Шура схватилась за сук стоявшего рядом дерева – это было судорожной попыткой спастись от смерти, казавшейся ей неизбежной. Сук хрупнул. Змея свилась в кольцо, подняла голову и, описав ею круг, торопливо поползла в дупло.

Тем же путем, ни на шаг не отступая от веревочки своих следов, Шура вернулась в юрту и легла на кошму в полуобмороке, в полусне. Из этого состояния ее вывел кухарь, принесший обед в третий раз.

– В лес ходила? – спросил он. А спать нельзя. Куда ночью спать будешь?

– Я видела змею. – Желание говорить, все едино с кем и о чем, как неотложная потребность охватило Шуру. – Противная, ленивая, ползет, и хоть бы ей что.

– Хорошие змеи, смирные. В юрту придет – не гони!

– В юрту? Ни за что не пущу. Такую гадость!

– Хорошо, счастье будет. Спать здесь будет. – Кухарь пальцем прочертил линию перед входом. – И никого да не пустит.

– Замолчи! Нашел сторожа – змею.

– Большой сторож.

– Иди, иди! – Шура осмотрела юрту – не пожаловал ли сторож – и села за папку Ваганова, недосмотренную накануне.

Среди платежных ведомостей нашла стопку листков с коротенькими записями.

В глотке ад. Хочется выпить. Просить у рабочих стыдно, придется ждать караван.

* * *

Сегодня ходил в лес, видел змеиную семью. Маленькие серебристые хлыстики сладострастно жались к большому пятнистому гаду, похоже – к матери. Бросил горсть песку. Гад обвернул малышей кольцом и с открытой пастью начал ждать врага – меня.

Слыхал, что змеи прекрасные, нежные, заботливые семьянинки, – видимо, правда.

* * *

Нежная семейка снова грелась на солнышке.

Неожиданные встречи с змеями мутят, не могу привыкнуть. Чтобы не встречаться, когда хожу – кашляю, кричу, пою, ломаю сучья. Змеи прячутся, чувствуют, гады, что идет царь природы!

Ха-ха, царь! А не может спокойно видеть и самого плюгавого змееныша.

Первое время все казалось мертвым и одноцветным – серо-желтым. Сегодня выходил на открытую степь – в лесу, без простора стало душно. Наблюдал поверхность песков. Недавно дул самум, и какую чудесную роспись оставил он: изгибы, бороздки, струйки, ямочки, узелки – тончайшая и богатейшая резьба, бесчисленность комбинаций, сложнейшая архитектура. Не знаю, чтобы сознательное вдохновенное мастерство человеческих рук когда-нибудь достигало этих вершин красоты, каких стихийный ветер, механическое движение мертвой атмосферы, случайно, попутно создает при своем полете.

Пробродил до вечера. Солнце опустилось до горизонта, и такие тени заиграли на бахроме песков! Не отсюда ли те своеобразные, стихийно смелые рисунки туркестанских ковров?!

* * *

Дремотная Азия – сказка. Никакой дремы, никакого сна! Нигде нет такого движения, как в здешнем «покое». Ветер и летучий песок. Люди – вечная борьба. Верблюды, лошади, – кажется, что под кожей сплошная энергия. Будь я способен, написал бы поэму «Верблюд». На своих горбах он вынес всю Азию от Чингисхана до Турксиба, от родового пастушеского быта до индустрии и социализма. Какой диапазон!

Что ни говори, но Азия въедет в социализм на верблюде.

Саксаул – это покой, полный затаенной стремительности. По тепловой энергии выше дуба и пальмы, почти равняется каменному углю. Сколько фабрик и заводов будет он двигать.

* * *

Последняя перечеркнутая запись:

Не жениться ли? Как я упустил из виду, что хорошая девушка – самое отрадное на свете. Здесь все же не по мне. Еду, заставлю старика Елкина послать меня в Тянь-Шань. Куплю пианино, женюсь. Дуррак, расфантазировался!

Шура ходила по юрте, по-женски легко ступая на кошму, утишающую и без того тихие шаги, и радовалась, что получается так неприметно, точно она и не ходит, как будто ее и нету. Окружающие затаенность и беззвучие, с какими совершался круг жизни, подчинили и ее. Громко вздохнуть, запеть, чем-либо нарушить заведенный порядок было свыше ее сил и в то же время подмывало дерзко ворваться в этот порядок, перевернуть, пустить его кувырком.

Вспомнила Ваганова, с криками и песнями разгуливающего по мертвому лесу, и сняла гитару, но, прежде, чем тронуть струны, оглянулась с опаской на полость, оберегающую вход в юрту. Молчаливый мир ничем не угрожал ей.

Спавший на песке под открытым небом, кухарь услыхал негромкую музыку и грустноватые напевы, подполз к юрте и спросил:

– Слушать можно?

Полузабывшая, где она, Шура вспомнила дикий лес, радужную змею, весь гнет безмолвия, придавивший пустыню, вспомнила закон тишины и затаенности, который владел всем окружающим, и зажала струны. Пока открывалась полость и вползала оборванная фигура кухаря, она снова пережила страх, испытанный днем на полянке, перед змеями.

– Играй, играй! – попросил кухарь. – Народ любить будет.

– Я думала… – пробормотала Шура. – Нет, ничего. Какая чушь! Ну, слушай!

Она играла, не сдерживая истосковавшихся по струнам рук, пела всей силой груди, сбросившей страх, твердо отбивала такт ногой и вся заливалась радостью: пение для нее было не просто пением, а победой, утверждением человеческой силы и воли, которые все могут, для которых нет ничего страшного. Потянулись рабочие. Юрта оказалась слишком тесной для всех, и вышли на песок.

Неподвижно, беззвучно, мертвенно стояли коряги саксаула, спокойно плыла холодноватая мгла, несомая ленивым ветром, еле приметно передвигались тени. Шура чувствовала, что музыка и пение укладываются в этот мир как нужная и долгожданная часть.

На следующий вечер люди пришли снова и попросили сыграть. Шура охотно согласилась: ей было радостно нарушать еще так недавно страшную и тягостную тишину и с тем вместе помогать цветению воспоминаний и чувств в сердцах и душах полузабытых людей.

Шура скручивала трубочкой новый увеличенный наряд на саксаул, присланный Елкиным, и обдумывала, как выполнить его с теми же людьми, при том же числе верблюдов.

В палатке пьянствовали, хотя и было рабочее время. Водка оттолкнула и залила все: сознание ответственности, память о строительстве, мысль о могущих быть неприятностях, только не могла залить жажду. Крики, брань и угрозы стаями выпархивали из палатки. Шура достала револьвер. Она ждала, что придут к ней, и пальцем ласкала холодную, вороненой стали, собачку.

Озираясь и дрожа лохмотьями халата, вполз в юрту кухарь.

– Играй, играй! – зашептал он, дергая Шуру за рукав. – Идут…

Отлетела полость юрты. Пьяный, дикоглазый человек шагнул к Шуре.

– Вот ты где! Даешь нашу водку! – крикнул он и деловито, с ворчаньем начал засучивать рукава.

Входили другие, тоже пьяные и дикоглазые.

Шура посмотрела на людей, на револьвер, на гитару и взяла гитару.

Она играла залихватскую плясовую, хищной птицей склонившись над инструментом, пальцами, вдруг затвердевшими, как когтями рвала струны и помнила одно – надо быстрей, быстрей.

Человек засучил рукава, откинул голову, сказал:

– Ну, теперь можно, – и, уперев кулаки в бедра, пустился в пляс.

Пришел старший в артели рабочий и начал уговаривать Шуру:

– Ты уж не давай ход этому делу! Спьяну поколотить тебя хотели, теперь каются. Не давай, они будут стараться.

– Тебе о чем беспокоиться! Ответят хулиганы.

– Меня-то пристегнут в первую очередь, как старшего. А я что: показали мне кулак и прижал хвост. Не давай уж, прости! Люди трусят, – здесь ты молчишь, а приедем на дорогу, подведешь под суд.

– Видишь? – Шура протянула наряд Елкина. – При таком положении лень, прогулы, хулиганство знаешь как будут караться?! Тут одним увольнением не отделаешься.

– Ты уж пойми, мне за хулиганство страдать охота ли?! – все уговаривал артельный.

– Чтобы с этого дня ни одного прогула, ни одного пьяного в рабочее время, тогда я не подниму дело.

Приход артельного, раскаяние и просьбы явились для Шуры полнейшей неожиданностью. Она и не приняла их как что-то серьезное, но рабочие доказали, что раскаяние и боязнь наказания беспокоили их не в шутку. Они стали аккуратно выходить на работу и пить старались в свободное от работы время: в пустыне, предоставленные только сами себе, ненаказуемые, они все же помнили, что есть закон, который рано или поздно, но найдет их и учинит расплату.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю