Текст книги "Том 1. Здравствуй, путь!"
Автор книги: Алексей Кожевников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц)
10. Вал за валом
Сгоряча, без какой-либо определенной цели, единственно из самолюбия, Николай Грохотов сперва покинул жену в саксауловых лесах Прибалхашья, затем строительный городок Айна-Булак и перебрался на северную часть Турксиба. Здесь, проскитавшись недели три без дела, наконец остановился в пункте Каракумы, где уже была закончена укладка рельсов и со дня на день ожидался первый поезд на Семипалатинск. Остановился Грохотов опять же без цели, а по той причине, что наподобие пущенного снаряда или брошенного камня израсходовал всю динамическую силу, которая сорвала его с места. Здесь его разгоряченное самолюбие остыло, ревновать было некого и не к кому, скрываться с людских глаз незачем: тут никто не знал его. Приспело самое хорошее время и место оглядеться, одуматься.
Каракумы были переполнены самым разнообразным людом: строителями, делающими свое дело, едущими в очередные отпуска и командировки, выгнанными за пьянство, лень, рвачество, струсившими перед лишениями в неуютном, чужом краю, приехавшими искать работу.
Некий закон притяжения и отталкивания с удивительной четкостью рассортировывал людскую массу, всякий вновь прибывший через час-два уже находился в родной стихии: пьяница с пьяницами, энтузиаст с энтузиастами, лентяй с лентяями. Но Грохотов пробыл три дня и не нашел товарищей, с которыми было бы легко. Да в Каракумах и не было подходящей для него категории: тут все знали, чего они хотят, он же не знал, это и сделало его одиночкой.
Вернуться к жене ему казалось унизительным, оставаться на строительстве – бессмысленным (раньше семейная жизнь, хотя и смутно, все-таки оправдывала пребывание), убегать было стыдно, и он наподобие глупого барана, отбившегося от стада, шатался из юрты в юрту, от одной кучки людей к другой.
В Каракумах господствовал дух переселенчества, движения. Сотни, возможно, тысячи людей нетерпеливо ждали первый поезд, чтобы выплеснуться с ним из Казахстана на просторы Сибири и всей России. На только что открытом для всех телеграфе безумолчно стрекотал морзе, а очередь желающих подать телеграмму не убывала.
В самом конце, на передовом звене железной дороги, шумно дышал паровоз северного укладочного городка, полный стремления бежать дальше.
Укладочный городок готовился к выходу в пустыню, которая начиналась от Каракумов. Впереди были многие километры огнедышащих песков, миллионы сыпучих барханов, в которых по брюхо увязали верблюды. Ни деревца, ни кустика, ни травы, ни тени, ничего живого, кроме ядовитых змей, каракуртов и скорпионов.
В вагоне-кузнице укладочного городка чинились брички и вагонетки, изрядно потрепанные на укладке пятисот километров от Семипалатинска. Шоферы подвинчивали ослабевшие гайки у автомобилей-цистерн, подвозивших воду. У начальника укладки Ивана Осиповича Бубчикова пятый час шло совещание. Пустыня могла принести убеги, болезни, голод, жажду, уныние, и нужен был гибкий оперативный план.
Дух движения снова захватил Грохотова. После совещания машинист протолкался к Бубчикову, «хозяину» на этом участке новой дороги, и попросил билет на выезд.
– Куда-нибудь подальше. На Алдан, на Камчатку.
– Туда поезда не доходят.
– А куда есть. Мне все равно.
– Может, и остаться все равно? – Усадистый, глыбообразный Бубчиков удивительно легко привскочил с табурета, подставил другой Грохотову и начал выспрашивать: – Кем работал? Одинокий или семейный? Почему удираешь с постройки? Оставайся! Пройдем пески, я отпущу тебя.
– Оно бы это ничего. Только дело такое… – И Грохотов замялся.
– Какое? – Бубчиков повернул ухо.
– Выпиваю и… – Грохотов пожаловался на неурядицу в своей семейной жизни.
– Нехорошо, нехорошо. Такой молодой и пьянствуешь. А бежать, это уж совсем не годится. Узнает жена, не похвалит, – пожурил Бубчиков.
– Что жена, мы чужие.
– Нет, браток, нет! Жил, любил… После этого чужим никак не станешь! Я записываю. Пить мы тебя отучим, мы это умеем.
Грохотов махнул рукой, как делают, когда говорят: «Эх, была – не была».
Еще до восхода солнца паровоз дал сигнал к вставанью, через полчаса – другой, к выходу на работу. Весь коллектив укладочного городка столпился у последнего, накануне уложенного звена. Бубчиков, оглядывая рабочих, спросил:
– У всех все в порядке?
Накануне он осмотрел свое хозяйство вплоть до подков у лошадей и мельчайших гаек у бричек, все нашел исправным, и вопрос его больше относился к исправности духа рабочих.
Рабочие так и поняли.
– Все! Нажмем, Иван Осипыч! – откликнулись они дружно.
– Начинай!
Бубчиков был глубоко простым человеком, не способным ни на какую торжественность. С обыкновеннейшими словами: «Начинай! Шабашим!» – он проложил пятьсот километров Турксиба, одолел шестидесятиградусные жары, свирепые морозы и бураны, лентяев, пьяниц, бузотеров, показал небывалую быстроту укладки – до четырех километров пути за одну смену – и так же просто вошел в черную пустыню Прибалхашья, которую многие знатоки и авторитеты считали непроходимой.
Впереди с белыми струганными рейками, похожие на играющих кузнечиков, шли два разметчика. За ними раскладчики, затесчики, запиловщики, поминутно измеряя глазами расстояние, отделяющее их от растяжки, – готовили шпалы к приему рельсов.
Пуп укладки – растяжка. Подходит вагонетка с рельсами. Артель рабочих из двенадцати человек, разделенная на две полуартели, правую и левую, поднимает пару рельсов. Команда старшего: «Бросай!» Все двенадцать делают выпад вперед, и рельсы со звоном летят на шпалы. Все двенадцать подчинены единому ритму: взяли, подняли, бросили и выдохнули усталость.
По пятам за растяжкой идут костыльщики. Их густо загорелые, по пояс оголенные и залитые потом тела кажутся вымазанными нефтью. В маслянистых радужных спинах, в коже рукавиц отражается солнце. Его слишком много вокруг костыльщиков, больше, чем в любой точке сожженных Каракум. Оно играет на рельсах, на головках костылей, пучки его взлетают и опускаются с молотками.
То верхом на коне, то пешком Бубчиков мечется по всему километровому фронту, что занимает весь подвижной состав укладочного городка, «нагрузка» шпал, рельсов, скреплений, растяжка – словом, весь комплекс укладки. Везде нужен его острый глаз, а где добродушное, но требовательное ворчание: «Ну-ну, ребятки, нажмем, нажмем», а где и окрик: «Живо! Ать-два!» Бубчиков – тонкий специалист, предусмотрительный хозяин, одновременно – и начальник и рабочий, строг и добродушен, взыскателен и справедлив.
Но чаще всего он у растяжки. Там делается темп, а Бубчиков – человек высокого темпа. Стоит немножко сдать старшему, он сам подает команду, приметив дрожь в мускулах, подхватывает рельс, и темп спасен. Два года изо дня в день с засученными рукавами, с расстегнутым воротом он пестовал и шлифовал его, и оттого-то кажется, что укладчики вовсе и не работают, а танцуют.
Грохотов широкими взмахами молотка вгоняет костыли в неподатливую плотность шпал. Он новичок в этой работе. Молот кажется ему слишком тяжелым и нескладным, костыли неохотно лезут в предназначенные для них места. Удар, другой… пять – семь широких замахов, дрожь всех жил и поджилок, а костыль торчит все не так, как нужно. Грохотов украдкой поглядывает, высоко ли поднялось солнце, далеко ли остался поселок Каракумы и думает: «Шурка, Шурка, нескладная ты моя женушки Шурка. Да если я помчусь к тебе таким ходом, когда же мы встретимся?!»
В паре с Грохотовым Алексей Стрельников, юркий сухощавый паренек. Он убежал вперед, подбоченился и кричит Грохотову:
– Не так бьешь, не так! – Поднял молот и пошел дальше с приговором: «Раз, два, чисто! Раз, два, чисто!» – ни вздутых жил у него, ни дрожи в руках, ни ломоты в плечах. Он бьет широкими уверенными замахами, после двух ударов молотка костыль глубоко вонзается в шпалу и крепко прихватывает рельс.
На обеде Грохотов еле поднимает ложку. Стрельников хохочет над ним, приплясывает сидя, одними ногами и наставляет:
– Ты бей редко, да метко! Стаж, брат, стаж. От Семипалатинска строгал меня Бубчиков, и вот есть я гоголь. Кого хошь зашью.
Грохотов не слушает Стрельникова, тупо глядит в миску и думает: «Шурка, несклепистая ты моя Шурка…»
Ураганные ветры то засыпали песком уложенный путь, то выдували из-под него до такой степени, что было невозможно передвинуть укладочный городок.
Горячая, сухая пустыня не хуже топкого болота засасывала сыпучими песками цистерны, доставлявшие воду, и брички, подвозившие шпалы, глубоко расступалась под ногами людей и коней, жгла неутихающими суховеями. А люди и кони продолжали идти – они несли в себе ту неизбывную жизнь, которая заставляет траву и даже деревья вырастать на уступах каменных зданий и пробивать асфальтовые мостовые городов, – продолжали каждый день укладывать три-четыре километра железного пути.
В конце июля укладчики заметили среди желтых песчаных холмов радужную искрящуюся полоску, точно осколок зеркала, сверкающий под солнцем. То был Балхаш – многовековой пленник казахских степей.
Бубчиков поднял руку и крикнул:
– Ребята, Балхаш!
Вагонетки остановились, отзвучала последняя пара сброшенных рельсов. Костыльщики выпрямили согнутые спины.
– Есть, Иван Осипыч, видим.
Долго глядели укладчики, как мерцает радужная полоска, шумно вздыхали, протирали воспаленные, плохо видящие глаза. Одним казалось, что они слышат шум озера, другим – что чувствуют пропархивание свежего ветерка.
Грохотов вспомнил жену:
«Где-то она там, за этой полоской. Эх, черт возьми, будь эта полоска поуже, сходил бы на свиданку».
Было раннее утро второго августа. Укладчики вышли на работу с веселым говором и задорными криками: «Даешь Балхаш!» Накануне они решили в два дня уложить оставшиеся до озера восемь километров и четвертого августа, день отдыха, провести на берегу. Кого соблазнило купанье, кого дебри прибалхашских камышей с их редкими насельниками-кабанами, тиграми и фазанами.
Пустыня лежала в привычном для укладчиков облике – нагая, горячая, под навесом мутноватого неба. Дул знакомый восточный ветер. Укладчики шли вторую неделю, и каждый день сопровождал их однообразный порядок пустыни: до семи утра восточный ветер, в семь смена ветров и небольшие песчаные вихри, потом до вечера ветер западный.
Ветер с востока последний раз лизнул лица укладчиков и затих, барханы перестали дымиться, песок и пыль, поднятые укладкой, неподвижной тучей повисли над насыпью. Ветер с запада медлил. Укладчики сначала обрадовались безветрию, но через полчаса начали проклинать его. Затих ветер, и совершился перелом всего: сильные упрямые люди ослабели, размякли, в висках застучали угарные шумы, усилилась потливость.
Верхом на рыжем степняке Бубчиков объезжал работы и подбадривал людей:
– Идем, идем! Дождь будет, дождь.
Вдруг среди ремонтников поднялся шум, переполох – казахи, работавшие в артели, бросили лопаты и с криками: «Ураган! Айда, айда!» – помчались к укладочному городку.
Все, точно крик казахов был сигналом, оставили работу и начали оглядывать горизонты, даль пустыни, разыскивать облачка, песчаные вихри. Нигде ничего – сплошь мутно-серая неподвижная завеса.
– Верните их! – крикнул Бубчиков и, размахнувшись, со всего плеча ударил степняка плетью. Степняк поднялся на дыбы, захватил зубами удила. В это время всю притихшую пустыню опоясал пронзительный свист; мутно-серый горизонт стал черным, запад кинулся навстречу востоку, север – югу, и пески закачались.
Степняк с громким ржанием, будто вызывая кого-то на бой, умчался с Бубчиковым в темную утробу урагана. Белая лестница уложенных шпал была в несколько секунд занесена песком. Обезумевшие лошади, работавшие на подвозке, оборвали постромки, побросали со своих спин седоков и потерялись в хаосе урагана.
Ветер, все усиливаясь, летел через насыпь, и насыпь только что созданная, все равно что снежинка под солнцем, таяла под его ударами.
Бубчиков, оказавшись во власти урагана и обезумевшего коня, решил положиться на удачу. Да и чем мог он бороться, когда в его руках не было ни часов, ни компаса, всего одна плеть, а кругом – ад вздыбленных, летучих песков, так плотно закрывших землю от солнца и неба, что стало темней, чем безлунной и беззвездной ночью. Ураган первым же порывом раздернул на Бубчикове рубаху в клочья, оставил ему только рукава и ворот. Бубчиков весь клещом впился в бока и гриву коня, у него были лишь одна забота – не вылететь из седла, не оказаться пешим. Ни удержать коня, ни править им не хватало рук и сил.
Наконец, уморившись, степняк остановился, повернул к хозяину голову и заржал хрипло.
– Что, дурак? – Бубчиков хлопнул коня по боку. – Ну, слушай, где гудит паровоз! Они, чай, догадаются погудеть.
Конь потоптался и полуповернул голову навстречу ветру.
– Там? – И Бубчиков повернул уши в ту же сторону, Действительно, оттуда вместе с ураганом летел такой родной, такой призывный гудок паровоза. – А тебя какой дьявол тащил по ветру?! – крикнул Бубчиков коню, ударил его плетью и повернул против ветра, на паровозный гудок.
Степняк кружился, всплывал на дыбы, упрямо старался идти по ветру, а Бубчиков и поводьями, и пятками, и словами, и плетью посылал его против ветра.
Часа через три ужасной борьбы одновременно с бешеным ураганом и тоже «взбесившимся» конем Бубчиков наконец добрался до укладочного городка. Оба, и хозяин и конь, еле держались на ногах. Оголенный по пояс, хозяин был до крови иссечен хлеставшим его песком, а конь от ушей до подков одет волной желто-грязной пены.
Паровоз продолжал выть, силясь перекричать рев урагана, в утробе которого еще плутали люди.
В полудне прошел дождь, ураган стих, и открылась пустыня с прохладным западным ветром, с мокрыми уплотненными песками. Ремонтники ушли чинить израненную насыпь, за ними снова двинулась укладка.
Третьего вечером Балхаш, этот многовечный пленник казахских просторов (озеро без истока вод) был вырван у пустыни, а четвертого на берегах его праздновалась победа над бездорожьем, казавшимся непроходимым, неизбывным. Сотни гусей, уток, фазанов из береговых камышей пали под выстрелами строителей, запах дичинного жарева весь день висел над приозерной пустыней.
Балхаш колыхался уже далеко позади укладчиков. Мимо него уже бойко бежали поезда, перевозили рабочих, продовольствие, стройматериалы. На берегах устанавливались рыбалки, и многие уже пробовали балхашскую рыбу.
Грохотов и Стрельников работали на растяжке. Бубчиков перевел их туда делать темп после того, как на костыльной бойке они достигли такой ловкости, что растяжка не успевала уходить от них.
Грохотову не раз хотелось выпить, и поводов было достаточно: он в совершенстве овладел костыльной бойкой, исполнилось два года, как женился, был именинником, но не находилось охотника пособутыльничать с ним. Тогда он пристал к Стрельникову:
– Пропустим по маленькой!
– Не пью, даже никогда не пробовал.
– В таком разе обязательно надо. Со мной ради дружбы, – соблазнял Грохотов.
– Не буду и тебе не советую. Узнает Бубчиков и… – Стрельников сделал движение ногой, каким вышибают из дома забредшую блудливую собаку.
– Мы немножко. Бубчиков не заметит.
– Еще не бывало такого ловкача, который провел бы его.
– И заметит – какая беда?
– Выгонит.
– С одного разу?
– Обязательно и немедленно. У нас никто не пивал два раза, все вылетают с одного, с первой рюмки. Оттого и не увидишь пьяного.
– Ну, выгонит, а кто выйдет вместо меня на укладку?
– Сам Бубчиков. У него и растяжка и костыльная бойка, – все горит в руках. Не веришь – попробуй выпей, увидишь сам, как он засучит рукава.
– А куда мне, если выгонят?
– Уезжать либо воровать. Только это.
– Почему? Вон сколько работ везде.
– И все они касаются до Бубчикова, он ничего не даст. Его лучше не сердить.
И Грохотов поопасался сердить. На примере других он вскоре убедился, что самая лучшая борьба с пьянством – не торговать вином и не допускать выпивших к работе.
Еще от Балхаша он послал в Айна-Булак запрос о жене, чтобы при первой возможности поехать на мировую с ней.
Укладка пришла на станцию Мулалы, где уперлась в непроходимый Мулалинский каньон. Здесь всем укладчикам дали полуторамесячный отпуск.
Ответа на запрос Грохотова не было. Он повторил запрос и в ожидании ответа поступил шофером на постройку моста через Мулалинский каньон. Туда же каменщиком поступил и Стрельников.
С очередной почтой пришел ответ: «Заготовляет саксаул», подписанный Оленькой Глушанской. Она на запрос Грохотова наткнулась при разборке почты, которая в Айна-Булаке обыкновенно производилась артелью: почтарь, его жена и все мелкие служащие конторы.
Грохотов заявил об уходе.
– Что? – Огромный, громоголосый, похожий на гвардейского генерала, прораб нехорошо выругался, затем извинился перед машинисткой, достаточно привыкшей к его срывам, и обрушился на Грохотова: – В такое время?! Где я возьму шофера, из пальца высосу? Останешься!
– У меня семейные дела.
– Никаких семейных дел, никаких семей знать не могу! Вон… – Прораб кивнул за окно на песчаный косогор, всхолмленный могилами под деревянными крестами и пятиконцовыми звездами: – Все семейные дела! Сколько ребятишек закопали, а люди не бегут.
– Я тоже закопал. Жену терять не хочу.
– Не потеряешь. Мы напишем ей, потерпела бы.
– Не надо, я сам – грамотный.
Через площадь, мимо толпы с пустыми ведрами и стада верблюдов, коней, баранов, ожидающих, когда скупой засолившийся колодец даст воду, Грохотов прошел к строящемуся мосту.
Натужно гудели автомашины, подвозившие камень. Глухо кашлял локомобиль на электростанции. Кран с визгом цепей и торопливым говорком колесиков подавал белые каменные плиты на средний устой, который двадцатиметровой башней поднимался с темного дна оврага. Каменщики, привязанные веревками, стоя на узком хомуте, обнимающем устой, укладывали плиты.
Со стороны работа напоминала трюковый номер и цирке, да и по существу постройка Мулалинского моста была сложнейшим и рискованнейшим трюком. Было не из чего сделать леса вокруг устоев, а сроки подгоняли, и один из плотников придумал заменить леса хомутом. Были нужны воистину акробатическая ловкость и геройская смелость, чтобы держаться на узеньком хомутике, обнимающем высоченный устой. И не только держаться, а еще делать тяжелую, точную работу – каменную кладку под рельсовый путь.
Грохотов повернул к площади, оттуда к мосту и снова к площади. Он не знал, куда ему качнуться, как баланс, уравновешенный до предельной точности.
На мосту отработалась первая смена, рабочие гулкошагой толпой двинулись к домам. Они догнали слоняющегося Грохотова, и Стрельников, хлопнув его тяжелой рукой по спине, спросил:
– Чего шляешься?
– У меня отдых.
– Не ври! Отдых – лежал бы где-нибудь. Заходил, не иначе… жена.
– Как по-твоему, ехать, не ехать?
– Зовет?
– Нет.
– Набиваться не стоит, будешь подлизываться, она задерет нос.
– Ты погоди, не горячись! – Грохотов оттянул Стрельникова в сторону от дороги. – Жена моя – не просто жена, а можно сказать герой. Саксаул, пустыня. Упускать ее я не хочу. С ней, брат, так просто: приехал, чмокнул, хлопнул – ничего не выйдет. Ее, брат, завоевать надо. Из-за этого я и шел на укладке. Она скажет: «Пустыня, ураганы». И у меня – пустыня, ураганы. Она скажет: «Змеи, скорпионы, фаланги – сплошь черная смерть». И у меня было предостаточно этих гадов. Она скажет: «Гонял где-нибудь машину и пьянствовал». Я ей: вот похвальный лист от Бубчикова и трезв, прям, как столб. У нее большие козыри, а мне перебить ее надо. Ну, твое слово?
– А раз так… – Стрельников притопнул. – Забавная бабка, право, забавная! Ты ей никаких навстречу. Сама прибежит. Ты козыри загоняй! Сиди здесь и загоняй! Побежишь за ней, она и скажет: «Люди работают, а он бабу разыскивает». Она – герой, а ты ей – двойного героя. Она, может, всю и штуку-то разыграла, чтобы тебя испытать.
Грохотов остался, Шуре же написал коротенькое письмо, что пить бросил навсегда и живет в Мулалах. Потом, вспоминая письмо, он радовался, что поступил именно так, как нужно, без мальчишеской погони, без унизительных упрашиваний, а с достоинством взрослого и независимого человека.
Леднев писал Елкину: «Уважаемый коллега! Я помню экзекуцию, которую в прошлый раз Вы учинили надо мной. Вам я готовлю ответную. А предмет настоящего письма иной – «лесная панама» [2]2
«Панама». – При строительстве Панамского канала, начавшемся в 1881 году, международными дельцами были расхищены значительные суммы, отпущенные на его сооружение. В результате возник так называемый «панамский кризис» и строительство канала надолго прекращено. С тех пор всякое крупное жульничество стали называть «панамой».
[Закрыть], «вредительство» на одном из северных участков.
Напомню обстоятельства этого дела, хотя Вы не можете не знать их. В поисках разрешения лесной проблемы один из работников северного строительства задумал осуществить великолепный, но рискованный план: заготовить лес в одном из почти недоступных ущелий.
Будьте внимательны! Ущелье с прекрасными, неисчерпаемыми лесными массивами. Между ним и трассой, куда нужно подавать лес, шестьдесят – семьдесят километров непролазных, немыслимых скал. Как будто нет никаких надежд, махнуть рукой, поскрежетать зубами и оставить лес в покое!! Но в ущелье есть небольшая речка. Она в своем нормальном состоянии слишком немощна, чтобы доставить треть-четверть потребного леса. Но ведь есть весна и половодье, есть способность у здешних речонок от весеннего таяния и от таяния ледников вспухать до размеров грандиозной силы. Ставка на половодье. Отсюда начинается риск.
Справки, взятые у местного населения, подтверждают, сто речка бывает рекой, подтверждает это и обследование берегов.
Но казахи склонны к преувеличениям, они фантасты и патриоты, все свое им кажется в самом лучшем виде. А разливы в горных условиях слишком капризны.
Риск несомненный! Но и могущие быть выгоды при удаче неисчислимы. И нужда в древесине зла. Убытки при неудаче – тысяч триста – четыреста, максимум – полмиллиона. А разве не бросали мы сооружения миллионных стоимостей? А разве не рисковали Вы сами совсем недавно, когда взрывали утес, когда выбирали Огуз Окюрген?! И человек ставит полмиллиона.
Как поступили бы Вы на его месте? Я, да и большинство не стали бы задумываться. Но ему катастрофически не везет. Весна подводит, подводит и таянье ледников.
Человек в панике, он знает наше жесткое время, и пытается вывезти лес на волах. Но природа создала такое бездорожье, что быки летят в пропасть. Он арестован. По всему строительству крик «вредительство», «панама».
Повторяю, добрая половина инженерно-хозяйственных работников Турксиба сделала бы то же самое. И что же, каков вывод? Эта половина – вредители? Этого не думают и самые подозрительные люди, привыкшие во всем искать вредительство.
Проигрыш, печальный проигрыш!
Я, уважаемый коллега, возмущен таким несправедливым отношением к нам, специалистам, возмущен нашим бесправием. Удачи принимаются как должное, за них ни благодарностей, ни компенсаций. А случись проигрыш – проигравшего записывают в преступники, подвергают наказаниям. Страна не желает нести ответственности, она требует безошибочности, когда в нашем деле ошибки неизбежны, ибо – не Вам это доказывать – нам сплошь и рядом приходится иметь дело с величинами, не поддающимися точному учету.
Что было бы, если б врачи отвечали за неблагополучный исход болезней, за смерть своих пациентов? Все врачи сидели бы в тюрьмах. Мы, строители Турксиба, находимся в положении таких врачей, наша инженерия здесь, при неизученных рельефах, реках и грунтах, при наличии землетрясений, не лучше вооружена, чем медицина.
И при таких условиях требуют безгрешности!
Право на риск, совершенно необходимое инженеру право, у нас отнято, и я не удивляюсь, если прекрасные работники работают плохо, крупные величины сами уходят на мелкие дела, не удивляюсь, что так развита трусость, мелкотравчатость: танец между порогом и печкой не может создать хороших танцоров.
В этом одна из причин, что многие из нас не творят, а служат, а охотники дерзать обращаются в редкую, вымирающую породу».
Елкин дважды перечитал письмо и на листочке из блокнота ответил Ледневу:
«Я бы ни за что так не рискнул. Почти все сто процентов против – это не риск. Либо глупость, либо вредительство. Там все делалось на глазок, и за это рассчитываются. Согласен, обстановка изменилась, на риск приходится испрашивать разрешение, но что страна не желает рисковать и не несет ответственности – это неправда! Напротив – масштабы риска безгранично увеличились (рискует вся страна), и именно теперь проще и легче быть смелым».
Передумывая все обстоятельства «лесной панамы» на севере, Елкин дрогнул за свои лесозаготовки и начал спешно собираться в Тянь-Шань. Обстоятельства на участке позволяли: рабочей силы было достаточно, транспорт работал удовлетворительно, даже саксаул, за который он боялся больше всего, прибывал полными караванами.
Гнала его в Тянь-Шань навязчивая тревога – не повторилась бы «панама».
«Что он за человек, этот Ваганов. Вдруг вредитель, вдруг неспособный. Принимаем без проверки, кто подвернется, выбирать не из кого», – думал старик, укладывая чемодан.
Все распоряжения были отданы, заместителем на время поездки назначен Широземов, оставалось только пристроить Тигру на заботы Оленьки. Придя за котенком, девушка попросила Елкина:
– Вы непременно просмотрите все-все, как живет Ваганов!
– Это зачем тебе?
– Скажу потом. А может, и не скажу. Только непременно – все, все, для меня. – Посадила Тигру на плечи воротником и ушла подпрыгивающей угловатой походкой подростка, еще не сглаженной ни кокетством, ни взрослым степенством.
Километров тридцать до местечка Кок-Су, где был лесопильный завод Турксиба, Елкин ехал в автомобиле, дальше – с полдня на пароконной бричке и затем пересел в седло: к главному гнезду Ваганова вела горная тропинка обрывистым берегом дикой реки.
Первые впечатления от лесного хозяйства были хорошие. Корпус лесопильного завода достраивался, импортное оборудование устанавливалось, бревна довольно густо плыли по реке. Группы казахов, работавшие в затористых местах, выглядели довольными. У них везде были юрты, кухни, кипятильники.
Казах провожатый усиленно нахваливал Ваганова: и работник большой, как старый козел при овечьей отаре, всегда идет впереди, и мастер ездить верхом. Принимая за правду только половину, другую – за лесть начальству, свойственную подчиненным, Елкин считал, что не ошибся, доверив Ваганову лесозаготовки.
Тропинка взбиралась вверх к маячившим впереди снежным высотам. С каждым шагом картина менялась.
Голые, пышущие жаром, утесы. Еще пустыня.
Выше – первые уродцы кустики по расщелинам в скалах.
Еще выше – зелеными островками трава, цветы.
Еще выше – заросли берез, осин, карагачей.
Еще выше – первые ели.
На высоте тысячи метров – сплошные леса с преобладанием хвойных, прохлада, неумолчный боровой шум, потоки и речки, птичий пересвист.
Елкин испытывал как бы некое целительное купанье. Полнота горной жизни после длительного сидения в скудной пустыне покруживала голову. Уши, глаза, ноздри ненасытимо вглядывались, вслушивались, внюхивались, Он испытывал именно то, что называют полнотой органической жизни.
– Приехали! – Проводник мотнул головой на обрыв, где среди темноватой зелени мельтешило белое искрящееся пятно. – Живет начальник.
В одних подкрученных до бедер штанах, напрягаясь, как лошади на гонках, казахи баграми отталкивали бревна, несомые рекой на каменную отмель. Ваганов, стоя по грудь в ледниковой воде, удерживал схваченное багром бревно и кричал:
– Сюда пять человек, скорей!
Вода вырывала бревно. На спине у Ваганова плясали бугорки напряженных мышц. Казахи подоспели, и бревно крепким скрученным вязком было привязано к канату, отсекающему от реки вдающуюся в берег отмель.
– Здравствуйте, товарищи! Товарищ Ваганов! – понатужившись, браво крикнул Елкин.
Лесозаготовитель, не выпуская другое схваченное бревно, поднял голову и, узнав Елкина, ответил:
– Сто раз здравствовать! Скоро закончим. Идите в дом и распоряжайтесь!
Но Елкин достоял до конца того дела, которым занимались лесосплавщики. Во всю длину каната были привязаны к нему бревна, затесанные с одного конца, и все другие, несомые рекой на отмель, ударяясь в привязанные, с жиком пролетели опасное место – вечные заторы были устранены. Ваганов выполз из реки и бегом пустился в гору к рубленому домику. Он первым делом забежал в готовую баню, окатился теплой водой, полотенцем докрасна растер тело и, добившись теплоты в ногах, пришел к Елкину.
– В баню не хотите ли? Впрочем, потом… – Ваганов высунулся в окно и крикнул толпе зазябших мокрых казахов: – В баню, в баню! – Повернулся к Елкину: – Любят, не выгонишь! Возьмет фунт мыла и не уйдет, пока не истратит весь. Баня у нас топится ежедневно. Из ледяной реки мы прямо в пар, результаты самые великолепные – ни простуд, ни насморков.
– А вы сами частенько лазите в реку? – спросил Елкин.
– Бывает. Вот сегодня толковал-толковал, как сделать скольз, не смогли понять, и пришлось самому. Но теперь мы будем навсегда избавлены от заторов.
– Вы что же никак не отозвались на увеличенные задания?
– Принял к сведению.
– И к исполнению?
– Само собой.
Вдалеке над горными снегами проклевывался золотой рассвет, а они все сидели у открытого окна, слушали говор елей, окружающих домик, гул реки и переговаривались самым дружеским образом.
– Так вы довольны, и даже очень, устраиваетесь основательно и надолго: баня, рубленый домик из двух комнат и, говорите, купили пианино. А не пьете?
– Один раз задал рапсодию. – Ваганов придвинулся к Елкину и быстро заговорил, потрескивая пальцами: – Я из переквалифицировавшихся. Варварское слово! Готовился стать музыкантом, композитором.
– М-да. – Елкин вспомнил явный интерес Оленьки Глушанской к лесозаготовителю и удвоил внимание. – Н-да… Что же произошло?
– Ничего! Композитор не получился. А таскаться по мелким сценам, быть подъяремным у других, жить чужим вдохновением я не захотел и выбрал лес.
– Ваша любовь к уединению?
– Я все ждал, что в уединении на меня нахлынет творческая стихия. Но она не явилась.
– А Турксиб? – Елкин говорил тихо, ласково, подбадривая собеседника на новую откровенность.
– Без сильных переживаний не может быть творчества. Поиски сильных переживаний.
– Вы и теперь?
– До самого последнего времени, до Тянь-Шаня, считал всю жизнь подготовкой к музыке… – Ваганов снизил голос. – Хорошо ли это, плохо ли, начало ли духовного умирания или же, напротив, расцвета… но здесь я раз и два поймал себя, что увлекаюсь работой и не ради чего нибудь, а самой, как она есть, вхожу в деловой раж. Что-то переключилось, и работа перестала нуждаться в каких-либо оправданиях. Раньше, пережив что-нибудь, я садился за бумагу и старался выразить это крючками Теперь же… я отдыхаю, и к бумаге не тянет. Во мне начал расти нормальный, ординарный человек. Раньше я стал бы вытравлять его, а теперь радуюсь. Радуюсь, что не надо вгонять свою жизнь в ноты. Бывает, приходит старый демон, посадит за бумагу, вымотает всего, а толку – ерунда, чепуха! Я – не плохой исполнитель, но творец – нуль, пшик один. Тогда меня тянет к вину. Но я отобьюсь, непременно отобьюсь от своего демона! – У Ваганова расширились глаза и сделались воинственными. – Перевезу пианино… охватит меня музыкальный зуд, выкричусь, выиграюсь, и все пойдет хорошо. А бумагу к черту! Ничего не записывать, все на воздух, в ветер!