Текст книги "Том 1. Здравствуй, путь!"
Автор книги: Алексей Кожевников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 31 страниц)
8. С перевала на перевал
Козинов перечитывал письмо от жены, полученное утром и прочитанное наскоро, на ходу. Письмо было спокойное, радостное: все здоровы, деньги доставляют аккуратно, старшая из детей, дочурка, недавно переступила в четвертый год и научилась понятно выговаривать все, даже: скоро приедет папа. Ей устроили веселые именины, с гостями и подарками. Самый младший, трехмесячный сынок, память от последнего свидания родителей, начал улыбаться на свист и щекотку. «Он весь в тебя – востроглазый, по телу коричневые родинки, как твои. И цепкий, хваткий, так вопьется в грудь и губенками и ручонками…» Жена спрашивала, можно ли им приехать на свиданки или нельзя, не опасна ли будет детишкам вода.
Читая, Козинов то улыбался счастливо и хмыкал: «Весь в меня. А в кого же ему быть», то начинал беспокойно барабанить пальцами по голенищу сапога: ехать с малышами… и вода, вода…
Год назад он попробовал устроиться на дороге с семьей, но из этого не получилось путного: дочурка в первую же неделю заболела желудком, и жена, спасая ее, уехала обратно на Урал. Теперь было двое маленьких. Прежде чем решиться на что-либо, Козинов позвонил доктору:
– Как у нас с водой? Можно выписывать жену с детишками?
– Не советую, – ответил доктор. – Вы же сами прекрасно знаете нашу воду. Взрослые как-то переваривают. А зачем мучить ребятишек?! Могут быть серьезные неприятности… Не советую! – И доктор шумно вздохнул.
Козинов жил на Турксибе безвыездно уже третий год, два раза имел право на отпуск. Но в одном случае помешала получить его борьба за Чокпарский вариант, в другом хлопоты с коренизацией. Снова, уже в третий раз, это право пришло к нему, и Козинов решил взять отпуск. Ничуть не сомневаясь, что его отпустят, он принялся втискивать в чемоданы грязное белье. На строительстве было трудно со стиркой. Втискивал и говорил, словно убеждая кого-то:
– Третий год здесь. Довольно, надо отдохнуть. Семью год не видал, выписать нельзя. Через месяц вернусь. Ничего, обойдутся, не такой уж я незаменимый.
Вошел Елкин. Увидев Козинова над разворошенными чемоданами, он спросил:
– Что, обокрали?
– Уезжаю в отпуск.
– Ба-ба… с кем же я буду говорить о казахах, о шоферах? Пески, скалы, бездорожье… Все это губит, режет наши перевозки. С кем же говорить?!
– С кем-нибудь. Партком выделит мне заместителя.
– Когда?
– Это не мое дело.
Видя, что с ним уже не хотят разговаривать, Елкин ушел, а Козинов продолжал сборы. Покончив с ними, он написал заявление в партком, чтобы порекомендовали человека, которому можно доверить временно профсоюзные дела. На дороге в партком ему повстречался бригадир Гусев. Козинов поделился с ним своей радостью:
– Еду домой, к семье.
– Что-о?.. – удивился Гусев. – Уже отпустили?
– Должны, я с первого дня на дороге и не выезжал ни разу.
Гусев взял Козинова за рукав, притянул к себе и проговорил, хмурясь:
– Должны… Могут… – Задумчиво присвистнул: – Только не следует проситься. Не то время, разгар, сезон, каждая душа… Понимаешь? Работал два года, дорабатывай последний. Все молчал, и вдруг в самую горячую пору на курорт – уж больно похоже на дезертирство.
– Я к семье.
– Разница малая, главное – улепетнул с постройки.
– Да, оно, пожалуй, верно, – заворчал Козинов, – пожалуй, я погорячился. – Он рвал заявление, клочки старательно втаптывал сапогом в песок и говорил: – Немножко оступился. Другие едут, а у меня права, пожалуй, больше всех: две очереди пропустил и семья.
– Тебя не отпустили бы, напрасно бы разговор вышел.
– А мне показалось, что отпустят, и время ничего себе – подходящее, и никаких разговоров не будет. – Козинов затоптал последний клочок и виноватой походкой, скосив плечи, пошел дальше.
На место, где были схоронены остатки заявления, вместе с ними и козиновский отпуск, и думы о скором свидании с семьей, Гусев подшвырнул сапогом еще кучку песку, приступил ее, разровнял и проговорил, раздумчиво пожмуриваясь на беловатое, убийственно горячее солнце.
– Устал наш пред, устал. – Он одернулся. – Ха, отдохнем!
Козинов сделал круг по тропинке, бежавшей между бурунами бревен и досок, и свернул к юрточке бюро партколлектива. Фомин был занят какими-то бумажками.
– Садись! – сказал он Козинову.
– Я… так, без дела, мимоходом, – промямлил Козинов.
– Посидим без дела. – Глаза Фомина повеселели. – Вообразим, что мы в отпуску.
– Да, да… вот это самое. – Козинов беспокойно завертелся. – Гусев был у тебя?
– Только что ушел.
– А Елкин был?
– Вместе с Гусевым.
Козинов подумал, что в парткоме уже говорили о нем, но по поведению Фомина не мог понять, так ли это, и решил не дожидаться ни прямого спроса, ни намеков, а покаяться без всякого понуждения к этому:
– Я тоже с ними только что… Я было думал поехать в отпуск, заявленье уж написал, к тебе нес…
– Садись, чего топтаться! – повторил Фомин.
Козинов сел на край табурета и торопливо, точно боясь, что его перебьют, рассказал о своей семье и о том, как ему подумалось, что можно уехать.
Фомин выслушал его задумчиво и сразу, точно не было ни Козинова, ни его семьи, ни заявления об отпуске, заговорил о шоферах:
– Любопытная картина: цифры показывают, что наши самые отчаянные гонялы и знаменитый Панов по тоннажу и пробегу плетутся в хвосте.
– Какие-нибудь ошибочные цифры.
– В том-то и дело, что цифры проверены и все оплачены. Возьми это дело и посмотри.
Козинов сунул папку под мышку и с легкостью в теле, какая бывает после купанья, вышел: он догадывался, что грех мимолетного колебания прощен ему.
Вскоре позвонил Елкин.
– Как у вас с отпуском? С кем же говорить мне?
– Пролетел, остаюсь, – Козинов свистнул, – до смычки. Она, матушка, даст нам и покой и отпуск.
– Что же, не отпустили?
– Сам отказался, сам. Момент не подходит. Говорите, я вас слушаю.
Фомин попросил телефон Козинова и проговорил обыкновеннейше, точно речь шла об одолжении одной папиросы:
– Смычка назначена на первое мая. – Он не любил громкие слова, ни восторженные, ни горестные. Козинов тоном выше передал новость в контору участка. Оттуда она вылетела оперенной восторгами, сомнениями, комментариями, – и не больше, как через час, телефонные провода захлебнулись от криков:
«Слышал?.. Через десять месяцев шапку в охапку и домой!»
«Поздравляю!.. В отпуск поедем по готовой дороге».
«Где там… Годика через полтора – и то дай бог!»
«Одолеем, мы теперь закаленные, пропыленные, продымленные. Придется, конечно, покрутиться».
«Захотела коза ребят родить, да бот не велить».
«Ха-ха-ха! Вот комики!»
Новость, будто степной самум, мгновенно захватила весь строительный городок, проникла в бараки, на кухню, даже в лазарет к больным, переметнулась на дистанции, пикеты и произвела на всех примерно такое же впечатление, какое производит объявление войны.
Елкин набросал телефонограмму: «Срочно явиться в управление участка», приказал спешно передать всему руководящему персоналу и закрылся в юрте. Телефонную трубку сбросил, ибо знал, что не сделай так, его, по крайней мере, на весь ближайший день обратят в справочное бюро.
– Вот каковы дела, Тигрунчик! – и легонько прищемил котенку хвост.
Зверенок вцепился в брюки и начал подниматься на грудь хозяину.
– Пошел, пошел, не до тебя! – сбросил зверенка на кошму.
Инженер принялся оценивать мысленно свою армию.
Ваганов – не запил бы, каналья. Надо вытряхнуть из парня фантазерство.
Леднев – теоретик, мудрец, заноза. Это вредит и ему и делу.
Гусев – дюжину бы таких. Не найдешь, на биржах не валяются.
Грохотовы – не саксаул, не дрова, а романтическая история.
Калинка – яркий пустоцвет. Пока что – да…
Петров – если взрыв удастся, будет большой скачок к смычке.
Казахи – вешний лед, сплошной чет-нечет.
Транспорт – верблюдов надо, верблюдов.
Широземов – вот моя самая надежная скала. Нового не выдумает, но и не подведет, не предаст.
Пробежал так по всему участку и встревожился: далеко не везде было надежно и гладко. Но тут же утешил себя: даже в самом безнадежном человечишке можно найти большие силы, надо только уметь. Что ж, будем искать!..
Он вышел из юрты, вышел как-то по-иному, – в самом шаге, в качаниях рук, плеч чувствовалось, что он готов ко всему, готов бороться.
Жарко, бурно горели костры. Сухой, кремнево-твердый саксаул не пилили, не рубили, а разбивали ударом о камни на щепу и бросали в огонь.
Казахи в своей кочевой жизни очень много времени проводят у костров, на них готовят еду, возле них едят, беседуют, спят. Эти свои привычки они переносили и на строительство.
Елкин заметил, что саксаул расходуют слишком расточительно, и велел одному из рабочих позвать завхоза.
– Погляди, полюбуйся! – резко говорил он завхозу. – Твое сердце радуется, прыгает?
Завхоз переступал сапожищами, левой рукой крутил хохолок своих седеющих волос и не мог понять, чему радоваться, что хочет сказать инженер.
– Ради чего зажгли эти иллюминации? – покивал на костры. – Сколько, по-твоему, сожгут в сутки на одном костре?
– Трудно сказать.
– Кубометр! А сколько у нас костров?
– Не знаю.
– Усилить контроль над дровами, к складу поставить сторожей с оружием.
Завхоз расторопно побежал исполнять распоряжение.
Елкин завернул в рабочком уловить рабочий дух, пощупать грунт. В рабочкоме сидела значительная часть рабочего актива, здесь тоже подсчитывали силы. С приходом Елкина все умолкли, начался усиленный необъявленный перекур, явно для того, чтобы послушать инженера. Он понял это и сказал:
– Слышали? Вот он где, наш главный перевал. Это надо всем глубоко осознать.
– Да-а, перевальчик – не чета Чокпару, – отозвался бригадир Гусев. – Пока безымянный. Надо назвать. – И начал придумывать имена: Досрочный, Смычковый, Нежданный.
– Наоборот, Желанный, – поправили Гусева.
– Хватит, с этим успеется, – вдруг решил он и повернулся к Елкину: – Как, товарищ начальник, одолеем? Стерпит кишка?
– А как по-твоему? – У Елкина острым любопытством заблестели уже тускловатые, почти старческие глаза.
– Мы – что… Мы – стены. А вот как столбы?! – Гусев начал разглядывать спираль дыма от своей цигарки. – Мы – вроде этого дыма.
– И столбы без стен… – Инженер развел руками, показывая, что без стен не спасут дела и самые прочные, пусть даже чугунные, столбы.
– Бурильщики, взрывники, кузнецы, компрессорные и экскаваторные ребята не подведут. Плотникам и шоферам бузить не дадим. Пласты, товарищ начальник, поднимем, пласты. Энтузиазм запалим, будьте покойны! Вот насчет инженерно-технической части… Я слышал – не верят, прямо говорят: «Ерунда, печенка лопнет».
– Кто – любопытно?
– Да многие!..
– Я ничего не знаю. Оно и понятно: моя юрта на отшибе. Я вроде мужа, который всегда позднее всех узнает об изменах жены. Конечно, Гусеву видней: он чаще моего крутится на дорогах, на ходу, а по дорогам, известно, проходят все, и технический персонал.
– Я с провокацией, тебя поковырять, – признался Гусев.
– Что, ожегся? – укололи его и захохотали. – У нас инженеры на большой палец, во!..
Вопросы Гусева, в которых была не одна провокация, а и доля недоверия к инженерно-техническому составу, и таившая в себе иронию над этим составом похвала прочих покоробили Елкина. Но он быстро справился с неприятным чувством: главное было утешительно – здесь не боялись уменьшенного срока. Довольно долго просидел он в рабочкоме и ушел вполне успокоившийся, что именно эти люди, подчас обидно недоверчивые, сумеют в трудный момент спасти дело, сроки, его честь и добрую славу. Сторожкое отношение рабочих организаций к административно-техническому персоналу, и особенно к беспартийной части его, не было какой-то новостью для Елкина, а совсем наоборот, было привычным воздухом, в котором приходилось работать.
Мировая война, а потом гражданская сильно расшатали железные дороги России, выдвинули уйму неотложного ремонта. Закончив в тысяча девятьсот шестнадцатом году свою часть Мурманской магистрали, Елкин в семнадцатом перешел на ремонт, годы восемнадцатый, девятнадцатый и дальнейшие он работал с полной нагрузкой по восстановлению мостов, разрушенных войнами.
Атмосферу настороженности он почувствовал в первые же дни сотрудничества с новым строем государства. Было неприятно, иногда обидно, но утешало предположение, что с лучшими временами для государства настороженность рассеется. Она то ослабевала, то по разным причинам усиливалась. И в годы двадцать пятый и двадцать шестой Елкин пережил полосу кризиса. Он считал по отношению к себе всякую подозрительность излишней и потому оскорбительной. Его самолюбие крупного специалиста, к тому же не причастного ни к каким бойкотам и саботажам, поднялось на дыбы и поставило вопрос или – или: «Или мне доверяют, снимут с меня колпак постоянного надзора, и я работаю, – думал он, – или, если этот надзор не хочет считаться ни с какими заслугами, я бросаю все и ухожу в дворники». Он начал терять любовь к труду, хуже выполнять свои обязанности. Знакомые инженеры переживали сходственное с ним и не помогли ничем Елкину. Тогда он пошел к людям из рабочих и партийных организаций. Здесь говорили о положении интеллигенции, о ее роли и месте в классовой борьбе, – в общем получалось, что часть интеллигенции, особенно старые кадры ее, крепко связаны с бывшим властвующим классом – злейшим врагом нового строя, и строй этот вполне доверяться этим кадрам не может.
– Не мы, рабочие и коммунисты, виноваты, а вы. Вам требуется решительно и бесповоротно оторваться от свергнутого революцией класса.
Елкин и раньше понимал это, но его беспокоила личная судьба.
– Я достаточно проверен, что же меня-то подозревают? За компанию? Не будем говорить, что это портит нам жизнь, но ведь портит и работу.
– А чего вам беспокоиться, если вы с нами, если святы и грешить не думаете?! – Люди искренне удивлялись. – Работайте и не оглядывайтесь!
– Самолюбие страдает… Как-никак, а обидно, что никакой работой, никаким самопожертвованием, если ты старый специалист, не добьешься полного доверия.
– К черту самолюбие. Дело выше его. Неверно судишь, мы умеем доверять.
Елкин все же не скоро нашел успокоение: важно было не понимание и логика вещей, а именно чувство успокоения, пусть даже вопреки всякой логике. Излечили его собственная натура и внешние перемены.
Он носил в себе неизбывную живучесть, постоянное трепетанье созидательной воли, – и вот это с одной стороны, а с другой – начавшееся в государстве крупное строительство вырвали его из сетей уязвленного самолюбия.
Роль дворника потускнела и скоро показалась анекдотической нелепицей. Живой ум нашел утешительные аналогии. Одна особенно понравилась Елкину – живут же верующие люди и ничуть не смущаются тем, что всевидящий, всезнающий бог держит их под постоянным надзором. Когда нет грехов, надзор не страшен.
На Турксиб Елкин приехал с небывалой до того охотой работать, преображать неуютный и совсем нежилой хаос на благо человеку. Ярый строитель, он не мог осуждать эпоху строительства и переделки. Если не все, то сущность ее вполне отвечала его сущности. Воспитанный на уважении к труду, науке, технике, он не сомневался, что ими весь мир и его родина движутся к расцвету.
Совещание инженерно-технических сил и представителей рабочей части о новом сроке рельсовой смычки прошло при полном согласии. Предстоящие грандиозные задачи сблизили всех, на кого ложились в первую очередь. Вместо выпадов и упреков обе стороны усиленно проявляли доброжелательность.
Представители рабочих напоминали, что инженерно-технический состав не раз проявлял настойчивость, энтузиазм, выдержку и в последний год, понятно, не испортит свое доброе имя.
Техники, в свою очередь, выдвигали моменты, когда рабочие и общественные организации помогали выводить строительство из тупиков и провалов.
– Товарищи инженеры и техники, вы уверены, что справимся? – спросил Фомин.
– Я думаю, что всякий, кто сомневается в своих силах, откровенно попросит более простую, легкую работу, – отозвался Елкин. – Если мы добьемся и впредь такого же, как сегодня, единодушия, то смычка безусловно будет в назначенный срок. Инженерно-технический аппарат готов!
– Готовы и мы! – Для Фомина это была не праздничная декларация, а трезвая, рассчитанная уверенность. Он и был одним из первых, кто от имени строителей предложил приблизить смычку.
Елкин дал своим подчиненным необходимые инструкции, и всех – кого машины, а кого лошади – развезли по местам.
Леднев остался у Елкина ночевать: его машина, прошедшая трудный путь по горам и ущельям, помяла крылья, кузов, разбила фары и чинилась. Да он и рад бал поговорить с Елкиным.
Сидели за чаем. Побалтывая ложечкой в стакане, Леднев начал:
– Вы, уважаемый коллега, верите, что нас, специалистов, когда-нибудь поймут рабочие и профсоюзники и перестанут травить?
– Я не ощущаю какой-то травли. По-моему, уже поняли. Сегодняшнее совещание…
– Наивность, наивность! Вы сами не верите, что это единение длительно. Это только на время прибрали когти: нельзя же в самом деле жучить людей, когда срок… и тому подобное…
– Я честно говорю, что никакого гнета не чувствую!
– У вас толстая кожа. А я все больше убеждаюсь, что работать нельзя. У меня на дистанции, как и везде, недостаток одежды, питания, жилья. Все прекрасно знают, что этому тысяча тысяч причин: бездорожье, неорганизованность снабжающих учреждений, лень шоферов, возчиков, общее хозяйственное положение страны. А виновником считают меня. И рабочком поддерживает это убеждение. Удары, которые должны бы сыпаться на других, переводит на меня, не имеющего ни власти, ни права израсходовать лишний грош.
– А вы не принимайте удары.
– Без конца доказывать, толочь воду?! Второй грех – обособленность. Я не груб, стараюсь толком объяснять, хожу на совещания, даже кланяюсь всем, хотя иному нахалу и не хочется. Но я не заигрываю, не подделываюсь, не держусь панибратски, не считаю нужным быть пай-мальчиком, и я – «гордец, аристократ, человек старой складки». И опять рабочком поддерживает это… Нужно или совсем потерять личность, быть, чем велят, или же носить в себе какое-то особое… – Леднев, досадливо морщась и вертя руками около своей головы, начал искать нужное слово. – Вдохновенье… Долготерпенье… Отрешенье… Самозабвенье… – Не найдя такого, он заменил его паузой, затем продолжал: – Вы представляете, что нам будет стоить «май»?! Надо немедленно принять еще тысячи рабочих, завезти стройматериалы, продовольствие, одежду, дрова. Это немыслимо. Придется работать полуголодными, полуодетыми, без дров. Сколько обвинений и обид посыплется на наши головы! И во имя чего все это нести! Во имя социализма, который мы не можем принять всерьез?! Ради очень и очень экономного оклада?!
– Простите! – Елкин рывком сильно подался к Ледневу. – Я не член Коммунистической партии, но до сих пор думал и думаю, что в нашей стране социализм уже есть, живет. Все, что с семнадцатого года, – социализм. Пусть не стопроцентный, одним словом, первая выплавка, следующие будут иными, не в этом суть, но он факт. И относиться несерьезно к нему нельзя: он заставляет. Другое дело, если он вас не устраивает.
– Да, меня не устраивает. И прежде всего, и главным образом тем, что я неравноправен. Я, как представитель интеллигентного труда, лишен классового первородства и объявлен обслуживающим персоналом, привеском. Это влечет за собой и недоверие, и помыканье, и травлю. Я хочу быть равным!
– Станьте! – Елкин вызывающе усмехался.
– Как это – «станьте»?!
– Заслужите, и вас причислят к первородным, если вы не можете без первородства.
– Почему я должен заслуживать, когда другим это дается дарма, как естественное приложение?!
– Для меня все ваши заботы чужды, пройденный этап. – Елкин умолк и начал подписывать срочные распоряжения.
Леднев наблюдал за ним и думал:
«Или он очень стройный, гармоничный человек, или глуповат. Скорее глуповат. Рыскать, не спать ночей, не знать отдыха и не понимать, что он с этим своим горением смешон, – явная ограниченность. – Заметил у Елкина подергиванье губ. – До чего заработался, бедняга… Ослабеет – выбросят. Ни семьи при нем, ни друзей. Так себе, коллеги и сотрудники, товарищи по упряжке».
Перевел мысль на самого себя: «Тоже хорош, два года не бывал в отпуске, недоедал, недосыпал, мерз, вшивел… таскался по случайным бабенкам». Сделалось противно, что он, сдержанный гордец, тайком, в заячьем страхе, устраивал свидания. Во время них бабенки смеялись над его гордостью: «Если узнается, вот-то шум пойдет». Он знал, что это может случиться в любой день, и неудержимый горячий стыд выплыл на его лицо.
Подписав несколько бумажек, Елкин повернулся к Ледневу, давая этим понять, что может продолжать разговор. Леднев понял его и сказал:
– Неужели не возмущает, что вас, человека пожилого, семейного, бросили в эту пустошь, в дичь.
– Меня не бросили, я приехал по доброй воле.
– Тогда что вас, повторяю, семейного, пожилого, привело сюда?
– Во-первых, натура. Я по характеру – деятель, строитель, ужасно увлекался с малых лет песком, глиной, щепками, камешками, мокрым снегом. – И лицо Елкина осветилось воспоминаниями счастливого детства. – Потом – происхождение, сын деревенского учителя, и образование – окончил путейский институт. Вообще вся моя судьба. Я всю жизнь среди мужиков и рабочих.
– Я тоже вроде вас, сын сельского попа. Вот и это ставят мне в минус. Чего так нападают на попов? Мой отец наравне с мужиками пахал землю.
– Всякий новый строй приходит со своим «богом», со своей верой. Теперь попам нечего делать. А что вас, поповича, привело сюда? Тоже, по-вашему, бросили?
– Нет, я мог не ехать.
– Зачем же приехали?
– Понять, что сотворяется кругом.
– Не поняли до сих пор?! – удивился Елкин. – Могу подсказать: революция, индустриализация, социализм.
– Я не точно выразился. Хочу увидеть, как оно, все это, происходит, – поправился Леднев.
– Увидеть можно везде, не обязательно было ехать сюда.
– Но здесь оно особо ярко, здесь, как говорит Козинов, передний край.
Леднев предложил Елкину проветрить перед сном юрту, проветриться и самим. Пошли к ущелью Огуз Окюрген, навстречу холодному, прилетающему с горных высот ветру. Леднев с наслаждением посапывал. Он чувствовал себя примерно так, как давно не мывшийся, пропотевший, грязный человек, попадая в ванну. И с тела и с духа сползала какая-то посторонняя тяжесть.
По ущелью горели костры. Работающий экскаватор до половины видимой степи отбрасывал тень своего хобота. Бойкие тепловозы перемигивались огнями. За поволокой вечерней темени перезванивались лопаты, перекликались люди, и эхо по многу раз повторяло каждый звук и шум.
– Если вас не устраивает социализм, зачем вы служите ему? – спросил Елкин Леднева.
– Он хозяин, оплачивает мой труд. Симпатизировать своему хозяину отнюдь не обязательно. По логике самих же социалистов, между хозяевами и работниками, как правило, антагонизм и непониманье.
– Тогда я не признаю вашей обиды на неравенство, вы сами создали его.
– Нет, меня оттолкнули и продолжают отталкивать, постоянно напоминают, что я – служка.
– Первого мая, всего-навсего через десять месяцев, здесь пройдет первый поезд – так сказать вестник возрождения. Советую через пять лет снова приехать сюда, и вы получите полнейшее удовлетворение за все неприятности, лишения, за весь ваш труд. Здесь, на этих безнадежных песках, будет вода, зелень, фабрики, заводы, песни. Приедете и будете радоваться, что вы подготовили все это, что благодаря вашим усилиям полощется в прохладном арыке этакий загорелый, упругий карапуз. Карапуз этот уже утвержден Госпланом, и на него отпущены деньги. Мы – своего рода Колумбы. Он Америку пристегнул к мировому круговращению, а мы открываем для жизни тысячи мертвых километров. Кому придет в голову судить Колумба? Так же нельзя судить и нас. Мы заранее оправданы. Кто недоволен, не радуется, что он делает это дело, тот, извините за резкость, ничего не понимает, не видит вперед ни на шаг!
Был поздний час ночи. Вечерняя смена кончила работу, разошлась по домам. Все поужинали и заснули. Не спали только Елкин и Леднев, бесцельно, ради одного разговора, бродившие около речонки. Да Гонибек припутался к ним, точно стал начальником или профсоюзным деятелем и вместе с повышением получил неограниченный рабочий день. Он сидел у речонки, задрав лицо к небу, играл на домбре и пел. Петь – слабость Гонибека, петь о всяких пустяках, даже о том, что шоферы привозят водку, а Козинов ловит их. Что поделаешь, если все в душе Гонибека откладывается песней!
Елкин с Ледневым подошли к нему, остановились.
– О чем ты все поешь? – спросил Елкин.
– Песню пою.
– Каждый день и все одну песню?
– Она длинная, как дорога. Второй год пою, – похвалился Гонибек.
– Вот не слыхал таких. И когда кончишь?
– Не знаю. Сперва ты кончай строить дорогу, потом я кончу песню.
– Вон как, интересно. Ну, пой! – Елкин похлопал Гонибека по плечу. – Пой! Пой!
Когда инженеры вернулись в юрту, Елкин сказал в телефон:
– Станция! Дежурная, вы состоите в хоровом кружке?
– Да. Но мы все никак не можем спеться: уходят, приходят. Я подтолкну, и в самом деле давно пора сделать что-нибудь.
– Вы знаете Гонибека? Так вот у него есть песня, которую он поет уже два года. Возьмите его в кружок, до конца строительства будете обеспечены сольным номером.
Телефонистка начинает смеяться. Инженер слушает ее и думает: «Молодость, как тебе мало надо».
Затем он оборачивается к Ледневу и закругляет неоконченный разговор:
– Этот Гонибек – бригадир у казахов землекопов, полуграмотный, темный человек, попросту – дикий наиб. Так вот он складывает песню «Здравствуй, путь!». Приветствует все, что совершается здесь. А ему досталось куда больше, чем нам! За год-два он проделал столько же, сколько мы сами вместе с нашими отцами и дедами, перескочил из пастушеского строя в мир индустрии, понял и принял его.
– Ничего не понял, попросту идолопоклонствует, – с нервным смехом вставил Леднев. – Все приветствовать глупо, это может только идолопоклонник, дикарь…
– Ошибаетесь! Не дикарь, а человек, умеющий глубоко мыслить и чувствовать. В мир для жизни рождается новая страна, да еще его родина, и может ли он не говорить ей «здравствуй!» только потому, что роды с болями? – Елкин скользнул глазами по лицу Леднева, заметил презрительную складку губ и закончил: – И он, этот дикий наиб, выше многих из нас, ценнее. И не удивляйтесь, если его поставят над нами! Можно его презирать, осмеивать, но отказать ему в праве на первородство, на руководящую роль в жизни – нельзя!
– Вас бы в прокуроры республики, – сострил Леднев. – Я могу на многое возразить… Но в следующий раз, сегодня вы не захотите понять, а со временем, быть может, я и достучусь до вас.
На рассвете отремонтированная машина подкатила к юрте Елкина и пеньем сирены разбудила инженеров. Елкин откинул одеяло, протянул Ледневу руку:
– Я надеюсь, коллега, что дело у вас пойдет по-хорошему!..
– Разумеется, – буркнул Леднев.
В это время раздался скрипучий рев многих верблюдов, принесших саксаул. В открытую Ледневым юрту вдруг зашагнул Николай Грохотов и сказал сперва Елкину:
– Считайте меня уволившимся! Дела и деньги приняла жена.
Потом сказал Ледневу:
– И вы считайте уволившимся. Уезжаю на северное строительство.
– Почему, что случилось? – спросили инженеры в один голос.
– Распарились, – сказал нехотя Грохотов.
– Что, что? – встревожился Елкин, не понимая, к чему тут слово «распарились».
– Ну, развелись, – уточнил Грохотов и ушел.
– История… – пробурчал Елкин. – Как-то от этого почувствует себя наш саксаул?!
– Глупо, глупо! – Леднев повернулся к Елкину. – Я потом расскажу, из-за чего этот парень… В общем, расстроилась жизнь двоих очень порядочных и симпатичных людей. Жизнь подчас выкидывает удивительные фортели.
Еще раз взмахом руки попрощался с Елкиным. Машина темным жужжащим волчком умчалась в гулкую трубу Огуз Окюрген.
Бурильный молоток не машина, а инструмент, и бурильщик еще не машинист, а рабочий. Тансык же хотел обязательно стать машинистом многих разных машин и, овладев буровым делом, стал ежедневно донимать Гусева:
– Когда же, скоро ли будут курсы?
– Не знаю, идет переписка с главным управлением.
По слухам, курсы где-то уже были, но для участка Айна Булак предполагалось открыть свои, и шли длинные разговоры устно и письменно, в каком пункте, на сколько душ, по каким профессиям.
Гусев и сам не мог дождаться, когда они откроются. Строительство расширялось, требовались рабочие разных специальностей. В аулах набирались новые партии казахов. С ними повторялись заново все осложнения и неурядицы: разговоры об оплате, выработке, уходы с одеждой, угон лошадей. Опыт пробывших на дороге год и больше мало влиял на новичков. Каждый из них заново повторял все ошибки и заблуждения, пройденные старыми кадрами.
Не дожидаясь курсов, решили применить те меры, которые наметили в начале строительства, и в первую очередь прикрепление неопытных к опытным. Часть новичков казахов зачислили в старые казахские бригады, прочих разбили на группы и дали им инструкторов из опытных рабочих. Отобрали десять человек казахов, наиболее старательных, сообразительных, и отдали в ученичество к машинистам компрессоров и экскаваторов.
Тансык не знал, что выбрать: ему хотелось быть и тем и тем. Он побежал советоваться к Исатаю.
Исатай сказал:
– Я слеп, ничего не вижу, думай сам. Иди на такую машину, которая будет полезна казахскому народу.
Тансык побежал к Гусеву. Здесь у него был длинный разговор.
– Все хорошо, – сказал бригадир, – любому машинисту в наше время можно жить, работа везде найдется.
– Я хочу дома, в степи.
Тансык был немножко знаком с работами, которые предполагалось сделать в Казахстане в ближайшие годы. Бригадир достал карту, раскинул на полу и начал рассуждать:
– Вот построим эту дорогу и начнем строить ветки на Кульджу, Чугучак и Зайсан, две ветки на Акмолинск. Гор рвать до черта. Потом начнется разработка каменного угля, меди, и везде нужны компрессоры, везде буренье. Да что ни возьми – будут ли орошать степи, рыть каналы и арыки, – везде рвать надо. Компрессорное, взрывное и бурильное дело – дело вечное. У вас, в Казахстане, горы на каждом шагу, и воевать с ними придется долго.
– А если я буду машинистом на железной дороге?
– Можно и это. Я говорю, в ваших степях скоро пойдут такие дела… – Бригадир развел руками. – У нас, где я родился, много сделано, у вас только начинается.
– А если мне строить заводы? Орошать пески? Копать уголь, медь? – гадал Тансык, не зная, что выбрать.
Он впервые разглядывал карту. Раньше, видя карты в конторе, он думал, что они понятны и нужны только инженерам.
– Это что такое? – Тансык провел пальцем по черной полосе, обозначающей строящуюся дорогу.