Текст книги "Том 1. Пруд"
Автор книги: Алексей Ремизов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 41 страниц)
Пруд посмотреть
Финогеновы привязались к старцу, часто забегали к нему в белую башенку, и старец всегда принимал их ласково, давал им гостинцев. А если нездоровилось ему, он посылал им с о. Гавриилом то по яблоку, то по финику, то еще что-нибудь из лакомств.
Финогеновым очень хотелось, чтобы о. Глеб пришел к ним когда-нибудь пруд посмотреть. Старец, редко и только в исключительных случаях выходивший за монастырскую ограду, согласился и назначил день.
И Финогеновы ждали этот день, словно Пасху. И дождались, наконец, да с утра в этот день все как-то несуразно пошло.
Прошел уж год, как Сеня Огорелышев уехал за границу, и год исполнился, как Палагея Семеновна больше не заходила к Финогеновым, обиженная за некролог, и у Вареньки никого уж не осталось, с кем бы ей душу отвести.
За год монашеского нашествия Варенька не только не поднялась, напротив, она упала еще ниже.
Водка теперь покупалась открыто и в больших размерах: ведь все монахи пили, – водка покупалась для монахов. И, если о. Гавриил выпивал немного, а о. Иосиф-Блоха вовсе не пил, то подручные о. Иосифа, тот же о. Михаил-Шагало или о. Никодим-Гнида, и приятели их, о. Платон-Навозник, о. Авель-Козье вымя и о. Никита-Глист, все они пили, и здорово.
Комната Вареньки – спальня за этот год обратилась в какой-то грязный номер грязной гостиницы с больным бездомным гостем: все было не на своем месте, все было заставлено и, как попало, раскидано, закупоренные, никогда уж больше невыставляемые окна, пыль, сор, духота. За порог спальни ничья нога больше не переступала, Варенька ее охраняла от всяких вторжений и даже детям не было пропуску.
В несчастные тяжкие минуты находила на Вареньку страсть писать письма – по-финогеновски это называлось: период писем. Начало этого периода было всегда невинно, и тут без Коли не обходилось дело: брались старые номера газеты, газета разрезалась на четвертушки по образцу почтовой бумаги, сложенные четвертушки вкладывались в конверты, конверты запечатывались, а затем Коля, подделывающийся под всякие руки, разными почерками надписывал конверты всем, кому только ни вздумается, и письма опускались в ящик без марки. Тут и кончалось участие Коли. Дальше действовала одна Варенька: и утром и вечером она писала письма Огорелышевым, Арсению и Игнатию, и в письмах она писала одно и то же – все о своей невыносимой жизни, и винила во всем детей, прося принять меры. Обыкновенно просимые меры принимались, но нередко и Вареньке приходилось не лучше. И заканчивался период писем тем, что Вареньку вызывали в дом к Огорелышевым в ксяггору; и вызывалась она для того же самого, для чего ловились Финогеновы по субботам после всенощной и в воскресенье после ранней обедни! Вареньку пробирал Арсений. И всякий раз, вернувшись от Огорелышевых, она надолго запиралась в своей комнате и пила еще больше.
Утром в тот самый день, когда должен был прийти к Финогеновым о. Глеб пруд посмотреть, Финогеновы ушли в монастырь к обедне, а Вареньку, как на грех, вызвали к Огорелышевым.
Возвратясь от братьев, Варенька по обыкновению заперлась в своей комнате. А когда, спустя глухой угарный час, она вышла зачем-то в зал, полураздетая, покрасневшая вся и от слез и от водки, она наткнулась на Алексея Алексеевича – так Финогеновы звали гимназиста Молчанова, одноклассника Саши.
– Вам что? – спросила Варенька, не узнав гимназиста.
– Я к Саше, – отвечал тот, страшно смутившись.
– Шляются тут всякие… украдут еще!.. – Варенька круто повернулась, заложила руки назад, и пошла в свою комнату.
Ошарашенный гимназист поплелся домой.
С Финогеновыми Молчанов был знаком очень давно. Когда-то еще в приготовительном классе Саша и Молчанов, возвращаясь из гимназии, дергали в звонки или, намелив ладошку и два пальца и сделав плевками глаза и нос, припечатывали чертей на спины прохожим, в классе сидели они на одной скамейке, списывали друг у друга задачи, экстемпорале и переводы. И по житью и обличью Молчанов мало чем отличался от Финогеновых: так же продранные локти, и заплаты – глазища вдоль сиденья, и та же беспризорность, и озорство.
Прежде Молчанов приходил к Финогеновым только по делу: за уроками. А с весны стал заходить так и без дела. Жил он недалеко от Боголюбова монастыря, совсем по соседству с Финогеновыми. Он играл на рояли. И Финогеновская рояль, не открывавшаяся с последнего прихода Палагеи Семеновны, опять ожила.
Если чем отличался Молчанов от Финогеновых, это своими знаниями: он много уж прочитал всяких книг, и не одних только романов, как Петя, и не без разбора, а толково.
И Финогеновы это чувствовали, и недаром, в отличие от других, звали его по имени и отчеству – Алексеем Алек сеевичем. Алексей Алексеевич умел так же заманчиво говорить о книгах, как старик огорелышевскии приказчик Михаил Иванович о своих непоющих птицах. С его появлением у Финогеновых появляются книги, – книга впервые получает такое же важное значение, как когда-то военные и разбойничьи действия Филиппка, голуби и кегли.
Когда Финогеновы после обедни пришли из монастыря домой и узнали от Прасковьи, как Варенька выгнала Алексея Алексеевича, и как Алексей Алексеевич ушел, огорчениям и досаде конца не было.
За обедом же они излили свою злобу, они изместили обиду Вареньке: когда Варенька, шатаясь, проходила по столовой, они будто нечаянно, один за другим стали подталкивать ее и толкали с каждым толчком сильнее и грубее, с каждым прикосновением больнее и жестче.
И она, едва уж держась на ногах, шарахалась из стороны в сторону, вперед и назад, вправо и влево.
И полон рот ее дрожал в слезах, и посиневшие губы дергались.
– Проклятые вы! Проклятые! – вырывалось у ней, скрежетало проклятие.
А они все толкали ее, подталкивали, сами издерганные, посиневшие от злости.
– Проклятые вы! Проклятые!
В прихожей Варенька оступилась и, не удержав равновесия, ткнулась животом оземь, и минуту лежала так, словно мертвая, и вдруг поднялась с пола, низко нагнула голову, будто опомнилась, и пошла, с закрытыми глазами, пошла, не сказала ни одного слова, не обернулась.
В спальне щелкнул замок, и весь дом притаился.
Уж давно прошло шесть, и семь пробило, а о. Глеба все не было.
«И придет ли он теперь?» – мелькнуло у каждого и стало жутко на сердце, страшно, страшнее самой горькой обиды.
– Молитвами святых, отец, батюшка, благословите! – послышалось, наконец, обычное монастырское приветствие о. Гавриила.
Финогеновы бросились к дверям. И старец переступил порог.
И сразу весь дом поднялся на ноги.
Вышла к старцу и Варенька, вышла она нетвердо. Прерываясь, с надтреснутым хохотом, выскакивали у нее слова. Финогеновы от стыда чуть не плакали: очень уж было заметно, а так не хотелось этого, так им не хотелось бы этого.
Сели чай пить на террасе.
Был теплый, слегка затуманивающийся вечер. На пруду лягушки, будто рыдая, квакали.
Один о. Гавриил казался невозмутимым и благодушным, и по обыкновению сияющим. О. Гавриил старался занимать о. Глеба.
И за чаем разговор им начался. Сначала рассказал он, как о. Платон-Навозник и о. Авель-Козье вымя во время обедни вцепились друг в друга за кружку, потом перешли к низким душам.
– В келье Пирского, батюшка, родила на утрене, извините за выражение, его Манька, батюшка, двоешку.
Старец, не проронивший за все время ни одного слова, весь сосредоточенный, словно впивавший в себя все невзгоды дома, вдруг повеселел.
– Вот и хорошо, – сказал о. Глеб, – вот и у нас ребеночек родился. Христос посетил наш мрачный, наш мертвый храм.
– Батюшка, – заволновался о. Гавриил, – а ну как до Хрипуна… – и закашлялся, – до преосвященного дойдет?
– Да, – запечалился старец, – дойдет, непременно дойдет, расскажут, и послушника выгонят…
И старец замолк. Молчал и о. Гавриил. И на пруду лягушки замолкли.
И в ту же минуту каждый прочел в своем сердце горький упрек. И острием острейшим входил этот упрек глубоко в сердце. И вспомнив прожитый день, каждый из Финогеновых обвинил себя. Стало пусто, невыносимо пусто и жить не хотелось.
– Ну, а пруд-то посмотреть? – очнулся старец. И тотчас словно все ожило. Все поднялись из-за стола и Варенька, и о. Гавриил. Финогеновы схватили под руки о. Глеба и, чуть не бегом, прямо в сад к пруду. И там наперерыв затараторили – рассказывали о яблоках и о кизельнике, и о дикой малине, и как они воруют, как сшибают, как рвут и стряхивают. Затащили о. Глеба в купальню и, совсем забыв, что старец ничего не видит, проделывали разные купальные диковинки и, плавая и ныряя, брызгались и выкрикивали:
– О. Глеб, а о. Глеб, а я-то как, посмотрите, о. Глеб, я на одной ручке!
– А я на спинке!
– Сидя!
– Лягушкой! По-бабьи!
– Рыбой! На саженку! С головкой вниз! Боком!
И долго бы еще ныряли и плескались, и долго бы еще топили о. Гавриила, которого и вода не принимала, да Прасковья помешала: ужинать готово.
Варенька совсем оправилась, она принарядилась, что с ней давно уже не бывало, и было как-то хорошо смотреть на нее.
И ужин прошел шумно и весело.
После третьей рюмки о. Гавриил старался щегольнуть перед о. Глебом своим знанием всякой светскости и, будто бы из хорошего обращения, из тонкости своей, пустил себе в жирный суп огромный кусок паюсной икры и кильку, но, забывшись, стал есть руками.
– Ты, Гаврила, кильку съел? – спросил Коля, не дожидаясь обычного вопроса, который каждую минуту уж готов был у о. Гавриила, ревниво посматривавшего на финогеновские тарелки.
– Съел, душечка, съел, – пропищал о. Гавриил, забыв свое: «Я тебя, душечка, объел?»
– А еще съел?
– Съел, душечка, съел.
– Ты, Гаврила, кильку съел? – уж хором подняли Финогеновы и повторяли над сопящим, чавкающим о. Гавриилом.
А он, завладев всеми тарелками, как-то смиренно отвечал свое:
– Съел, душечка, съел!
Далеко за полночь увез старец нагруженного о. Гавриила, на которого кроме прочих бед напала еще безудержная икота. И икал он, будто квакал.
А Финогеновы долго не могли заснуть. И рассветать стало, а все не спалось, – так взволновал их прошедший день.
Но на душе было легко и покойно. И летний ясный рассвет, засинив белые занавески детской, ясный, неукорный, не задал своего страшного вопроса изводящей совести: – «Что ты сделал, зачем ты это сделал?» – не заглянул в глаза искаженным лицом своим, от которого одно спасение, один исход – бежать на край света.
Глава тринадцатаяТеатр
На Ивана Купала минуло Коле четырнадцать.
До той поры не прочитавший ни одной строчки, считая книгу скучным, как уроки, Коля случайно наткнулся на сочинения Достоевского.
Много было непонятного – читалось и забывалось, но сколько было такого близкого и родного – огорелышевского. Строчки горели в глазах и закипали слезы.
И книга с этих пор стала не скучною, не чужою, книга стала чем-то своим, ну, как о. Гавриил, нет, как о. Глеб.
За Достоевским Коля прочитал Толстого, а за Толстым уж пошла книга за книгой, – всякие книги, которые охотно доставал ему Алексей Алексеевич.
Как за голубями когда-то, всякое воскресенье ходили теперь Финогеновы на книжный базар к старой башне и рылись там у старьевщиков, перебирали книги, приценивались. Но редко возвращались домой с покупкою, больше с пустыми руками: покупать очень хотелось, так много было заманчивых книг, покупать же не на что было – Петя и Коля уж давно позабыли, как лазать за деньгами в форточку к Вареньке, а Варенька давала копейки, и то в большие праздники.
Летом Финогеновы затеяли театр – представление.
Когда-то давно и всего один раз были Финогеновы в театре. Никите Николаевичу Огорелышеву – Нике вздумалось как-то прислать Вареньке билет – ложу, и Варенька возила детей смотреть Конька-Горбунка. И с тех пор дома они разыгрывали своего Конька-Горбунка: из всяких разноцветных тряпок, служивших ризами для игры в большие священники, а главным образом, из одной полосатой, которая почему-то называлась желтой, делали они настоящее поле, ни разу не видав настоящего поля, и дворец, и хоромы, и кто-нибудь прыгал коньком, и, корча всякие рожи, появлялся Иванушка, весь вымазанный сажей, будто из крестного хода избиения младенцев. Скакали, прыгали, вились, подымали ноги, ну прямо, как в настоящем балете.
Теперь же решено было устроить такой театр, чтобы играть с словами, играть не балет, а драму.
Алексей Алексеевич не раз бывал в театре и много рассказывал очень занятного.
Когда Финогеновы сказали Вареньке, Варенька сначала слышать не хотела: для устройства театра надо деньги, а денег никаких она не может дать, да и заронить легко могут, пожар сделают. И если они ее не послушают, она сейчас же напишет Огорелышевым. Что им было делать? Пришлось о. Гавриила на помощь звать. Всем собором с о. Гавриилом коленопреклоненно, как выражался о. Гавриил, приступили они к Вареньке и так приставали неотвязно и настойчиво, что Варенька согласилась. А чтобы согласие было вернее и крепче, с Вареньки взяли расписку: Варенька мешать им не будет, а они не будут просить у нее денег. Расписку подписала Варенька и все Финогеновы, а скрепил ее сам о. Гавриил.
«Преосвященнейший митрополит и патриарх всея Руси Гавриил-Дубовые кирлы!» – накорякал о. Гавриил, пишущий, как сорока лапой.
Получив согласие от Вареньки, не откладывая в долгий ящик, приступили к делу.
Главным коноводом был Алексей Алексеевич, приходил он к Финогеновым поздно вечером после ужина. А чтобы не узнала Варенька и не подняла историю, Финогеновы еще на лестнице разувались и на цыпочках проходили наверх. Наверху кипел самовар, и, открещивая окна и углы, укладывалась на ночлег Прасковья. Прасковья была на стороне детей, и все оставалось шито-крыто.
За чаем под тук и стрекотню разгарной летней ночи Финогеновы уносились, Бог весть куда, и чего-чего они только не выдумывали, каких таких театров не строили, просто захлебывались от клокочущего нетерпения.
Больше всех горячился Петя: у Пети был такой хороший голос, и он должен был петь.
Играть решили непременно до 16 августа, непременно до этого ненавистного дня, за спиной которого торчала для Финогеновых гимназия со своим очертеневшим казенным лицом, вся в двойках, с шмыгающими, скучными и обозленными классными надзирателями.
В постройке театра большое участие принял о. Гавриил, натащивший всякого хламу из своего свинушника-кельи. Доски украдены были ночью из огорелышевской плотницкой, красть помогали фабричные, ожидавшие представления не меньше самих Финогеновых.
Работали Финогеновы с опаской, стараясь лишний раз не стукнуть и не поднять голоса.
И вот после долгих трудов сцена была готова.
На площадке перед террасой, под качелями, примостилась какая-то первобытная свайная постройка – шалаш, а на перекладине качельных столбов взвилась огромная афиша, над которой много трудился Саша, на афише изображен был зеленый черт с маленькими, смеющимися глазками.
Всю ночь накануне представления Финогеновы держали крепкий караул, – с дубинками они ходили вокруг дома, прислушиваясь к каждому шороху: огорелышевскии управляющий, Андрей-Воробей, накануне грозил убрать шалашную постройку, а Игнатий Огорелышев, проходя по саду вечером в свой положенный час, остановился против качелей и подозрительно наводил бинокль на непонятное сооружение.
Хорошая была ночь, теплая, без облачка, и, как на грех, к утру застлалось небо, и накрапывающий сонный дождик серыми каплями-лапками пополз по крыше и, проползая под доски, ползал по липким, мажущимся стенкам трясущихся кулис.
Финогеновы чуть не плакали от огорчения, молились Богу, чтобы прояснилось, передрались от отчаяния.
А к вечеру вдруг разбежались тучи, иссякнул дождик, приплыли другие, крохотные тучки, ясные, принесли с собою вечернюю синь и тихие звезды.
Заиграла музыка, – Алексей Алексеевич из кожи лез, старался на рояли, все сделал, чтобы под настоящий оркестр выходило.
И хлынула народу тьма-тьмущая к фасному финогеновскому флигелю, к качелям: огорелышевские фабричные, мастеровые, пололки с огорода, знакомые пололок и знакомых, их знакомые и знакомых приятели,
Явился городовой Максимчук, будто в наряд.
Наряженный в голубую ленту со звездою, – от Филиппка еще хранились ордена, – начальственно расхаживал Максимчук по рядам публики, одной рукой придерживая свою селедку, в другой подсолнухи, и пощелушивая подсолнухи, непечатно балакал с краснощекими пололками.
О. Гавриил важно расселся в первом ряду, для торжества надев на нос пенсне без стекол. Вокруг о. Гавриила с одной стороны сел огорелышевский приказчик старичок Михаил Иванович, охотник, как оказалось, не только до своих птиц, но и до театра, и финогеновский портной Павел Петрович-Поль-Ужё, прибавлявший к каждому слову и без всякой надобности ужей сужавший финогеновские шинели и курточки ни на какую стать, но зато и дешево и почти из ничего, с другой стороны – премудрая прачка Душка-Анисья, умевшая языком соринки в глазу искать, и печник Сёма-юродивый в своей шапке-барабане с бубенцами, то весело, как малое дите, похлопывавший в ладоши, то беспокойно озиравшийся по сторонам, – все гости почетные. О. Гавриил без умолку болтал с соседями и что-то совсем непонятное, будто по-французски, и наблюдал за Варенькой, которая с обеда, запершись, просидела у себя в спальне и теперь ходила, заложа руки за спину, готовая всякую минуту выкинуть что-нибудь совсем неожиданное.
Занавес медленно отдернулся и началось представление.
Боже мой, как замирало сердце и отлегало, сколько волнения пережили Финогеновы, как на экзаменах! И какая радость была от встрепенувшегося хохота, от всех этих лиц, превратившихся от удовольствия в смешные рожи, и от этих прыскающих присмешек и гудящих, визжащих выкриков, восклицаний и криков одобрения.
У Коли, изображавшего старуху, выпотрошился живот, – хохот. Петя, спившийся певчий, так ловко ломался, ну совсем как пьяный, – и опять хохот. Всем весело, все довольны.
Снова заиграла музыка.
Вышел Петя уже в своем виде, стройный, синеглазый и запел своим тревожным голосом, и звуки от качельных столбов покатились в сад, окунулись в созревшей листве, поплыли по пруду…
Тучки небесные, вечные странники!
Степью лазурною, цепью жемчужною
Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники,
С милого севера в сторону южную…
И опять медленно отдернулся занавес, и началось новое представление.
И Женя-купец жалуется Саше-будочнику на Колю-сапожника: обидел он купца, подметки поставил, да не кожаные, а из папки. Будочник кличет сапожника. Выскакивает весь изодранный, в опорках на босу ногу, с подбитым глазом сапожник – Коля, беспокойно озирается, не хуже Сёмы-юродивого, потом преглупо улыбнулся, ну совсем как Кузьма-дворник, переминается, хочет сказать что-то, разинул рот…
– Вон! – раздался вдруг звенящий голос Арсения, вон! – и среди дрогнувших голов мелькнула его скрюченная волосатая рука.
И, как один человек, пошла толпа, дымом повалила толпа, бездушно вон от качелей, а скрюченная волосатая рука, не дрогнув, давила, а звенящий крик хлестал по шее, и словно жгутиком больно подгоняло вон, вон со двора.
О. Гавриил бросился на террасу, туркнулся в дверь заперто, скорее к окну – слава Богу! – есть ход, полез через окно и застрял, и, застряв, с перепугу засвистел тоненько земляным лягушонком.
– Это еще что за новости… подожжете еще… никаких театров в нашем доме! – выкрикнул Арсений скороговоркой, подошел к рампе.
– У Достоевского вон на каторге, на каторге театр устраивали… – Коля наклонился ксамому лицу Арсения, но не успел докончить: крепкая пощечина хлестнула его звонко по его вымазанному лицу, и рыжий картуз его глухо шлепнулся о подмостки.
– Мерзавец! – кошкой прошипел Арсений, все лицо его словно болело от злобы, он круто повернулся и, улыбаясь пересохшими от злости губами каменной огорелышевской улыбкой, зашмыгал-полетел, и словно крылья поднялись за его согнутой спиной.
И как тогда, давно, в первую встречу, когда Коля первый руку подал Арсению, Коля закусил себе до крови губу и как когда-то стоял с протянутой рукой.
Тучки небесные, вечные странники!
Степью лазурною, цепью жемчужною
Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники,
С милого севера в сторону южную.
Коля один стоял на сцене, все мысли его и все решения сразу вспыхивали. И перед ним на сцене же стоял Сёма-юродивый в своей шапке-барабане с бубенцами и, молча, показывал рукою то на сердце себе, то вверх на звезды.
Коля нагнулся, поднял картуз и, не оглядываясь, пошел в дом.
А Сёма-юродивый все стоял на одном месте и показывал то на сердце себе, то вверх на звезды.
О. Гавриил, свистевший земляным лягушонком, визжал теперь настоящей свиньей, но никак не могли его высвободить. И долго тянули его: тянул его дворник Кузьма, и городовой Максимчук в голубой ленте и со звездою, и кухарка Степанида, и Прасковья, и горничная Маша. И наконец-то высвободили, высвободился о. Гавриил да со страху бежать, только кудри развеваются.
– О. Гавриил, батюшка, о. Гавриил, ряску забыли! – кричали ему вдогонку.
Куда там! Бог с ней и с рясой!
Так и сбежал о. Гавриил.
Так и кончилось представление.
Варенька заперлась в своей спальне. Финогеновы с Алексеем Алексеевичем тихонько наверх прошли.
И долго сидели они наверху вкруг самовара, как всегда.
Приготовленные к подношению дубовые венки, зеленые, глядели со стен детской.
Алексей Алексеевич взволнованно ходил взад и вперед.
Храпела Прасковья: ей тоже немало за день досталось с театром!
Уж зимой непременно устроим, настоящий театр, здесь устроим наверху или в зале! – говорил Саша.
А на будущий год можно и занавес такой повесить, настоящий. И все играть будем! – вторил ему Петя.
Сжавшись, сидел Коля, как тогда после порки, сидел у окна. Его до крови искусанные губы вздрагивали, и сухим блеском горели темные с поволокой глаза. Он как сел к столу, так и сидел, молча.
«Пожар какой, пожар пущу! – метались мысли его, и вдруг нестерпимо больно жгло где-то в сердце: – или умереть?».
Женя все морщился: начиналась у него всегдашняя его боль где-то над самыми бровями.
Алексей Алексеевич взволнованно ходил взад и вперед. А там, у пруда по саду, осень шла – красавица, последние прощальные дни – упоенье несказанное. Осень шла, рассыпала по небу серебряные камушки, сзывала хороводы белых звезд. Осень шла, поднимала по саду золотые хоругви, уставляла хоругвями черный пруд.
А там у качельных столбов, где висела афиша – зеленый черт, зеленый черт, дымный, как дым густой, в звездной ночи зажег зелеными огоньками свои хохочущие глазки и, извивая длинный хвост, раскачивался на влажной перекладине.