355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Сегень » Державный » Текст книги (страница 45)
Державный
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:33

Текст книги "Державный"


Автор книги: Александр Сегень



сообщить о нарушении

Текущая страница: 45 (всего у книги 46 страниц)

– И прогнал? – в ужасе воскликнул Державный.

– Прогнал, – сокрушённо поник головой Иосиф. – Получив ответ мой, матушка, как мне передали, ничего не молвила, низко поклонилась и покорно побрела прочь. Весь день потом у меня всё из рук валилось, совесть грызла, раскалёнными шипами насквозь пронзала. Под вечер я уж решил завтра отправиться в матушкину обитель. Однако ночью во сне она сама мне явилась. И сон такой был ясный, будто всё наяву. Снилось мне, что я сижу в своей келье, и вдруг открывается дверь, входит инокиня, лицом светлая и радостная, молодая – такая, какой была моя матушка, когда я был младенцем. Вошла, поклонилась и говорит: «Вот и я, Ванечка. Пришла-таки попрощаться с тобой. Ты меня в обитель свою не впустил, так я во сне к тебе пробралась всё же. Не серчай на меня. Видишь, усопла я только что. Душою своею к тебе явилась. Повидала тебя. Прощай, Ванечка, буду о тебе непрестанно пред Богом печаловаться». И с тем повернулась и ушла, а я даже не мог пошевелиться. Стоит ли и говорить о том, что, проснувшись, я поспешил искать ту обитель, в которой она жила в последнее время. А найдя, нашёл матушку свою в гробу, и на лице у неё растворялась та же улыбка, с которой она приходила во сне со мною попрощаться. Вот оно как. Впервые тогда я осознал всю мерзость гордыни своей, и из похорон матушки словно из кипятка вынырнул. Возвратясь в Боровскую обитель, собрал всю братию, поклонился инокам своим, прося прощения за всё, како притеснял их, и объявил о том, что покидаю монастырь навсегда. Инок Герасим ушёл со мною вместе, и долго мы ходили по русским землям, посетили Тверской Саввин монастырь и многие иные обители, добрели до Бела озера. В странствии душа моя постепенно обрела покой, и раскаяния о том, что прогнал матушку от ворот монастыря своего, перестали так сильно угрызать меня, а должны бы мучить непрестанно. Лишь изредка, как вспомню, так будто вновь в кипяток окунусь… Ох, тяжек грех! Облегчит ли Господь мою душу, когда мой черёд наступит явиться на суд к Нему? О Господи, до чего же милость Твоя безмерна! Почему так мало обрушиваешь на меня гнев Свой? Почему до сих пор не расплющил стопою Своею, аки гадкого аспида? За что наград стольких удостоил меня? Спрашиваю и не нахожу ответа. Ведь и тогда достойно было удивления то, с какой любовью встретили меня иноки воровские, когда я возвратился в обитель. Даже тот, который сказал мне, что аз един хочу веселитися на земле, пал к ногам моим, прося прощения. И они просили меня вернуться на игуменство, но я тогда уже твёрдо решил собственную обитель обосновать со строгим общежитским уставом, а боровский устав оставить таковым, каков он был при блаженном Пафнутии. И ушёл из Пафнутьева монастыря. Тогда же, коли ты помнишь, вскоре и с тобою свёл нас Господь в знакомстве.

– Да, помню, Осифе, – сказал Державный. – Как же не помнить! Невзлюбили мы тогда с тобой друг друга. Прости меня, что премного злобился я на тебя, ибо ты подлёг под десницу брата моего. Каюсь, Осифе, мечтал даже о разорении обители твоей.

– Ещё бы тебе не озлобляться на меня! – вздохнул Иосиф. – Ведь я, когда Борис Васильевич стал оказывать мне всякое покровительство в начинании монастыря моего, в верности своей его величал, а тебя отрицал. И я мечтал о разорении державы твоей в пользу Бориса Волоцкого. Видишь ты как! Уж и с Угры Ахмата прогнали, и день рождения моего ты первым днём самодержавия русского объявил, а я, слепогордый и недостойный монах, молился о здравии духовном и телесном князя Бориса и княгини Ульяны, а о тебе и великой княгине Софье не молился. И даже нередко хулы посылал в вашу сторону. Прости меня, Державный! Прости Христа ради!

– Я прощаю, и Бог простит, – ответил Иван Васильевич. – Погоди, а ведь ещё суббота, завтра Прощёное.

– А мы и до завтра не перестанем просить друг у друга прощенья, – сказал Иосиф.

Государь стал долго исповедоваться в том, как расправлялся с братьями, Борисом и Андреем, и снова не удержался и пролил слёзы, когда каялся в косвенной своей причастности к смерти Горяя. Когда наступила полночь, снова говорил Иосиф, раскаиваясь в том, что после поимания князя Андрея и упразднения Углицкого удела ничего не делал для смягчения отношений между Москвой и Волоколамском, а, напротив того, лишь науськивал Бориса на Ивана, стращая его той же участью, которая была уготована Горяю.

– Когда же помер Борис Васильевич, вот тут-то горюшко пришло, – говорил он. – Фёдор Борисович, беспутный гуляка, принялся грабить обитель мою нещадно. И я, грешный игумен, коему непременно уготована геенна огненная, не потому душою к тебе потянулся, что полюбил тебя, а потому, Державный, что от Фёдора житья не стало. Вот какова изнанка моя! К тебе, наилучшему государю Московскому, только теперь, на старости лет притулился.

– И слава Богу, Осифе! И слава Богу! – бормотал Державный.

– Пойдёшь ли ты в обитель мою?

– Не завтра, Осифе, не завтра.

Иосиф и сам уже понимал, что мечта его о привлечении Державного в свою обитель была уж слишком дерзкой и потому зыбкой. Теперь, охватив внутренним взглядом всю бездну грехов своих, он видел – как ни хороша грёза, а для свершения её нужно быть чище, святее, достойнее, чем он, Иосиф Волоцкий.

Тем временем исповедь Ивана уже зашла о еретиках. Лицо Державного словно бы даже помолодело. В глазах перестали бегать слёзы, выражение глаз сделалось суровым и всё лицо – жёстким. Государь говорил:

– Я жаждал великого усиления державы моей, страшно любил всех, кого считал полезными. Учёный человек мог быть уверен, что найдёт во мне почитателя и покровителя. Это приводило к слепоте. Как подумаю порой – в иных случаях бывал я более слепым, нежели отец мой, Василий Тёмный. Привлекал к себе мудрецов и учёных, а с ними вместе – всезнаек. И не видел разницы между мудрецом и всезнайкою. Мудрец знает много и глубоко и всю премудрость свою направляет во славу Божию и во благо людям. Всезнайка внешне бывает даже больше похож на мудреца, нежели иной мудрец, но се существо совершенно иного, отвратительного рода. Всезнайка богат знаниями и обо всём может рассуждать где угодно, с кем угодно и о чём угодно, и всем будет казаться, что пред ними учёный муж. Однако знания его поверхностны, легковесны. Нахватанность свою всезнайка направляет на пользу не людям, а себе, и дела его никогда не бывают во славу Божию, а токмо во вред. Как будто дьявол всё время неотступно пасёт его. Даже если такой человек и хочет верить в Бога, рано или поздно неминуемо свернёт с пути истины, как-нибудь да подловит его враг рода человеческого. На самолюбии и себялюбии ловит он их обычно. Там, где вместо христолюбив – себялюбие, там всегда гнездятся и трусость, и подлость, и предательство. Ведь верный и истинный раб Божий и любит не себя, а – Христа в себе, частичку искры Божьей, заключённую в человеке, подобно тому, как бисряная жемчужина хранится в морской чашуле. А во всезнайке горделивом сия жемчужина либо вовсе отсутствует, либо он не ведает о её существовании. И вот аз, грешный раб Божий Тимофей-Иоанн, всем своим существом каюсь, что грел у груди своей множество таковых пустых чашуль, принимая их за жемчугоносные кладези. Я их грел добротишкой своей, о которой сын мне сказал, что благодаря ей мы чуть было истинное добро не порастеряли. И самый главный грех мой… Имя этого греха – Фёдор Курицын. Ведь я, Осифе… я повелел отпустить его тогда, пять лет назад.

– Как?! – вскричал Иосиф, ужаленный этим признанием в самое сердце. Он знал о множестве слухов, что якобы ересиарх Курицын был пощажён и отпущен самим Державным, но не хотел им верить. – Разве Курицына не умертвили в кремлёвском подполье?

– Нет, Осифе, – скрипя зубами, отвечал Иван Васильевич. – Я тогда повелел увезти его подальше от Москвы и выдворить за пределы державы моей. Ему было сказано, чтобы не смел казать носа своего на Руси, чтобы юркнул и спрятался под крылом у мадьяр или каких-нибудь мунтьянцев, и он дал слово, что не ступит нога его на землю Русскую.

– И ты поверил его слову? – В душе Иосифа всё начинало закипать. Только что он обожал государя, расслабился, готовый принять любую исповедь Ивана. Любую, но только не эту. – Ты отпустил его, зная обо всех мерзостях?

– Да.

– Зная о том, что он отрёкся от Христа и проповедовал жидовскую веру, что поклонялся сатане льстивому, змию Моисееву?

– Да.

– Зная, что порученные им мерзавцы ругались над православными иконами, зубами грызли честной крест, рыли подземелья в поисках входов в преисполню, алчущи тем дырам поклоняться?

– Да.

– Ты знал обо всём этом и отпустил гадину? Да ведь это же всё равно, как если бы ты схватил самого чёрта и повелел отвезти его к державным границам и там отпустить в Мунтению либо в Венгрию, вместо того чтобы бросить его в огонь под пение анафемы. А если бы тебе посчастливилось схватить самого Схарию или Мошку Хануша, ты и их бы пощадил?

– Нет, этих бы пожёг вместе с Волком, – ответил Иван.

Иосиф и сам не заметил, как оказался на ногах, только теперь увидел, что стоит, нависая над коленопреклонённым Иваном, аки грозная туча.

– Да ты и Волка не хотел жечь! – воскликнул игумен в ярости, вспоминая, как мучительно и долго ему приходилось доказывать необходимость казни еретиков. – Меня все прокляли кругом, именуя смертолюбцем и дракулой за то, что я требовал сожжения мерзавцев по примеру короля спанского. Я превратился на Москве в страшилище. Ещё не знаю, какими обвинениями станут осыпать меня мои иноки, ибо и в них, чую, родилось брожение и преступная жалость к антихристам. Вся тяжесть казни легла на мои плечи да на плечи сына твоего, Василия Ивановича. А ты отпускал еретиков безнаказанными! Да знаешь ли ты, Державный, чего ты заслуживаешь?

– Знаю, – ответил Иван. – И Бог уже карает меня непрестанно. Отнял Сонюшку, отнял здравие, поставил на край могилы в таком возрасте, когда я ещё много мог бы пользы принести Руси любимой…

– Пользы?! – продолжал гневаться Иосиф. – Да вся твоя польза перечёркивается от вреда, нанесённого твоею – правильно сказано! – добротишкой! И я… я звал тебя к себе в киновию! Да я видеть тебя не хочу долее! Прочь удаляюсь и не объявлюсь отныне на Москве, так и знай.

Он резко повернулся, сделал несколько шагов к двери, но тут словно неведомая сила остановила его, и он услышал кроткий голос Ивана:

– Прости меня, Осифе.

В следующее мгновенье Иосиф вдруг чётко осознал, что родная матушка его незримо присутствует здесь, в келье, и это она не даёт ему выйти вон и покинуть Державного в таком смятении.

Он обернулся, посмотрел на государя. Тот всё ещё стоял на коленях, лицо было напряжено, во всём чувствовалась решимость испить свою чашу до конца.

– Не случайно в этой келье некогда отступника Сидора содержали, – произнёс Иосиф Волоцкий всё ещё с сильной злостью. – Теперь тут новый Сидор поселился.

– Кем хочешь нарицай, только прости, – тихо, но жёстко промолвил Державный.

Иосиф, сам не зная, что будет дальше, приблизился к великому князю, медленно осенил его крестным знамением, затем опустился пред ним снова на колени и вдруг припал к руке, поцеловал неживую левую руку Державного, выпрямился и, глядя в глаза, сказал:

– Прощаю, и Бог простит. Прости и ты меня, Державный.

– И я… прощаю… и Бог простит, – совсем тихо ответил государь.

– Что же?.. Не появлялся больше Курицын на Руси?

– Не слыхать о нём. Обещал и имя переменить.

– Обещал!.. – хмыкнул игумен.

– Он обещания свои сдержит. Кое в чём был он честен. Я уверен – ни на Руси он не появится, ни имя своё не будет больше носить.

– Последнее ему проще простого станется, – снова хмыкнул Иосиф. – Сказывают, тайных имён у него, как и положено Антихристу, было великое множество – и Сокол, и Дракул, и Бафомет, и Магомет – какую хочешь выбирай поганую кличку.

– Сокол-то – не поганая, – слегка улыбнулся Иван.

– На нём всё поганым делается, – возразил Иосиф.

– И то верно, – тяжело вздохнул великий князь. – Как ни крути, а всё хорошее, что было в моей жизни в избытке, крепко подпорчено жидовской ересью. Не дай Бог, пройдёт время, о хорошем забудут, а будут говорить: «Это тот, что ли, Иван, который жидовскую ересь на Руси допустил?»

– И будут, – кивнул Иосиф. – И поделом тебе, дураку. Полно уж! Не тужи о человечьей славе, тужи о небесном прощении.

– Да ведь и славу тоже надо хорошую оставлять. Негоже, если только дурная слава сохранится, – возразил Державный. – Разве мало таких в прошлых временах было, о коих ничего, кроме худого, сказать нельзя? Много. А грядущие поколения должны в преданиях старины видеть для себя опору. Не токмо ошибки, на которых учиться надо, но и образцы для подражания.

– Ну и о том не тужи, – смягчился Иосиф. – И в тебе будут потомки находить многое, чему следует подражать. Ещё раз прошу тебя: прости меня, Державный, за необузданный гнев мой. Но ведь и то сказать – и впрямь нелепая доброта твоя. Никогда ещё доселе не дерзали враги поколебать веру русскую Православную. Какую смуту напустили! Даже несравненный изограф мой Дионисий, который мне чуть ли не всю обитель расписал, и тот одно время стал сомневаться, надо ли изображать Святую Троицу. Мол, нынче учат, что к Аврааму Бог с ангелами приходил под дуб Мамрийский, а не с Иисусом и не со Святым Духом. И пошло-поехало. А может, и вовсе нельзя иконы писать, ибо сказано: «Не поклоняйся творениям рук человеческих» и «Не сотвори себе кумир». И все сии мнения погаными еретиками распространялись. Сколько груда немереного потребовалось приложить, дабы смыть с мозгов людей грязные сии мнения. Втолковывать то, что, казалось, крепко и незыблемо сидит в русских душах. Объяснять, что поклоняемся иконе не как творению иконописца, а как доступному отражению облика Небесных Сил. Что кумир являет собой облик дьявольский, а икона и крест – приметы Божьи и ангельские. Вот какие очевидные понятия приходилось заново объяснять тем, у кого ум помрачился от мнений жидовских! Страшно вспомнить – Дионисий собирался уж все свои иконы пожечь.

– Правда? Я не знал, – покачал головой Державный.

– Ты многого не знал.

– Грешен.

– У тебя забот много было. Иные же некоторые и без забот ничего знать не хотели, и когда слышали о еретиках плохое, отмахивались: «Злобные наветы! Мелкие людишки клевещут на учёных мужей». А ведь в ереси, коей держался Курицын, попы Алексий и Дионисий Архангельский, а с ними и все прочие жидовствующие, было замыслено полное истребление Православия на Руси. Полное!

– Неужто полное, Осифе?

– Полное, Державный!

– Кому же мы стали бы тогда поклоняться, игумене светлый?

– Кому? Дыркам подземным! Медному змию. Языческим идолищам. Кириметю. Перуну. К Литве бы на поклон пошли, чтобы она нас обратно уму-разуму научила, и тогда бы понаехали к нам проповедники с Запада, которые уже тоже икон не почитают, и стали бы нас учить, какой крест ставить, как причащаться, а точнее – как не причащаться, как в храмах не молиться, а самогуд-органчик слушать. Кто есть русский человек без Бога в душе, без царя в голове? Раб! О рабстве нашем и пеклись еретики, Литвою купленные да литовскими жидами наученные. Эх, Литва! Могла ты быть, аки Русь, светлая, а стала чёрною Лядью.

– Да ведь и твой предок, Осифе, тоже литвин был. Саня-то!

– То-то и оно, что все лучшие литвины не ужились в латынстве и не уживаются по сю пору – на Русь перебираются, истинную Православную веру принимают. И чем сильнее будет Русь, тем горше и тоскливее врагу рода человечьего, дьяволу. Следует быть на Руси царям, а царям русским следует непрестанно расширять свои владения, дабы на них процветала Православная вера. В том наше христианство заключается, а не токмо в монашеском смирении. Монахам – крест, воинству – меч, царю – скипетр и держава. Пекись о здравии своём, Державный, очищай душу и укрепляй тело. Готовься к помазанию на царство. Пришла пора закрепить самодержавие наше.

Говоря эти высокие слова, Иосиф почувствовал, как милая тень покинула келью, и умолк, поглядел в сторону двери.

– Что там, Осифе? – спросил государь.

– Поверишь ли? – замялся игумен. – Сдаётся мне, душа моей матери была здесь с нами некоторое время. Должно быть, с тех пор, как я стал раскаиваться о том, что не впустил её тогда.

– Отчего же не поверю, – несколько обиделся Иван Васильевич. – И ко мне изредка родные тени являются. Ох!.. – Его вдруг покачнуло. – Что-то на меня вдруг усталость навалилась. Надобно бы сколько-то до утрени поспать, а?

– Должно быть, так, – кивнул Иосиф. Он встал, взял епитрахиль, накрыл ею главу Державного. Его тоже стало пошатывать от сильного переутомления. Наложил крестное знамение и произнёс положенные слова: – Аз, грешный инок Иосиф, милостию Божией отпускаю грехи рабу Божию Иоанну во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь!

Подал Державному для поцелуя Евангелие и крест. Затем помог ему подняться с уже негнущихся колен, уложил одетого в постель. Сам, трижды перекрестившись перед образами, упал на свои овчины, застеленные поверх кучи сена, закрыл усталые веки и мгновенно погрузился в сон. Какое-то время слышалось ему, как птицы галдят в весеннем лесу: «Киновия! Киновия! Киновия!» Потом всё смолкло, потёк густой и безмолвный сон без сновидений.

Глава шестнадцатая
ПРОЩЁНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ

А тем временем последняя ночь масленицы шла на убыль, и если в своей келье уснули великий князь Иван и игумен Иосиф, то за стеной, в соседнем покойнике только что проснулся бывший архимандрит здешней обители и бывший архиепископ Великого Новгорода – Геннадий. Открыв глаза, он смотрел на огоньки лампад и долго прислушивался, что там, за стеной. Там стояло молчание. Исповедь Ивана Иосифу, о которой Геннадий прознал от своего прислужника, монаха Николая, стало быть, завершилась.

Вчера он тоже долго вслушивался в стену, до самого поздна, и когда в соседней келье начинали говорить громче обычного, ему даже удавалось расслышать некоторые слова – «…вот каков я был…», «…зри, какие змеи…», «…не я, не я…», «…страшно говорить…», «…Господи помилуй…» и тому подобное. Причём то Иван, то Иосиф восклицали всё это. Видать, битва за очищение душ стояла там крепкая, и Геннадию было завидно, что не он, а другой ересебоец, несгибаемый Иосиф исповедует Державного. Но с другой стороны, было и радостно, что Иван решился открыть своё сердце Иосифу.

Ещё Геннадий с жалостью к самому себе всё надеялся – вдруг да распахнётся дверь его кельи, вдруг да войдут они оба, Иоанн и Иосиф, и скажут: «Желаем при тебе быть и откровения наши продолжить в твоём присутствии». Лежал, ждал, вздыхал, ворочался, но так и не дождался – сам не заметил, как сон сморил его.

И вот, проснувшись и не зная, который теперь час ночи, старый, неподвижный и никому не нужный Геннадий лежал, смотрел на пламеньки лампад и предавался воспоминаниям.

Память вновь вернула его к тем дням, когда прогнали с Угры ордынцев. Мало кто верил, что победа сия не временная, а на многие времена. Иные даже посмеивались над государем, который неустанно повторял бодрые слова о самодержавии нашем, отныне установленном. Рождественские увеселения были странными. Иван затеял пышные пиршества, а на пепелище ещё не все горелые брёвна успели растащить и гарью пахло. К Иванову дню рождения поспела ещё одна утешительная новость – прибыли послы от сибирского хана Ивака с сообщением о том, что Ивак разгромил Ахмата в его стойбище, а самого царя Золотой Орды зарезал в его собственном шатре. И случилось сие убийство не когда-нибудь, а в самый праздник Крещения Господня, шестого января. Великий князь лично каждого посла обнял и щедро одарил, а Иваку послал тешь великую – многие поминки. Тогда только поутихли усмешки над государем, твердившим о самодержавии, – и впрямь оказывалось, что надолго нестрашна нам стала Золотая Орда, если и вообще когда-нибудь воспрянет снова и родит нового Ахмата.

После Угры воскресли заботы новгородские. Там давно уже не было архиепископа. Прежний, Феофил, упорствовавший в своей любви к утраченной новгородской вольности, был схвачен, привезён на Москву и заточен в одной из келий Геннадиева Чудова монастыря. Геннадий время от времени навещал его и подолгу беседовал. Занятный был старик Феофил, любознательный, доверху переполненный разными бывалыцинами новгородскими, станет рассказывать – заслушаешься. Всем хорош архиепископ, а не понимал, что не вернуть Новгороду вольность свою, ставшую пагубной и зловредной. Государь Иван хоть и держал Феофила в Пудовом, но не сводил его с кафедры, и Феофил продолжал считаться архиепископом до самой смерти, случившейся вскоре после успешной войны Ивана Васильевича против Ливонского ордена, когда доблестные воеводы Иван Булгак и Ярослав Оболенский до самой Риги гнали великого магистра в хвост и в гриву. Кончина Феофила была искренне оплакана Геннадием, всем сердцем успевшим прикипеть к доброму и дружелюбному упрямцу. К тому же Иван Васильевич желал видеть Геннадия Новгородским архиепископом, а Геннадий не хотел покидать Москву, любезный душе Чудов монастырь. И он ликовал, когда во время выборов жребий пал на старца Сергия из Троице-Сергиевой обители. Однако радость была недолгой – всего лишь год Сергий провёл в Новгороде. Из благочинной тишины своей обители перенесясь в буенравную новгородскую пучину, несчастный тронулся рассудком и сам оставил архиепископию. Снова выборы, и на сей раз, как и тогда, троих выдвинули, но теперь не повезло Геннадию – ему жребий вытянулся ехать в неугомонный Новгород.

Тот день, когда он покидал милую сердцу Москву, остался одним из самых запоминающихся в жизни. Кланялся Геннадий столице державы Русской, и слёзы потоками текли из глаз его, а душа разламывалась, словно дом под оползнем. И до чего ж нелепо и обидно было, когда, прибыв в Новгород, он первым делом услышал злобесную сплетню, пущенную уже среди жителей бывшего вольного града, – якобы он, Геннадий, заплатил Ивану две тысячи рублей, чтобы тот его поставил новым архиепископом. Сплетня сия настолько крепко угнездилась в умах у новгородских торгашей, что о купле Геннадием поставления говорили как о чём-то неоспоримом. Доказывать свою невиновность было глупо и бесполезно. Геннадий от огорчений поначалу хотел даже прикинуться, будто и у него рассудок помутился, оставить архиепископию и уйти в какой-нибудь тихий монастырей, но Великим постом его навестил суровый и могучий духом Волоцкий игумен Иосиф, провёл с ним множество бесед, и, провожая Иосифа, Геннадий чувствовал в себе небывалую решимость бороться с вольнодумством и злонравием новгородцев.

– Храни, Господи, непреклонного игумена Иосифа! И даждь, Господи, ему здравия духовного и телесного и мирная Твоя и премирная благая! – прошептал Геннадий, садясь на свою узкую кровать и осеняя себя крестным знамением.

Если бы не Иосиф, кто знает, как бы потекла битва Геннадия с новгородской ересью, продолжавшаяся целых двадцать лет, то затихая, то вспыхивая с яростной силой.

Отпостившись и встретив в Новгороде свою первую Пасху, новый архиепископ принялся основательно проверять, всё ли в здешней Церкви делается по священным уставам и правилам. И поскольку действовал он решительно и по-осифлянски строго, ему быстро открылись все неимоверные нарушения, творившиеся тут ещё со времён стригольников, сиречь – ни много ни мало, а целых уже сто лет! Православие здесь оставалось только видимым, а во многих случаях уже и невидимым, переродившимся в угоду ганзейцам в некое подобие христианства с немыслимым количеством всевозможных пагубных поблажек. Многие попы здешние вовсю вводили взрослое крещение. Повсюду, куда ни глянь, гнушались православными святыми иконами, либо заменяя их на новые западные, либо вовсе склоняясь к иконоборчеству. Находились иные, которые и о кресте говорили, что грех поклоняться ему, ибо и первые христиане не поклонялись кресту, – мол, ежели б Христа не распяли, а, скажем, повесили, то разве хорошо было бы поклоняться верёвке и виселице?.. Другие склонялись к отрицанию Святой Троицы Единосущной. Третьи отрицали святость обряда церковного венчания, ибо и Христос, мол, никого не венчал. Половина новгородцев жила вне освящённого Церковью брака, обженившись по языческому обычаю предков хождением вокруг ракитового куста. Мало того – кое-где в храмах и не причащали, и не исповедовали, сводя всю церковную жизнь к проповедям и песнопениям, совсем как в неметчине, а то и хуже, ибо когда русский человек начинает что-либо рабски перенимать у немца, так уж втрое мельче самого немца и сделается.

Дыбом становились волосы у Геннадия, когда он принялся чистить сии запущенные конюшни, в кои превратилась новгородская архиепископия благодаря страстному хотению господ-купцов выпростаться из своей русской кожи и напялить на себя кожу ганзейскую. Всё тут делалось ради какого-то лживого и подлого «взаимопонимания» между Русью и Ганзой, а на самом деле – ради скорейшего русского оскотинивания. И куда ни глянь – мнения, мнения, мнения… Прав был всё тот же Иосиф – всюду веру пытаются подменить мнениями. И Геннадию ничего не оставалось, как повторять его слова: «Мнениями погибаем, но верою спасаемся!» Засучив рукава, принялся он распутывать запутанный клубок множества этих самых мнений. И каких только чудовищ и гадов не выловилось из мутной водицы! И какая вонь, какая двошь смердящая поднялась в ответ! Оказывалось, кого ни возьми – все друг с другом скользкой гадючьей верёвкой повязаны, все так или иначе служат – кто мамоне, а кто и самому отцу лжи сатане.

На второй год архиепископства к Геннадию подослали душегуба-убийцу, который доселе успел много дел натворить таких, от которых вся округа наполнилась трепетным страхом. То там, то здесь обнаруживались изрезанные, изуродованные трупы с выколотыми глазами, вспоротыми животами. И все – либо молодые женщины, либо девицы, либо отроки от семи до двенадцати лет. Поймали гадину, когда он пытался пробраться в покои Геннадия с двумя кинжалами за пазухой. И не успели его начать с пристрастием допрашивать, едва только показали орудия пытки, как он сам и признался во всём. Звали его Яков Лурья, и был он нелюбимым сыном приезжего веницейского купца Самсона, объявившегося в Новгороде семнадцать лет назад в свите киевского князя Михаила Олельковича вместе с неким жидовином-проповедником Схарией. Полубезумный Лурья сознался, что все эти убитые за последнее время жены, девы и отроки – его рук дело, но кто подослал его убить Геннадия – в этом он никак не хотел открыться, утверждая лишь, что как-то раз услышал проповедь попа Наума, в коей священник именовал Геннадия главным врагом бога Яхве и закона Моисеева. Пытать Лурью так и не стали. Как осатанелого душегуба его вскорости повесили, позволив присутствовать при казни лишь отцам и матерям тех, кого сей выродок загубил. Даже Геннадий не ходил смотреть, как его вешали.

Показания Лурьи заставили пристально присмотреться к иерею Науму, который очень быстро проявился как весьма далёкий от Христовых истин священник, проповедующий одно лишь ветхозаветное старозаконие. Схваченный и допрошенный, он указал на другого еретика – Григория Клоча. Тот, в свою очередь, дал показания на попа Григория Семёновского и его сына, дьяка Самсона. Эти двое назвали попа Герасима и дьяка Гридю. Так и потянулась ниточка, на которую одна за другой нанизывались чёрные бусины новых и новых имён еретиков. И уж каких только не было дикообразных мнений! К примеру, поп Герасим сам себя именовал Ерасимом и даже Ересой, ибо слово «ересь» он переводил с греческого как «особая вера» и считал, что ересь и есть истинная вера. Другой умник, дьяк Никита, учил, что в каждом из нас заключён Бог, а потому когда хочешь молиться, то надобно не к иконе идти, а к зеркалу и, стоя перед зеркалом, читать молитвы и кланяться – собственному отражению. За его «особую веру» дьяка Никиту так и звали – Самухою. Поп Денис и протопоп Гавриил с Михайловской улицы зеркалам не молились и не поклонялись, но вместе с Самухой и прочими еретиками тайно устраивали сожжения икон. Чернец псковского Немчинова монастыря Захар и вовсе проповедовал, что надобно полностью уничтожить все церкви, разрушить их до основанья, ибо молиться следует, аки Христос в пустыне – выходить в одиночестве в чисто поле и открывать душу небесам. Самого Христа он при этом почитал не как Бога, а как учителя, как проповедника истинной веры. Крылошанин Евдоким спорил с чернецом Захаром, утверждая, что всё, мол, правильно – и церкви порушить, и иконы пожечь, и кресты поломать, но молиться в чистом поле надо не в одиночестве, а водя хоровод, как при игре в люли. За то и прозвище у Евдокима было – Люлиш.

Священники Максим и Василий, которые до поры во всём помогали Геннадию, уговаривали его судить еретиков, но мягко.

– Ты же видишь, владыко, они – аки дети малые. Не станешь же ты казнить младенца, егда тот завизжит и не восхощет принять Святое Причастие!

И Геннадий смягчался, слушая их уговоры, покуда не выявилось, что оба этих попа тоже связаны с еретиками, участвовали в сожжении икон, кусали крест и водили в чистом поле хороводы-люли, молясь некоему непонятному богу и после венчаясь с кем попало под ракитовым кустом. Тогда уж перестал рьяный архиепископ смотреть на еретические деяния аки на шалости малых и неразумных детишек, устрожил содержание пойманных еретиков под замком, пуще прежнего взялся ловить новых. Назревал собор Православной Церкви, и, готовясь к нему, Геннадий полностью разоблачил как еретиков двадцать семь человек. Из них почти все были представителями белого духовенства – священники, дьяконы, крылошане, и только один боярин, один монах и один подьячий. Деяния всех разоблачённых были ужасны – многая многих совратили они, заблудших укоренили в грехе, колеблющихся столкнули в пропасть. Одними хороводами и осквернениями икон и крестов не ограничивалось. Отцы поднимали руку на детей, дети – на отцов, ежели те не отказывались от Православия и не соглашались участвовать в ереси, бесчинствовать и молиться по «тетратям» жидовствующего попа Наума.

Нити, которые цепко держал в руках своих Геннадий, вели и в Москву. Многие из еретиков на допросах давали показания против московского протопопа Алексея, попа Дениса, людей из окружения великокняжеской невестки Елены Стефановны и даже на государева любимца Фёдора Курицына, ведавшего всеми посольскими делами. Подозрение против Елены усугубилось, когда пришло известие о смерти Ивана Ивановича Младого. Невольно приходила мысль о том, что если не сама Волошанка, то её люди, погрязшие в жидовской ереси, подстроили убийство доблестного князя-наследника, который наверняка не разделял их мнений. Да и сама Елена могла быть замешана. Случайно ли, что её мать была сестрой того самого Михаила Олельковича, при коем подвизался мерзостный ересеучитель Схария. Ах, вот бы самого Схарию ущучить да всех его присных бесенят-жидинят! Но эти, в отличие от русских дураков, были неуязвимы, нигде нельзя было их изловить. Только долетит весть, что там-то и там-то объявился Хозя Кокос, или Шмойло, или Хануш, только нагрянут туда, а эти змеи скользкие уже успели юркнуть под землю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю